Сегодня все будет весело и по-летнему. Например, французы «Индокитай» празднуют лето с графом Монте-Кристо:
А вот у «Аэроплана Джефферсона» была песенка, в которой танцуем сам Леопольд Блум:
У Роджера же Уотерза Польди, можно сказать, танцует с Молли Мэлоун:
Это мы отметили грядущий Блумздей. А старый коллектив под названием «Злопастный Брандашмыг» мы уже показывали. Но теперь они танцуют с самим Чеширским Котом:
Зато Донован танцевал с самим Жилбылволком:
Этим танцем мы отметили выход в свет нового перевода «Алисы» Евгением Васильевичем Клюевым. Еще один прекрасный персонаж, с которым отлично танцевать летом, — Том Бомбадил. Вот как, например, это делает очень литературный датский оркестр «Ансамбль Толкина» (они даже записали целую пластинку на стихи Профессора, называется «Вечер в Ривенделле»):
В доме у Тома Бомбадила, как легко догадаться, тоже отлично танцевать:
«Верблюд» некогда танцевал со «Снежным гусем» Пола Гэллико (вполне кэрролловская парочка) — они целую концептуальную пластинку записали:
А появление на наших экранах долгожданного фильма Терри Гилллиама мы отпразднуем веселым танцем про Дона Кихота в исполнении задорного братского коллектива «Семейство Неотон»:
Незаслуженно забытая группа «Смит-Перкинз-Смит» (далеко не все меломаны ее знают) когда-то станцевала с Холденом Колфилдом:
А «Клаксоны» некогда сплясали с… ладно, не с, а под самой Радугой Тяготения:
Примерно там же происходили зажигательные танцы коллектива, чье название кроме как «Промежду прочим» и не переведешь:
А количество литературных персонажей, с которыми в своей песне танцует великий каталонский певец Жауме Сиса, даже затруднительно сосчитать по пальцам:
Вернувшись на родину и окинув взглядом не очень известные широкой публике имена, отметим Игоря «Матвея» Матвеева из комсомольско-на-амурско-владивостокского подразделения «Не ваше дело». Он уже давно пустился плыть соло и танцует с не самым очевидным героем Осипа Мандельштама — Фаэтонщиком:
И еще один привет с литературного Дальнего Востока — от очень литературного блюзового коллектива «Breaking Band», которые в одной своей песне умудрились станцевать с Ланселотами и Гроздьями Гнева:
Этим мы отметили будущее открытие Литературного музея во Владивостоке. Ну и в конце нашей программы — коллектив с литературным названием «Божественная комедия» и программной песней о тех и для тех, кто любит книгу:
Да, это были танцы уже с писателями, а не с их персонажами. С вами вновь был Голос Омара. Приятного чтения.
Этот том — куски путевых дневников ЛФ разных лет, хотя сам он, насколько я понимаю, регулярно дневников не вел. Скажу сразу — это проза высочайшей марки сама по себе, не говоря о том, что у ЛФ — примерно идеальный способ и стиль записи дорожных впечатлений. В такой сиюминутности — поистине великая литература. А ездил ЛФ активно всю свою жизнь, можно даже сказать — одержимо ездил. Т.е. по сути он тоже вечно стоял на дороге, был в пути, куда-то двигался. Если его младший коллега Керуак сделал довольно громкую литературу из своего, по сути, стремления к спокойной жизни (потому что именно оно срывало его с места и куда-то швыряло), то Ферлингетти, напротив, делал литературу спокойную и незаметную, но не менее точную, тонкую и пронзительную из своего как раз нежелания сидеть на месте, но от этого не был меньше «битником» (а то был им и гораздо больше). Вот такая разнонаправленная перипатетика лежала в основе «движения» и стиля.
Но для нас самое занимательное, конечно, — его знакомство с советскими поэтами «официальной диссиды» и заезд в Советский Союз. Началось все в июне 1965-го на поэтическом фестивале в Сполето, Италия, куда поначалу отказался ехать Евтушенко: там должен был выступать Эзра Паунд, а Евтух по-прежнему считал Паунда «фашистом» (ну или его так научили). Однако все-таки приехал — на дипломатическом лимузине. Быстренько выступил, пока не появился Паунд, и уехал. Ферлингетти после этого выступления окрестил его «дискоболом из Московии», а то, что Евтух ни с кем на фестивале не стал общаться, Лоренса слегка ошарашило: ведь зачем еще нужны такие фестивали, считал он, если не для того, чтобы интеллектуалы разных стран могли свободно общаться друг с другом. Наивный идеалист…
Потом они довольно часто общались, ибо Евтух был выездной и умел говорить немного по-английски, по-испански и по-итальянски. Бухали преимущественно. Евтух чморил в разговорах Вознесенского за то, что тот предпочитает «темные стаканы» (чтобы не было видно, сколько и чего у него налито; Вознесенский, говорил он, не пьет, а он не любит тех, кто не пьет), а осенью 1966 года в Сан-Франциско ходил в «бары с сиськами» специально посмотреть на «капиталистический декаданс».
Вершиной общения ЛФ с АВ же был, понятно, 1966 год, когда Ферлингетти выступил соустроителем поэтических читок АВ в «Филлморе» — по просьбе самого Воза (так его называет ЛФ), гостившего в Беркли у какой-то профессуры). Это тот самый гиг, афиши которого мы знаем: там выступали «Джефферсон Эйрплейн». Только вечер едва оказался не сорван: Воз не знал, что такое «Дж. Э.», и зассал — звонил ЛФ и говорил, что никаких музыкантов, «только ты и я, Лоренс». Тому пришлось бедного успокаивать, говоря, что бэнд будет рубиться вторым отделением. Воз смилостивился и «Джефферсонов» разрешил. Читка прошла успешно, пишет ЛФ, собралось где-то 1500 человек (хоть половина и пришла только музыку послушать), и Воз с психоделическим роком как-то примирился (хотя все не сорвалось еще раз, когда перед началом показывали слайд-шоу, которое закончилось большим изображением Будды; тут-то наш дерзкий поэт опять зассал и сказал ЛФ буквально то же самое: «только ты и я, Лоренс, никакого Будды»; Будду перед их выходом на сцену погасили). Примирился-то примирился (они как раз разогревались в соседней с ним гримерке), да только из всего выступления с танцами оценил только световое шоу — до того, что даже пошел разговаривать с оператором этой светомузыки на балкон. И вот прикиньте, 66-й год, Самолет Джефферсона взлетает со страшной силой, «Филлмор» уже стал культовым местом, а Воз пырится на светомузыку и потом говорит Ферлингетти, что «воссоздаст эту сцену в одном московском театре». На что Ферл недоуменно отреагировал: интересно, где он в Москве добудет рок?
В общем, Вознесенский вел себя как образцовый советский гражданин за границей, соответствовал правилам, и его, в общем, можно понять. Его американские издатели очень боялись отпускать его одного в Сан-Франциско: думали, он там спутается с битниками и начнет принимать с ними наркотики. Ферлингетти это очень веселило: 66-й год на дворе, все битники, которые выжили, давно переехали в Нью-Йорк, а кушать наркотики им уже здоровье не позволяет. Вознесенскому за ту читку в «Филлморе» заплатили 300 долларов (Ферлингетти — 100).
Ферлингетти хотя пишет об их общении, конечно, без всякого снобизма насчет таких «встреч двух миров»: все он отлично понимал про положение такой «официальной диссиды» в Совке. Но оценивает обоих откровенно и очень трезво, вплоть до нелицеприятности. Вознесенского, к примеру, он не считал гениальным поэтом, а поэзия обоих — «не революционна», в его понимании, разве что «Бабий Яр» у Евтушенко, а академична и популярна в СССР лишь из-за общей застойности литературы и мышления, эдакий буквально «глоток свежего воздуха» (да, он сам использует этот оборот). ЛФ никого, понятно, не судит, но все подмечает.
Вот, например, сидят и разговаривают они об издании поэзии: «Красные кошаки», антология трех советских поэтов, Евтуха, Воза и Семена Кирсанова, вышла в «Городских огнях» тиражом 500 экз., что, как мы сейчас понимаем, нормально для поэзии хуй знает кого в переводе (первых переводчиков, кстати, упрекали за то, что они советских поэтов «обитнили»; поэтам денег не заплатили, потому что «не нашли», кому — СССР не подписал тогда еще Конвенцию, и самих битников переводили и издавали кое-где за железным занавесом невозбранно и бог знает как). «Вой» Гинзбёрга — 100 тысяч, это был понятно почему хит и бестселлер. ЛФ все это ему излагает, Воз выдержал паузу, после чего сказал: «А у моей следующей книги тираж 300 тысяч». И для наглядности нарисовал цифру. Ферлингетти на это ответил только: «Но тебя же государство издает».
Отмечает он и разницу в восприятии и презентации поэзии: традиции декламировать стихи в Штатах не было — со сцены их только читали. А Воз и Евтух свои декламировали героически. У битников устная традиция была, конечно, выражена, ярче, чем у поэтов академических, но битники не принимали при этом никаких героических поз. И наконец главное: советские поэты, как справедливо замечает Ферлингетти, не посылают свое правительство недвусмысленно нахуй. Так что какая уж тут, к псам, революционность. И это его замечание до сих пор дорогого стоит.
Ну и вишенка: февраль 1967 года, путешествие Ферлингетти по Транссибу. Из Находки он должен был плыть на «Байкале» в Ёкохаму, но оказалось, что у него нет японской визы: в западногерманском «Интуристе», откуда они с приятелем бронировали все путешествие, не сказали, что она нужна, типично. Поэтому, проехав неделю по зимней Сибири, ЛФ застрял не где-нибудь, а в Находке, где заболел так, что даже боялся, что его в Находке и похоронят. Оказалось — грипп, и американского поэта покатали ночью по находкинским больницам. В больничке он пролежал трое суток, потом пытался попасть на японский сухогруз, потому что советским судам японские власти запретили ввозить американцев без виз (почему — хз, американцы тогда и контингент-то свой до конца из Японии еще не вывели). В общем, февраль в Находке, как мы знаем, не подарок: городок уныл и депрессивен, везде пользуются счетами и стоят в очередях. Счастья нет. Пока ЛФ ждал оказии, которую ему пытался спроворить некий переводчик-кореец, — познакомился с администратором ресторана гостиницы «Интурист» Анной Гордеевной, она ему вербу на столик поставила (умерла уже поди, ей и тогда-то было на вид лет 55). Кабак гостиницы он вообще описывает препотешно, особенно — оркестр и танцы публики. АГ его даже в кино сводила, судя по описанию, они посмотрели нетленный фильм «Их знали только в лицо».
Но в Находке, в общем, японского консульства тогда еще не было, поэтому ЛФ пришлось ехать поездом в Хабару, а оттуда самолетом обратно в Москву. Изматерился страшно: «10 дней, которые потрясли Ферлингетти», как он это называл. Зато обратно в город на букву Х он ехал дневным поездом со всеми остановками и оценил красоты Приморья в начале марта: говорит на Калифорнию похоже. По ходу очень недоумевал привычке русских, не говорящих по-английски, повторять фразу громче, чтобы американец понял, а потом ее же записывать. В находкинской больнице читал единственную книгу на английском, которая была в городе, — роман Толстого «Воскресение», а в поезде читал «Сказки об Италии» Горького и счел их сентиментальной байдой; вообще пришел к выводу, что русские живут в другом мире, отстающем на 35 лет. В итоге — вывод о пустоте и бессмысленности обычной советской жизни. В Москву он летел на странном четырехмоторном пассажирском самолете с купе (были такие? кто знает?) А из Западного Берлина в Москву у него был обычный самолет, но без всего, как он говорит, даже без кислородных масок, и напоминал собой самолеты в Штатах в начале 50-х. Зато кормили икрой и белым вином.
Среди прочего прекрасного выяснилось, что город на букву Х он-таки воспел, как и положено поэту. Его русское стихотворение «Москва в глуши — Сеговия в снегу»-то все знают, наверное, (вот тут кусок в странном переводе Петра Вегина), а тут вот оно что:
РЕЦЕПТ СЧАСТЬЯ В ХАБАРОВСКЕ ИЛИ ГДЕ УГОДНО
Один роскошный бульвар с деревьями
с одним роскошным кафе на солнышке
с крепким черным кофе в очень маленьких чашках
Один не обязательно очень красивый
мужчина или женщина кто тебя любит
Один прекрасный день
Кстати сказать, ипохондрия его все ему подпортила: он потом думал также, что его похоронят в Хабаровске, который на обратном пути уже не показался ему таким счастливым местом.
Сегодня мы вспомним еще кое-кого поименно. Вот этот чудесный британский коллектив назван в честь романа Уилларда Мануса о цирковом уродце — их продюсер, отбывая срок за наркотики, прочел его и решил, что лучшего названия для рок-н-ролльного цирка нельзя и пожелать (а теперь и вы это знаете):
Вот эти черти из Чикаго некогда назвались в честь любимого писателя (и несколько раз видоизменяли свое название, но в начале там даже инициалы были, чтобы уж наверняка все понимали, о чем речь):
Лавкрафт, понятно, возбуждал воображение многих, и вот вам еще один пример, поновее:
Еще один прекрасный пример именования: парочка музыкантов из Висконсина назвались в честь Рильке (почему??) и в нашем концерте выступают с песенкой с приветом Кёрту Воннегуту:
Вот вам заодно «Любовная песнь» самого Рильке, сразу в нескольких вариантах:
А эти милые шотландцы, не мудрствуя лукаво, назвались в честь самого известного персонажа Кафки:
Но не только имена автором и их персонажей могут стать названиями читающих коллективов. Здесь например, названием стала цитата из К. С. Льюиса, поди пойми этих творческих личностей:
Вернемся к романам — и к Воннегуту: вот вам «Малый не промах»:
С этими французами все понятно — что может быть лучше названием для коллектива, чем «Бармаглот»:
А другие испанцы назвались в честь писателя, который плохо кончил (о чем они только думали?):
Но совсем уж загадочны вот эти люди — их излюбленный персонаж кончил совсем уж классически плохо (каторгой, если кто не помнит):
Ну а эту песенку, которой мы закончим наш сегодняшний концерт, нам приятнее считать названной в честь персонажа М. Ю. Лермонтова — купца Калашникова:
Согласитесь, так прыгать под нее гораздо приятнее. С вами был Голос Омара, не отключайтесь.
Давно обещали, но вот настало время возобновить. Попробуем припомнить не самые очевидные коллективы — и не самые очевидные литературные произведения, давшие им имена. Но первым в нашей программе будет известный воришка из романа Чарлза Дикенза «Оливер Туист» — с треком из их тематического второго альбома:
А эти австралийцы назвались в честь романа Сола Беллоу — «Оги Марч»:
В честь персонажа «Бойни номер пять» Кёрта Воннегута назвались целых два коллектива. Вот первый:
А вот второй. Они, как легко заметить, отличаются.
А есть и такой вот персонаж, совершенно не похожий на двух предыдущих, но тоже Билли Пилигрим:
В честь персонажа Сакса Ромера назвались эти черти — и поют песенку про другого героя литературы:
Вот эти электрические люди вдохновлялись «Машиной времени» Херберта Уэллза — и в нашей программе они выступают с кавером песенки про очень литературный город:
А вот еще один прекрасный источник вдохновения — роман Тони Моррисон «Песнь Соломона». Там был персонаж Мейсон Мёртв 3-й по кличке «Молочник». Его имя заимствовали вот эти веселые панки и назвались «Мертвыми молочниками»:
Вот эти симпатичные люди назвались в честь второстепенного персонажа «Джейн Эйр» известно кого:
Симона Шмидт решила назвать свой проект в честь главного кролика из «Уотершипских холмов» Ричарда Эдамза:
Продолжим мы в следующий раз, у нас еще есть что вам показать, а пока по традиции — песенка о литературе вообще:
До новых встреч на наших страницах, с вами был Голос Омара.
Перво-наперво, отметим сразу несколько печальных дат насквозь литературоцентричным альбомом Егора Летова:
У Янки Дягилевой, кстати, тоже была песенка, вдохновленная известным романом Габриэля Гарсия Маркеса:
А вот детская классика Николая Носова в интерпретации Петра Мамонова:
Если уж говорить о детской классике, то кто только не пользовался Корнеем Чуковским. Например, вот:
Наши музыканты не только детские книжки читают, но и античную литературу — Анна Ворфоломеева со своим «Одиссеем»:
И советскую классику — «Маркус и Топонимика», например, поминает «Россию молодую» Юрия Германа:
А вот эти люди, будем надеяться, и читали Джорджа Мартина, а не только кино смотрели:
И Толкина заодно:
А другое модное московское подразделение ссылается на Дагласа Эдамза:
Но следует признать — несмотря на пресловутую литературоцентричность русских, начитанных музыкантов в России не так уж и много. То ли дело во всем остальном мире. Возьмем, к примеру… ну, я не знаю, Толстого. Какого-нибудь из нескольких. И посмотрим, кто им вдохновлялся (ради чистоты эксперимента не будем брать тех певцов ртом, кто реально носит эту фамилию). Вот, например, словацкая группа «Толсты́е» (фамилия солистки, правда, Толстова, но это, согласитесь, не одно и то же):
А это коллектив из Джорджии (штатовской), который назвался той же фамилий, отчего — бог весть:
Более того, существует даже группа, назвавшаяся в честь Софьи Андреевны — «Мадам Толстая» (в ней играет один мальчик, и он точно не Толстой):
Ну и, конечно, кто-то из Толстых вдохновляет музыкантов на разное:
А вот человек вдохновился на трагическую русскую историю. Кто у нас маркеры? Натюрлих, Толстой и Эдип:
Ну и просто про Льва Николаича (и великую литературу) спел Боб Хиллмен из Сан-Франциско:
Это была песня из компиляции прекрасного проекта «Артисты за грамотность» (2002-2003) «Песни, вдохновленные литературой», но о нем мы поговорим в следующий раз. А пока — приятного чтения.
Давно мы с вами не копались в архивах и не выискивали в них разного интересного. Здравствуйте. О литературно-музыкальных экспериментах Кеннета Пэтчена, родоначальника «джазовой поэзии» мы уже упоминали, но вот следующий виток воздействия его литературы на музыку — несколько произведений, вдохновленных его великим романом «Дневник Альбиона Лунносвета»:
Есть и коллектив, взявший себе такое имя (а произведение у них явно по мотивам «Моби-Дика»):
Да и псевдоним этот тоже в ходу, оказывается:
Нельзя при этом сказать, что герой романа Пэтчена был романтичнее. А вот целая литературно-музыкальная композиция «Зримого племени медиумов» на стихи Пэтчена под маркой «Пиратской утопии» в пяти частях (третью заблокировали правообладатели, но представление у вас уже будет):
Ладно, теперь немного про Пинчона. Вот новая группа с прекрасным и очень знаковым для всех читателей «Радуги тяготения» названием:
А вот другой коллектив, назвавшийся именем персонажа его другого романа (негодяя, между прочим):
Его же имя увековечено в песне и другого музыкального коллектива:
А еще одна героиня «Радуги тяготения» вдохновила коллектив «Столовое серебро» вот на это произведение:
Сам же Томас Пинчон стал персонажем вот этой песенки:
Вот это произведение Сары Немцов (нет, мы не родственники) посвящено э. э. каммингзу:
А вот эту песенку «Кардиганам» явно навеяло Стайнбеком, хотя действует здесь отнюдь не песик:
Трагическая жена Ф. С. Фицджералда вдохновила в свое время Ива Симона:
А это — дань Терри Ли Хейла великому писателю Реймонду Карверу:
Вот этот культовый коллектив внимательно прочел первый (юношеский) роман Джона Кеннеди Тула и сочинил такую прекрасную песню:
Ладно, если вы устали от нашего фейерверка американской литературы, можно послушать, какими операми вдохновлялся Уолт Уитмен:
Американская джазовая саксофонистка Джейн Айра Блум, уже отдавшая дань «Ранним американцам» в своем предыдущем альбоме:
…записала следующий в продолжение, где главным источником вдохновения для нее стала Эмили Дикинсон:
И вот на этой, как говорится, оптимистической ноте мы и завершим нашу сегодняшнюю музыкальную программу. У вас в ушах звучал Голос Омара.
Сказать правду, я ожидал немногого от этой книжки, но она оказалась на диво хороша. Известный американский евангелист, основатель Общества христианского стремления молодых людей (ну или типа того, биографию см. тут), решил с женой в 1900 году проехать из Бостона в Лондон не как все люди (через Атлантику или даже Америку, Тихий и Индийский океаны), а напрямик - по еще не вполне открытому и даже достроенному Транссибу. Логика была такова, что многие не переносят морских путешествий, да и вообще надоело - так, типа, все ездят, толпами, а тут можно объехать вокруг света исключительно силой пара. Представляете? Нас повезет современный Пар (даже там, где дороги еще нет - от Хабаровска до Сретенска - это будут речные пароходы)... Сказано - сделано. Дополнительной остроты придавало ограниченное время - в общем и целом на путешествие от Владивостока до Лондона Кларк положил себе 44 дня.
Получилось эдакая жюльверновщина, написанная изысканно-банальным слогом того времени и по необходимости поверхностная (мы же Филеас Фогг или кто) и забавная (например, американец сталкивается с совершенно невскрываемой системой кодировки - русским языком - и рассматривает его исключительно с точки зрения его декоративности), но вместе с тем документально точная (сколько что стоит, как что устроено) и полная живых картин, колоритных деталей и вполне проницательных замечаний и рассуждений о геополитике, общественном устройстве России и ее нравах. Ни грана христианского проповедничества, но много уважения и интереса к новой для автора культуре ("сибирской"; автор, заметим, судя даже по его библиографии, путешествовал изрядно), а бонусом - появление наших старых знакомых, консула США Гринера и - та-дамм - Сары Прей.
Рассказывать можно долго, но лучше читать самим - книжка издана по-русски, при желании добываема и в ней много картинок.
Некоторые рассказы из этого сборника — первой его книги, которая долго меня бежала, — потом вошли в романы (и не только «Грустные рассказы в Патагонии», вшитые потом в «Мотель Парадиз», есть и еще мотивы). Маккормак — великий мрачный фантазер, продолжатель долгой традиции страшных рассказчиков от По, Бирса и Ирвинга до Борхеса и Кортасара. Дело даже не в сверхъестественном и/или готически-ужасном, оно-то как раз относительно незначимо, не в саспенсе, хотя его местами хватает, а в причудливых извивах и спиралях литературной фантазии. Для Маккормака нет запретных сюжетов — как в рассказах его нет нравоучений, нет выводов или ответов на вопросы, почему, зачем и как. Чистая гениальная фантазия, ничем не сдерживаемые ее налеты и порывы. Если бы Александр Грин был писателем получше, он бы мог стать Эриком Маккормаком.
Этот спуск в ад в вихре мусорных синтагм требует такого же неистового темпа чтения — «Плотницкую готику» лучше всего читать в реальном времени, не отрываясь на сон, еду и прочие занятия. Потому что иначе воздействие как-то стушевывается. Но вряд ли сейчас кто на такое способен.
По сравнению с «Джей-Ар», третий роман Гэддиса — вещь практически камерная, эдакий музыкальный нуар (упс, мне кажется, получился спойлер), прозрачная и гораздо более доступная для понимания. Однако пристальное внимание Гэддиса к мелкому мусору неинтересных американских жизней — то же самое, что у Дона Делилло в «Белом шуме», — конечно, создает определенный комический эффект, но в этом и перчатка, бросаемая читателю. Он вообще пишет не для слабонервных или брезгливых и полностью отчуждает свои тексты от нашего сострадания. Но, по сравнению с Делилло, все это звучит гораздо убедительнее, потому что у Гэддиса гораздо меньше литературных фильтров — он не «пишет» линейно, он конструирует из detritus unadorned.
Интересно еще и другое. Особенность текущего момента на этих территориях такова, что практически все читаемое из нормальной литературы, воспринимается как актуальный комментарий к этому самому моменту, вне зависимости от того, когда было написано. Так и тут. Наступление темных веков, клерикализация сознания, мракобесие под видом образования. Штаты это пережили полвека назад (переживают и сейчас, но не с такой остротой явно), а .рф из этого состояния не выберется, видимо, никогда. Влияние жупела, будь то марксизм или православие, на массовое сознание соотечественников по-прежнему огромно. Это для любой власти очень выгодно, конечно, — такая манипуляция сознанием в массовом масштабе. Об этом, в частности, нам рассказывает и «Плотницкая готика».
Африка ХХ века в романе — довольно точный образ того, что происходит сейчас между .рф и Украиной: полностью оболваненное население пытается выжить под натиском обезьян с ракетными комплексами с обеих сторон. Гэддис отчеканил по этому поводу прекрасную формулировку: «Глупость — сознательно культивированное невежество». Невежество лечится, глупость — нет. Ко всему относится, между прочим, хоть это знание и не утешает.
Книжка рассказов канадского нео-фолк-рокера нулевых — как внятная музыка этого поколения художников. Вроде бы ничего нового, но все очень хорошо сделано: антураж на месте (включая экзотическую науку и обскурную историю), двойное дно есть, острота и некоторая душа присутствуют (в смысле «написано с душой»), расставлены правильные метки (Пинчон, например), есть ирония и самоирония. Нет только искры священного безумия, wild abandon, но и почти вся музыка сейчас такая — у нас постмодернизм на дворе или как? Также несколько смущает некоторая доля излишнего самолюбования, но, по правде говоря, это не очень раздражает — у нас еще и культурная экономика внимания, в конце концов. Самый большой минус — нет обалдения перед страницей, не хочется влезть между строк и понять, в чем же волшебство текста. Но волшебства сейчас, наверное, нигде не сыщешь…
Да, Томас Пинчон там — эдакий «макгаффин», в контексте смешной, но особой роли не играет. Больше всего Крис Итон все же — верный наследник Доналда Бартелми.
Сегодня немного вернемся к корням — и вспомним т. н. «неизвестную таинственную группу 60-х годов». Историю ее рассказывает вот здесь Артем Липатов, а дорога нам она, в частности, своей песней «Барроуз в Мексике»:
Продолжает тему Эрик Андерсен — прекрасной композицией «Бит-авеню»:
Пока мы смотрели в другую сторону, «Экспериментальная фабрика Вишала» создала прекрасный трек «Единственная правда — музыка», на текст Джека Керуака:
Пока мы ждем продолжения ПСС Керуака, недурно вспомнить, что английская группа «Felt» в 1988 году выпустила пластинку, названную в честь его не самой очевидной повести. Вот она:
А вот название группы «Тонкая белая веревка» Гаю Кайзеру продиктовал Барроуз — у него в «Нагом обеде» так называется вообще-то сперма:
Ну и вот еще литературно-музыкальная композиция от «Les vagues rochers» — Барроуз читает из «Торчка»:
А это дань Жени Любич протобитнику Херманну Хессе и его Степному Волку:
В России вообще, как известно, были и остаются свои битники:
…поэтому вот вам еще один образчик — Раскольников, как известно, тоже слышал музыку революции:
О соответствиях американских битников каким бы то ни было другим вообще можно долго разговаривать и ни к какому единому мнению не прийти, но не провести совсем уж никаких параллелей между той компанией трагических разгильдяев и Силвией Плат, мне кажется, нельзя:
И еще один трогательный трибьют ей заодно:
Ну и раз мы окончательно сдвинулись к поэзии вообще — вот Роберт Данкен, поэт «сан-францисской школы», читает на концерте «The Band» в 1976 году:
А за ним — почти совсем уже пост-битник, Неприостановленный Фрэнк Рейнолдз (напоминаю, действие происходит на рок-концерте):
А продолжает эту поэтическую врезку великий Лоренс Ферлингетти:
Ну а вот этот человек, Кеннет Пэтчен, никогда, в общем, не считал себя битником, но именно он начал читать блюзовые стихи под музыку, сотрудничал с Чарлзом Мингусом и Джоном Кейджем, и без его безумного разнообразного творчества бы не было нескольких последующих поколений поэтов и прозаиков на всем земном шаре:
Вот он же с Джоном Кейджем:
А вот так, напомним, со Стивом Алленом читал Джек Керуак:
И по традиции мы заканчивает широколитературной песенкой — на сей раз о священной глоссолалии. Сегодня у нас все о ней, так уж вышло:
“Если бы кирпичи делать было выгодно, евреи из Египта не ушли бы”.
Вот еще один раритет от прекрасного н-ского издательства (и опять тираж всего 500 экз.). Записки туриста Приамурского края, по сути, с незначительными экскурсами в Приморье, но все равно крайне занимательно и рекомендуется. Бог весть почему обласкал Клягина Бунин (и немаловажный вопрос, на чем Клягин разбогател - не приамурское ли тут золото приберег он на покупку отеля "Наполеон"? и не финансировал ли классика русской литературы в его преклонные годы?), но книжка написана хорошо. Умилительны даже недовспомненные фамилии владивостокских предпринимателей ("Альбертс", "Сидельский"... кстати, тайна крепости и жизненной силы Скидельского разгадана - женьшень дядя трескал как подорванный до старости). В общем, прекрасная маргиналия для любого краеведа долин и взгорий. Ну и весьма забавны его этнографические, экономические и геополитические рассуждения. Сецессионизм свойственен Сибири и Дальнему Востоку испокон веку.
Книжка очень рекомендуется всем, хоть и раритет (тираж 500 экз., издана в Новосибирске), потому что это круче любого Казановы и Калиостро. "Сын турецкоподданного" тоже от корнета Савина пошел - первый редактор "12 стульев" Регинин был с ним хорошо знаком. Мне, конечно, интереснее всего было читать про его похождения на ДВ, о которых я знал, из каковых соображений и купил книжку, и там они есть - в изложении Крымова (в Японии) и Юрия Галича (собственно во Владивостоке). Вот только не помню, писал ли кто из владивостокских историков о Савине. А ведь тема преинтереснейшая: баллотируясь на пост министра финансов правительства братьев Меркуловых, он, к примеру, предлагал сделать разменной монетой медные пуговицы с солдатских мундиров. Свои планы захвата Индии тоже во Владивостоке разрабатывал. И читал порнографические лекции о своей жизни. Это не говоря уже про 10 тысяч страниц литературных трудов, которые вполне могли остаться где-то там - Владивосток в начале 1920-х годов был последней крупной остановкой Савина перед Шанхаем и смертью в Гонконге. Так что имейте в виду, искатели литературных сокровищ.
Это роман «про футбол и войну». Понятно, преувеличение и кокетство автора, потому что он еще и про знаменитое убийство Каммерера, и про начала «битников», и про много что другое. Но первая треть — действительно почти исключительно про футбол и стоны о том, как нашего героя недооценивали на поле. Более нелепого идиотизма мне читать, наверное, не доводилось, это действительно, видимо, худшее из им написанного. Но стоит продраться сквозь эту первую треть — и дальше все будет хорошо, а под конец и вовсе прекрасно.
И трогает здесь (ок, даже в первой трети) в первую очередь то, что Керуак (о чем как-то не очень много говорят даже специалисты), и был, и навсегда остался писателем иммигрантским. Его восторг перед Америкой — это восторг чужака, аутсайдера, пришельца. И спорт в его жизни — в значительной мере от того, что «так принято» в чужой стране, что у спортсмена больше шансов выбиться из низов «в люди», срастить себе образование и уважение окружающих, старших и преуспевающих, стать «как все». Так было всегда. И в регистрации этого нехитрого факта — большая ценность этого литературно-исторического документа.
Сборник пламенной публицистики — чем пламенней она, тем лучше. Единственный недостаток — понадергано из разных мест. Но запальчивая риторика Хенри Миллера очень увлекает, и не могу сказать, что не разделяю его взгляда на многое даже теперь, спустя 80 лет. Он в своих текстах об Америке, в частности, — как дон Артуро с его «намерением оскорбить». Иногда Миллер — брюзга и зануда, но даже grumpy old man-ом он искренен, и это отнюдь не поза.
А вот небольшим открытием для меня стал здесь Миллер-кинозритель, -критик и -писатель. Он убежден, что все лучшее снято до 30-х годов, дальше было только хуже (за редкими исключениями, например — Бунюэль). Опять же, хорошо, что он не дожил до многих образцов кинематографа нынешнего времени, которым лучше бы и на свет не рождаться. А кинематографичность его зрения — от сюрреалистов и того же Бунюэля. После же — становится ясно, кому обязан своими текстами Барроуз (среди прочего).
Ну и очень любопытный текст про Х.Д. Лоренса, в котором речь идет только о Прусте и Джойсе. По нему, как раз, очень хорошо видно, насколько сам ХМ принадлежит XIX веку, насколько он традиционен и квадратен. Джойса он замеряет лекалами прошлого — и оттого не понимает, что Джойс весь про будущее, не видит, насколько Джойс опережает свое время (а речь идет о 30-х годах, когда "Финнеганы" еще не дописаны и называются «Работой в работе»). Это не глупость, как у многих критиков Джойса того времени, — это тотальное биологическое несхождение видов. Джойс, писавший общечеловеские романы ("Улисс" — для ХХ века, "Финнеганов" — для далекого будущего), не виден из прошлого, ни в деталях, ни в целом — его следует читать по прошествии времени, даже XXI век еще не вполне готов к Финнеганам. А тут какие-то традиционные ветхие замеры: Пруст-то им соответствует идеально, но Пруст не писал романов в ноосферу. Вот и Миллер, несмотря на всю свою «революционность», иконоборчество, подрыв викторианской этики и прочего (и несомненную свою честность в этом) попался в эту ловушку. Его оценка Джойса читается как хмыканье питекантропа с «айфоном» в руке.
Вообще тема общечеловеческих и вневременных писателей и их проверки временем вполне занимательна, но об этом как-нибудь в следующий раз.
Сегодня у нас будет перипатетический концерт. Вот представляете себе то время, когда модно было выставлять в окно колонки и включать любимую музыку — погромче, чтобы весь квартал тоже насладился. Тогда можно было ходить по меломанским районам и слушать, не запариваясь составлять свои плейлисты и микстейпы (правда, тогда и слов таких-то не было). Так поступим и мы сегодня. Не потому что нам лень, а исключительно разнообразия для. Итак:
Вот Лев Ганкин слушает литературного Дэвида Боуи.
А в другом окне у него же играет литературная Кейт Буш.
В окне у Марии Нестеренко все очень серьезно — там играет классика.
В окне у Егора Михайлова — практически сплошной Толкин.
У Александра Беляева — свой литературный концерт, крайне занимательный. Все эти люди не ленятся также рассказывать истории о песнях и других произведениях.
Но самый любимый и продолжительный играет из окон Кристиана Хэнгги — он собрал плейлист по всем романам Томаса Пинчона, там шесть страниц, наслаждайтесь.
Такой же плейлист существует и по романам Харуки Мураками. Это не говоря о музыке из его личной джазовой коллекции.
И вот в этом оживленном жилом районе, где из каждого дома и окна играет литературная музыка, мы натыкаемся на книжный магазин — он, конечно, тоже особенный, потому что в нем играет свой собственный оркестр. Мы уже с ним встречались — это «The Bookshop Band», у них все песни о литературе. Авторы с ними тоже выступают - например, сам Луи де Берньер играет на мандолине капитана Корелли, ну где вы еще такое увидите:
И по традиции закончим нашу прогулку одной из самых литературных групп на свете — конечно, «Авторами». С песней про… нет, не китайскую булочную — про книжный магазин, разумеется. Хоть и государственный:
По-моему, неплохо погуляли — попинали опавшую листву. А теперь — за чтение! С вами бродил Голос Омара.
«Эпистемология и марионетки несовместимы». Ха! Еще как совместимы.
Продолжение незамутненного библиофильского восторга — сказка о книгах, писателях, издателях, читателях, особо всем книжном и околокнижном, а заодно вполне ехидная пародия на литературный, художественный и книгоиздательский мир. Бесценно, потому что фантазия Мёрса поистине безгранична, и многие прочие авторы-рассказчики из нынешних в сравнении — просто школьники, ковыряющие в коллективном носу.
Единственный облом — это первая книга дилогии, а то и многологии. Весь экшн будет явно дальше, а «Лабиринт» заканчивается клиффхэнгером и на самом интересном месте. Эту книжку автор, похоже, еще даже не написал. Разыгрывает гамбит Клайва Баркера, не иначе.
Да, ну и не забываем, что на англо не переведена еще вторая книга Замонийского цикла. На русском три жалкие книжки (из них только две из цикла) существуют в версиях, сделанных какими-то равнодушными ремесленниками, рекомендовать не могу. Читайте лучше оригинал или английские переводы гениального Джона Браунджона. С выходом этой я не уверен, что подход изменился, см. в очередной раз искаженную фамилию автора.
Легко понять, что после прощания с ХIХ веком в «Узнаваниях/Распознаваниях» методами модернистского романа, разборкам с веком ХХ-м придется подобрать какую-то другую методику. Оттуда сложно было двигаться куда-то дальше экспоненциально, необходимо что-то иное. Но Гэддис пошел по пути еще большего дробления и членения смыслов, к фрагментации и фрактализации. Поэтому «Джей-Ар» — это уже не Босх, как рисовал нам автор в первом романе, не многофигурное полотно, перерастающее в комикс, но остающееся в одном пространстве холста, а огромный коллаж Раушенберга, склеенный в стрип, который местами закручивается лентой Мёбиуса… Я понятно? Мне кажется, да, ключ к Гэддису — в живописи, не знаю, исследовал кто-то эту тему или нет. Но неистовый и лихорадочный темп диалогов — не для всякого читателя, это правда. Автор часто бредит в горячке, как и его персонажи, как их прототипы и само время, с которым Гэддис разбирается. Все это излагается неаттрибутированными диалогами.
А второй такой же пистолет у читательского виска - его роман "A Frolic of His Own".
Книжка пустяковая, компилятивная, небрежная и развлекательная — собрание анекдотов про опечатки, не претендующее на глубину и рассчитанное на «широкого читателя». В случае с Джойсом не упомянута даже его судьбоносная опечатка в названии "Finnegans Wake", а уж куда анекдотичнее, трагичнее и показательнее, казалось бы. И, в том же случае Джойса – да, автор сделал это! – черным по белому в книжке написано «выдающийся шотландец Джеймс Джойс». Есть и другие опечатки, куда ж без них. В общем, сплошное верхоглядство. Зато изобильно представлены советские опечатки во всяких многотиражках и детальная полемика марксистских графоманов Аксельрод и Богданова. Это вот зачем, я вас спрашиваю? Но занятно и местами весело, это правда, так что не будем судить автора слишком сильно. Он попугай на жердочке, предназначен для нашего увеселия.
А особенно душеполезна книжка теперь, когда верифицируемой реальности попросту не существует. Особенно политической. Страницы о подтасовке результатов голосования в «Правде» при борьбе сталинистов и троцкистов, которые автор числит по классу «намеренных опечаток», читаются как сводка с нынешних выборных полей — только сто лет назад марксисты делали это изящнее. Нынешней сволочи до них далековато.
И, наконец, утешительнее всего была приведенная цитата из Дмитрия Писарева: «Иные критики придираются к шрифту и опечаткам по неспособности к более серьезной умственной деятельности». Актуально как никогда.
Очень бережная и даже трепетная биография человека, без которого бы не случилось битников. И это не преувеличение, потому что значение Херберта Ханке, больше известного под именами десятка персонажей у Керуака, Барроуза и Джона Клеллона Хоумза, переоценить трудно. У битников, как известно был битый ангел — Нил Кэссади, — но был и битый призрак: вор, жулик, полинаркоман-рецидивист, бисексуал и великий артист разговорного жанра. Ну и писатель, конечно. Это и был Ханке, который ввел молодежь (Гинзберга, Керуака и Барроуза) в мир альтернативной низовой культуры. Не было в ХХ века другого человека, который вдохновил бы собой целую литературу в одно рыло.
Пить, курить, ебаться и пользоваться наркотиками наш герой начал примерно одновременно — лет в восемь. Разговаривать — гораздо раньше. Дожил до 81. Убили его не наркотики — он просто устал, судя по всему. Достоинства при этом не потерял. Один из плюсов этой биографии — она и не пытается лишить Ханке достоинства, хотя сделать это довольно просто, учитывая количество неоднозначных фактов в его жизни.
А другие плюсы вот: зарождение битого поколения показано в контексте — до и после. Поначалу это увлекательное путешествие по неизвестным или малохоженным районам американской перпендикулярной культуры — например, художественно-анархистская тусовка Чикаго в конце 20-х годов, связь позднейшего андерграунда не только с маргинально-уголовной, но и с карнавально-фриковой субкультурой. Клочки паззла собираются в цельную картинку. Ханке был истинным битником и эпитомальным хипстером (да, нам объясняют, что это такое — известные ныне писатели к этому отношения не имеют, они тогда если не пешком под стол ходили, то гуляли по 42-й улице, как на экскурсии, а не жили там; про нынешнюю молодежь даже говорить не стоит. Норман Мейлер понятие хипстерства проституировал) — и было это в конце 20-х — 30-х годах, а не тогда, когда мы все привыкли думать.
Напомню, что действие практически всех главных бит-романов происходит сразу после 2-й мировой — в середине и второй половине 1940-х. Подлинный расцвет битничества пришелся на 30-е, времена Великой депрессии, и большинство тех городских бродяг, сезонников, уличных бомжей, воров и грабителей, кто имеет полное право называться битниками и хипстерами, остались невоспетыми и неупомянутыми — Ханке тут исключение. Удивительная параллель здесь в том, что единственным подлинным битником в русской литературе, наверное, может считаться Веничка Ерофеев. Потому что его определяет то же самое - он живет за краем квадратного мира из тяги к внутренней свободе. Пьет из стремления к трансцендентности. Далее может последовать монолог произвольной длины на тему "Жить недолго, но ярко и оставить по себе симпатичный труп", но не станем - к тому же Ханке этот тезис своею жизнью опроверг.
Потому что после череды исторических встреч насельника улиц Ханке и творческой молодежи в 40-х годах нам рассказывают, о том, как умерло «движение», как его пытались оживить, как из этого, конечно же, ничего не получилось, невзирая на шум вокруг и не выходящие из печати книжки. И это самая грустная часть истории — жизнь после. А дело просто в том, что молодость прошла, только и всего.
"Овидий в изгнании" - восхитительный филологический капустник, многослойная карнавальная матрешка и нескончаемые американские горки с фейерверками и кордебалетом. Читательская реакция - от хохота в голос, от которого в зобу дыханье спирает, до испанского стыда за шуточки автора, от которых весело примерно только ему. Но очень развлекает - даже не столько как угадайка культурных кодов и реалий, сколько извивами сожетов и монтажом приемов, флэнн-о-брайеновским абсурдом и архетипической авторской невозмутимостью. Особенно при дефиците подлинного смешного на русском языке "Овидий" совершенно бесценен.
"Под буковым кровом" - коллекция виньеток вполне декоративных, упражнение автора в стиле. Хотя эпохи и страны показаны нам разные, написано все несколько монотонно в этой кучерявости, как мне показалось. Но автор умеет много чего со словом. Отчасти напоминает чудесные рассказы Гая Давенпорта - но не так глубоко - и короткую прозу Рикки Дюкорне - но не так скандалезно. Развлекательно и рекомендуемо.
Это, понятно, не исчерпывающий обзор, потому что другой настолько литературоцентричной страны еще надо поискать. Здесь у нас будет то, чего не было раньше, и чего не будет потом (а потом еще будет).
Ну а начнем мы с маленькой экранизации «Поющих Лазаря» Флэнна О’Брайена, созданной в городке Страбане:
Название этого маленького романа — вообще тема плодотворная, и русская версия его все-таки — нежданный подарок судьбы для музыкантов. Вот паб-группа «Поющие Лазаря»:
Есть и такая песня — и не одна. Вот радикальная:
Вот не такая радикальная — но все о том же, о «бедном рте»:
Это кавер на классическую и любимую песню Берта Янша — вот и она:
Бессмертный роман ирландского писателя Брэма Стокера о бессмертном персонаже тоже обрел свое воплощение в музыке:
А Карла Бруни спела Йейтса — и она была не одна такая:
Этот шотландско-ирландский коллектив (из любимых) тоже пел Йейтса, и не раз:
Лорина Маккеннит тоже пела это стихотворение:
Есть и хоровое исполнение, академическая версия Эрика Уитэйкера:
А вот камерное исполнение того же стихотворения:
Но мы отвелклись и вернемся к «Водоносам» — вот еще одно стихотворение Йейтса, «Любовь и смерть» (которые всегда вдвоем, как известно):
Майк Скотт 20 лет трудился над концептуальным альбомом «Свидание с мистером Йейтсом», в котором положил на музыку сколько-то его стихов. Пластинка вышла в 2011 году. Вот он целиком, наслаждайтесь:
А вот в этой их знаменитой песне спрятаны цитаты как из Йейтса, так и из Джойса:
Но продолжать можно примерно бесконечно, а наш сегодняшний концерт мы завершим песню о писателях вообще — вернее о техниках писательского мастерства:
Нам, впрочем, это заболевание не грозит — по крайней мере, еще очень долго. Не отключайтесь от Голоса Омара.
Из всей серии я читал эти три, чего и вам желаю. Пара отвратительных идиотов ездит по Европе. Само по себе это совершенно не смешно, потому что за минувшие сто с лишним лет европейская цивилизация и Бэдекёр-ленд почти не изменились, русские туристы про сути и в массе своей - тоже. Лейкина надо переводить на всем мыслимые языки и продавать в странах, куда ездят русские, ради образования и просвещения местного населения.
Во второй книжке наших героев опять двое и едут они в другую сторону. Это по-прежнему те же тупые и недалекие ксенофобы и антисемиты, муж к тому же - мизогинист, жена - глупая овца. Их интересует лишь то, что можно сожрать и выпить, предпочтительно - русского происхождения и в больших количествах. Поскольку это не карикатура, а типически выведенные русские, по-прежнему совершенно не смешно. Забавнее те, кто встречается им в пути, вроде болгарского прокурора или американско-еврейского турка-фиксера, но этого недостаточно, чтобы считать книженцию юмором. А педагогический пафос автора пропал втуне, потому что и через сто с лишним лет русские туристы, как говорилось выше, остались точно такими же в массе своей. Стоит оказаться в местах их массового скопления, и вы убедитесь сами.
Третья книжка. Три отвратительных идиота... все прочее см. выше. На дворе 21-й век, а за окном все то же.
Очень традиционный, куртуазно-мовистский, буквально по канону написанный "истинный роман" середины прошлого века - уже тогда стилистический устаревший, ибо слишком уж живописен и курчав от кружев. Но если к нему подойти беспристрастно и присмотреться, обнаружится второе дно (и не одно) - вполне согласно названию. Чтобы избежать спойлеров, скажу только, что в нем есть и евгеника, и алхимия, и конспирология, и криптоистория, и паранойя. То, что от нас скрыл Хемингуэй, происходит в закулисье Пинчона. Так что это вполне честная попытка создания "энциклопедического романа", отталкиваясь от традиции романописания XVIII-XIX веков - а насколько она удалась, вопрос отдельный. Сам же по себе текст настолько архетипичен, что хоть в средней школе изучай.
Крайне любопытный осколок маньчжурской литературной атлантиды - того, собственно, что уже происходило практически на излете эмиграции. Чемоданное настроение автора чувствуется: без "родины", сколь угодно превратно понимаемой, никуда, а тут все обрыдло. Через год после выхода этой книжки Ильина "репатриируется". Здесь очень хорошо чувствуются две вещи: вполне изгойский кураж, я бы решил, свойственный многим художникам "дальневосточной ветви" (все равно как и куда, главное - поперек главного русла, вопреки традиции и канону); и непреходящая трагедия продажного пера.
Дополнительное чтение - интервью сестры.
Образец параноидальной прозы первой половины прошлого века. Сама история книжки крайне занимательна - особенно тем, что практически неизвестна, а про историю этого перевода известно еще меньше, т.е. практически ничего. Он интуитивен и в силу этого обаятелен, как многие работы того периода, но прелесть его, разумеется, не в этом, а в красоте самого деянья.
История вопроса вкратце излагалась в "Букнике", за мелким вычетом - основной автор, Дин Дженнингз, вполне известен. Малколмсон был литературным критиком из Санта-Моники, который и придумал написать эту повесть на материале личных впечатлений Рут Ландсхофф, бывшей графини Йорк. Анонимность, как мы видим, долго не продержалась, чего не скажешь об истории "шанхайского" перевода. Наталия Ильина? Она уже тогда была настроена вполне просоветски, ну уж во всяком случае - антифашистски, у нее была прикормленная типография, и она подвизалась в литературе. В общем, еще одна книжка ХХ века, которая вызывает больше вопросов, чем предлагаент ответов.
И начнем мы его с замечательного проекта английского блюзового гитариста Майка Купера, который называется «Песни духа»:
Если не очень понятно, то вот что он делает: вдохновившись Уильямом Барроузом и Брайоном Гайсиным, он насобирал слов (разных) из «Радуги тяготения» и «V.» Томаса Пинчона — и вот что у него получилось. Чем не песни духа?
А вот это — проект композитора Гийома Кошар-Лемуана, вдохновленный «Сагой о живых кораблях» Робин Хобб, практически звуковая дорожка к еще не снятому фильму:
Другая крупная форма — понятно, концептуальный альбом сиречь сюита. «Tangerine Dream», «Ангел Западного окна» по Майринку:
«Лайбах» не так давно выпустил еще одну концептуальную работу — «Так говорил Заратустра», известно, кто автор. Вот как это выглядит:
Вот еще один амбициозный проект — лос-анжелесская «опера на колесах» «Игра в классики», тоже известно чем вдохновленная. Из этой нарезки, в общем, можно понять, как у них там все устроено:
Еще один композитор, работающий в крупных форматах, — Кристофер Черроне, он написал оперу «Невидимые города» по Итало Кальвино:
А другая его работа тоже насквозь литературна — она создана по мотивам «Лота 49» Томаса Пинчона — ее можно найти здесь, вместе с другими безумными работами.
Еще одна новинка сезона — опера «На маяк» по Вирджинии Вулф. Она не первая — лет десять назад была и другая опера по этому роману, но, судя по всему, неудачная. Как бы то ни было, никаких осязаемых следов обеих нам отыскать не удалось, поэтому можно насладиться вот таким трибьютом этому роману, созданным композитором Нилуфаром Нурбахшем:
Но самое любимое масштабное произведение сегодня у нас — опера известного Дэймона Олбарна по мотивам «Алисы в Стране чудес»:
Ну и вот примечательное: Билли Коргэн (тоже известный) вдохновился «Сиддхартхой» Херманна Хессе на 8-часовой джем. Выглядело это так:
Ну и в заключение, по традиции, — общелитературная песенка. О глоссолалии:
Не забывайте читать книжки и говорить на языках. С вами был Голос Омара.
Бесценный альбом (с адским, правда, макетом), выпущенный в программе "Первая публикация": здесь уникальный изобразительный ряд дополняется сотканным из разных голосов повествованием о "народной" и ненасильственной колонизации Маньчжурии еще в середине ХХ века. Староверы - это такая капсула времени, и легко понять музейных работников, которые истово собирают все, с ними связанное. Сама история этих фотоматериалов - довольно показательный случай возможности сосуществования "колонизуемых" с "колонизаторами" (колонизуемым китайцам слова, правда не дали, но вторая волна колонизации - японцы - училась у первой - староверов). Впрочем, вся эта идиллия закончилась с приходом советской власти и рассветом красного Китая, которому все было похуй. Дополнительный бонус - необработанные цитаты из воспоминаний, изложенных таким языком, что ни одному столичному писателю этот диалект не эмулировать.
Вольпичелли, он же "Владимир" - очень хороший популяризатор и талантливый компилятор, а кроме того, предполагается, - английский шпион. Начинается его отчет с довольно краткого и вполне в силу этой краткости бестолкового очерка истории государства Российского, продолжается более подробной историей освоения/колонизации Сибири и Дальнего Востока, в котором, по традиции, особо отмечается и роли отдельных личностей (среди которых первое место занимает, конечно, Муравьев-Амурский) и приводятся разные забавности и технические подробности: например, что в конце XIX века в Сибири особого устройста речные паромы называли "самолетами"; или история о проекте 1857 года проложить линию конки от Москвы до Тихого океана (ну а что - угля в Сибири добывается мало, а лошадей - 40 000). Заканчивается книга экономическим очерком, обосновывающим необходимость Транссиба (еще не достроенного в момент написания этого сочинения) и политологическим трактатом, обрисовывающим ситуацию на ДВ перед грядущей Русско-японской войной. Рекомендуется как внятный исторический артефакт.
Решил побыть со своим народом (тм) и прочесть. Сразу скажу — не пожалел. Кто такой Шаргунов, я не очень знаю, и ничего у него больше не читал, но Катаева он любит, это видно — и в этом один из плюсов книги. Написано все с тем градусом повествовательного раздрызга, который, видимо, призван эмулировать «мовизм» самого Катаева. Поэтому в результате получился отнюдь не «гомогенный плоский нарратив» (опять же, тм), что отдельно приятно, а некая мозаика мнений, голосов, опять мнений, отрывков, фактов, фактоидов и прочего набрызга, из которого фигура собственно Катаева то ли проступает, то ли нет. Сам голос биографа в книге сведен к минимуму необходимых обобщений (их немного, и потому они бросаются в глаза), но, в общем, не толкований, что тоже вполне достойно само по себе, а привычного нам с детства связного повествования не монтируется. И это тоже хорошо — читателю остается пространство для дыхания и мозгового маневра.
Исходно понятно, что в таких биографиях, написанных потомками сильно после рассматриваемой эпохи, неизбежно происходит некоторая пересборка культурного кода. С одной стороны Шаргунову поэтому следует отдать должное: по кромке времен он прошел вполне изящно, старался быть объективным, а сам не выпячивался. Но сам материал тут таков, что удержаться в рамках приличий довольно затруднительно, это я тоже понимаю. История жизни талантливого советского приспособленца от литературы, написанная по зову, что называется, сердца, — это смесь, которую в неожиданных местах может рвать на части. Любой современный взгляд на былую эпоху, тем паче такую непростую, — он, в силу необходимости, будет бросаться через стекло, а вот видны ли на этом стекле мазки жирных пальцев — вопрос отдельный.
Тут их немного, но они видны. С Вирабовым и его био Вознесенского несколько лет назад случай был вообще шизофренический. Шаргунов же только скатывается до легких набросов на «украинский национализм». С одной стороны понятно — «одесская школа» стала заметным явлением советской литературы, без своих социо-национально-культурных свар там дело не могло обойтись, но в нынешнем контексте они видны как вполне конъюнктурные. В другое время — нет, а сейчас — да. И автор, вместо того, чтобы до конца держаться хотя бы линии «пролетарского интернационализма», выдвигать на первый план «единую многонациональную общность» и т.д., «принимает стороны» и как-то «не одобряет», это видно. Чем только поддерживает отвратительную имперскую доминанту подлинно сталинского мышления, которая у нас, как видно, сейчас в тренде. Иначе, чем услужливым вилянием позвоночника в угоду текущей доктрине, выглядеть такое поведение не может. Повторю, такого — немного, но оно — есть.
Другой оттеночек «социального заказа» (ведь «жить в обществе и быть свободным» и т.д., как мы отлично усвоили, «нельзя»): Катаев явно оправдывается автором как «центрист» и «государственник» (ну и «патриот», понятно… вылезла сейчас у меня фройдова описка — «парториот»). Тем самым блядство и подлость, приспособленчество и двурушничество фигуры как-то уравниваются в правах с тем ценным и хорошим, что эта фигура внесла в хронотоп (пусть этого хорошего и немало). Автор, похоже, удобно забывает другой хрестоматийный тезис: настоящий честный художник — он всегда против власти. Он «сам по себе», да — с этим у Катаева явно было все в порядке, — но еще и противостоит силе, которая на него давит просто потому, что может, потому что, будучи силой, вынуждена укреплять себя и силами другого порядка, творческими. Лично Катаева, верно служившему режиму, допустим, даже вопреки собственным «белогвардейским» убеждениям, оправдывать, конечно, не нужно, как не стоит его и осуждать, но вот оправдывать альянс художника и власти вообще — это конъюнктура и блядство, сколь бы при этом талантлив или субъективно любим художник не был. Как раз такое, по-моему, и невозможно простить.
Несомненно и то, что Катаев во всей своей противоречивости — лучший символ той отвратительной государственно-художественной помойки, которая у нас известна под названием «советская литература». Уж точно — один из самых наглядных (как тот же Вознесенский). А вопросы языка, стиля, его заходы на модернизм, «европейскость» антуража и реквизита (недоступных, как мы помним, подавляющему большинству его верных читателей и преданных поклонников) — это все так, вишенка на тортике. Чтобы при чтении так не тошнило.
постскриптум: vladivostok connection
Сам одесский хронотоп в гражданскую войну имеет немало общего с владивостокским (только культурная жизнь была богаче и разнообразнее – в силу большей близости к столицам империи, легче было драпать от красных), Но этим – и дружбой с Мандельштамом – не исчерпывается связь Катаева с родным городом. Был еще “красный поп” и звезда оперы Василий Островидов, который с конца XIX века по 1914 год служил в Кафедральном соборе Владивостока и был председателем местного отделения Союза Михаила Архангела (это черносотенцы, мои маленькие друзья; сам Катаев, кстати, в детстве был и черносотенцем, и юдофобом, если вы не заметили), но впоследствии, как и наш герой, перекрасился. Вместе с “красным попом” впоследствии Катаева чуть не шлепнули зеленые (т.е. попа-то они шлепнули, а Катаев удрал). Так что вот еще одна тема для местных краеведов и патриотов малой родины. Но меня разве кто слушает?
По завершении последней книжки в этом заходе отчего стало понятно, до чего вообще философия и художественное высказывание «сердитых молодых людей» устарели и провинциальны. Казалось-то это всегда, еще с университетского курса по зарубежной литературе, но тогда мнение мое было скорее интуитивным, а тут — конкретное подтверждение. Автор всеми своими ластами, правда, отпихивается от принадлежности к «течению», но ничего не поделаешь — оно его все равно уже утащило с собой. Поиски «сильной личности», «нового героя» — до чего они сейчас выглядят наивными и напыщенными. Даже стремление к свободе, личностному росту и совершенству — те же битники, английским изводом которых вроде как были СМЛ, те же Барроуз или Буковски, которые уж точно ни к какому «движению» не примыкали, — насколько у них этот вектор обозначен убедительнее и художественно целостнее, не говоря про достоверность. Да, мы делаем поправку на время, но не может сделать ее на географию: Англия в середине ХХ века была далеким клочком суши на этой карте, которого ветра эпохи не коснулись. Либо тщательно обогнули. Нет в СМЛ подлинной свободы и простора — некуда им податься со своего острова.
Потому-то этот очерк, написанный по заказу Ферлингетти для его издательства «Городские огни», и выглядит диковинным экспонатом в издательском портфеле. О поэзии и мистике в нем, на самом деле, тоже не очень много сказано.
Самое время вернуться к литературным именам — давно мы не обращали на них внимания. Вот некоторые не самые очевидные. Например, прекрасная ванкуверская команда «альтернативного кантри» своим названием взяла роман Кормака Маккарти «Кровавый меридиан» (1985):
В «альтернативном кантри» вообще ребята начитанные. Эти черти из Нью-Орлинза перечитали Стивена Кинга (роман 1987 года):
«Томминокеры», кстати, вообще популярная концепция у хард-рокеров, что не удивительно. Вот еще два примера проникновения их в музыку:
А вот и первоисточник:
Но мы отвлеклись, как это с нами обычно случается. В такой удивительной разновидности музыкальной продукции, как «христианский рок», люди, оказываются, читают массовую литературу (а не только библию). Вот группа «Дьявол носит “Прада”» (по роману Лорен Уайзбергер 2003 года):
Но вернемся к нетленному (нет, мы сами не поклонники «христо-рока», как легко догадаться). Ска и панк нам гораздо ближе — особенно если они читают Джозефа Хеллера:
А вот и маловероятное сочетание — поэма Хенри Уодсуорта Лонгфеллоу «Крушение “Вечерней звезды»” стала названием симпатичной ирландской команды, играющей дум-дрон-метал:
И эта идея, опять же прижилась и не нова: в честь этой поэмы свои песни называли и Джордж Харрисон, и «Проукэл Харум»:
(Тут хотелось бы поставить сноску о наличии во вселенной коллектива под названием «Харе Джорджесон», которую ее тоже поют:)
Конец сноски. Да, я узнал об этом недавно и считаю своим долгом поделиться этим знанием с миром. А вот этот коллектив знают все, потому что в нем пела великая Дженис. С их названием все просто, хотя не все фиксируют в нем присутствие Джорджа Оруэлла (а он там есть!):
Еще один след Оруэлла — в «Министерстве любви», само собой:
Оно же присутствует у «Эвритмики» в их насквозь литературном трибьюте Оруэллу:
А вот эти очень литературоцентричные люди взяли своим названием фамилию крайне маловероятную для музыки:
И еще одно невероятное сочетание, возможное только в век постмодернизма. «Подразделение радости» взято из романа Ка-Цетника «Дом кукол», а вот откуда там «мертвые души» — не очень понятно. Хотя песенку можно слушать и как иллюстрацию к Гоголю:
И последнее, совсем неочевидное заимствование. «Мой химический роман» — прямое включение Ирвина Уэлша и его книги об экстази:
Вот на этой, как говорится, оптимистической ноте переходим к заключительному номеру нашей сегодняшней программы. Сегодня это будет «Танцующий крыжовник» из Владивостока с песней о любви — но нет, не к чтению на сей раз. И даже не о любви к книгам. А о любви книг — к переплетчикам.
У вас в ушах по традиции звучал Голос Омара. Книги навсегда!
Здорово это Данилкин придумал — хочешь не хочешь, а в год 100-летия октябрьского переворота прочтешь, а то и на премию какую номинируешь. Пересборка культурного кода здесь у него идет вовсю — для «нового поколения», как он сам прикрывается в конце, с применением узнаваемых обломков тэгов, не очень тонкого пикселирования и иконописи, как на обложке. Так что никого особо не обманули — это, конечно, не биография, а квест лично автора, фанфик такой.
Написано бойко, местами — плохо, местами забавно и познавательно, местами прямо-таки смешно (не гонзо-журналистика, конечно, но наследие стиля Лукича присутствует, как присутствует оно в культурной журналистике, например, С. Г. Гурьева, чьими полноправными наследниками можно считать все данилкинское поколение «младотурков»). Автор — явный левак (это чувствуется, даже не зная о нем ничего), шутник и фигляр, неким манером старающийся не столько оживить фигуру вождя пролетариата (уж чего ее оживлять — она и теперь живее всех живых, как известно), сколько оправдать саму идею революции. С прибаутками и анекдотами, корча рожи и показывая фокусы, что служит добротным эдьютейнментом, добавляет книге развлекательной ценности, с тетрисом из аналогий, сравнений, сопоставлений, понятным нашему современнику в 10-х годах. Не он первый, понятно, не он и последний (хотя некоторый флер настающих «последних времен» здесь чувствуется) — и его ЖЗЛ-ка устареет, не успеет закончиться это десятилетие. Такой вот ревизионист, бойко владеющий пером журнального писаки, — и уж во всяком случае это вполне конгруэнтно самой описываемой фигуре, ритору и демагогу с характерным ленинским прищуром и с поправкой на фильтры Инстаграма. И это в данном случае — не комплимент.
Про википедичность знания автора, трудолюбиво и усидчиво растянутого почти на 800 страниц, нагляднее всего говорит чепуха про т. н. «заговор послов» и Большую игру — оно ничем особенным не отличается от общего знания (прямо скажем — неверного) и «партийной линии», даже не систематизировано никаким иным способом. Но то, что Данилкин не особо отходит от этой самой генеральной линии, привычной нам, становится отдельно понятно под конец, когда задаешься вопросом: а что же нам все-таки рассказали? И понимаешь, что все это вполне укладывается в «Краткий курс истории КПСС», включая даже «революционную» догадку о том, что «политическое завещание» Ленина наполовину сфальсифицировано Крупской. Да ладно — нам примерно это же рассказывали еще чуть ли не на уроках истории.
В общем, получилась эдакая глянцеватая версия поп-истории, поскольку к понимаю фигуры и эпохи текст этот мало что добавляет (разве что пару-другую анекдотов, закопанных в недра чьих-нибудь воспоминаний, да пару-другую параллелей с нынешним строем — прямым, как мы видим, наследником предшествовавших строёв). Один из фокусов автора, например, — фигура умолчания, что при такой раздрызганной, псевдопостмодернистской манере изложения проделать вполне легко (даже следить за руками особенно не приходится). Вот автор сообщает, что в марксизме Ленин нашел «сугубо научное» объяснение примерно всего. Сугубая же научность марксизма не подтверждается ни единым словом — да, мы прекрасно знаем, что марксизм действительно претендует на «всеобщую теорию всего» и уподобляется пресловутому дышлу — куда повернешь, туда и поедет. Сам же Ленин нас этому учил — а вот с его «научностью» неувязочка, как и с научностью любой, в принципе, философской теории. Нам ли не знать. Учение Маркса известно почему всесильно. И этот софизм нашим автором принимается как аксиома, а если вы скажете, что в задачи автора не входило так подробно разбирать основы марксизма, я вас отправлю к соответствующим страницам, где Данилкин до тошноты дотошен в том, что касается, например, другого -изма — махизма.
Нет, популяризатор-то он неплохой на своем уровне, да и чувствуется, насколько весело ему самому было в этом копаться (а если это иллюзия, то как раз она автору вполне удалась). Весельем этим читателя он вполне способен заразить (недаром книжка заканчивается своей последней строкой, чур не подглядывать — это не спортивно) — вся революция и подготовка к ней у него выглядят эдаким опасным приключением, в духе советской беллетристики про каких-нибудь Камо или Баумана.
И тут я как читатель об двух, что называется, умах. С одной стороны, тем, кому марксизм со всей своей диалектикой в зубах навязли с детства, дают разлечься за счет школьно-университетской программы. Это, наверное, неплохо — и уж, конечно, ощущается странновато. С другой стороны, разумеется, «не-забудем-не-простим» и все вот это вот, но Данилкин, как бы мы к этому ни относились, по-прежнему осуществляет старый марксистский принцип, подтверждением чему тоже служит последняя строка: «Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым». Ведь, если вдуматься, только так и можно избыть в себе свинцовые мерзости нашей истории (и школьной программы). Так что, как ни верти, а выходит как-то правильно. Такое вот дышло.
Один из пунктов респекта и уважухи автору: последовательное (хоть и фрагментарное, вполне верхоглядское, по реперным точкам) изложение генезиса идей. Нам вдалбливали основы, отталкиваясь от fait accompli (в 70-80-х ничто, как говорится, не предвещало): революция свершилась и у нас сейчас все хорошо, вся власть у советов, жить стало лучше и гораздо веселей, стало быть, у Лукича был в голове гениальный генеральный план, только всякие гады ему мешали. Данилкин же как может показывает, что это не так — плана, в общем, не было (кроме «универсальной теории всего», допустим), а точек бифуркации и зрения в происходившем было столько, что потеряться на сквозняках истории — как нефиг делать, и наш бронепоезд (тм) в любой момент мог пойти по совершенно другим рельсам. Или оказаться не нашим бронепоездом. Или вообще не бронепоездом. И вот в такой последовательности изложения таки больше, как мне видится, правды, чем в любых курсах истории КПСС. Такова, насколько я понимаю, и была задача стряхивания с ПСС пыли веков.
Хотя и Данилкина, как видно, оправдание революции подводит к легитимизации советского строя как неизбежности. Ленин у него сам служит этой данности, а ничто не может быть дальше от исторической истины, чем этот тезис — особенно в регионах и на национальных окраинах, в колониях. Представлять историю исключительно как череду узлов би- или полифуркации, конечно, наивно, хотя и для автора, и для его героя последующие события, по большей части, служат подтверждением «правильности» ленинской мысли в каждый момент времени (несмотря на глухие обмолвки в духе: да, за то-то и то-то можно упрекнуть, но так это же время такое было). Хотя мы понимаем, что решения все же обосновываются и диктуются не последующими результатами, а чем-то другим, более, скажем так, сиюминутным. До функционирования в виконианско-джойсовском пространстве мы все же еще не доросли. При переходе к Коминтерну у Данилкина вообще в голосе начинает звучать прямо-таки дугинское евразийство с оправданием имперских амбиций Лукича и их идеологической неизбежности. Он даже Украину привязывает к исконной русскости (с наложением бинтов советизации), хотя, как мы знаем, у титульной укронации на этот счет может быть совершенно другое мнение (а откуда есть — и пить — пошла земля русская, там ни слова не говорится, так что не надо вот этого). Вообще с национальным (и колониальным) вопросом в книге Данилкина все по-прежнему непросто, хотя казалось бы.
Применив ту же ленинско-данилкинскую методику, легко понять, что на долгом пробеге эксперимент все же провалился: советская империя, перезапущенная большевиками из российской со всеми ее идеологическими колониями через 70 с небольшим лет все же наебнулась, поэтому приходится признать, что эксперимент оказался все же напрасен, с каких бы позиций его теперь ни оправдывали и ни легитимизировали. История, конечно, не знает сослагательного наклонения, но и гениальных решений или универсальных рецептов, применимых даже ко всей виконианской спирали, она тоже не знает. Фарс, в виде которого она порой повторяется, — все ж не трагедия. Мир в результате этого эксперимента изменился на ничтожно малый промежуток времени (хотя успел-таки изуродовать мозги нескольким поколениями на 1/6 части суши). Теперь все идет, как оно, в общем, и шло, даже ярлыки вульгарной социологии и экономики не слишком поменялись. Так же обречены, предполагаю, будут и попытки реставрации империи — тем паче на этих жидких идеологических щах нынешней клептократии.
Ленинская прошивка у нас в головах неизбежно (и это — единственная в данном контексте данность, я бы решил) расползлась, и никакие попытки сметать ее даже на такую живенькую нитку, как у Данилкина, с хорошей точностью не удадутся. Но есть одно но — «творчество народных масс»: какая хтонь у них в головах, мы, по-прежнему «страшно далекие от народа», можем представлять себе лишь крайне примерно. Так что «Пантократор» нам рисует более-менее верную картинку: дело Ленина у нас до сих пор известно чем занимается. И от этого — тут автор, конечно, прав — по-прежнему никуда не деться.
Новостей вокруг хоть отбавляй, несмотря на лето, вот мы и решили немного отбавить.
Сначала — о велосипедах (да, это тема нынешним летом):
— вот список полезных книжек о велосипедах от «Гардиана»; «Третий полицейский» Флэнна О’Брайена тоже, конечно, присутствует;
— а это чудесная книжка Элинор Дейвис «Ты, велик и дорога»; она с картинками!
Теперь можно и о поэзии:
— англичане осознали, что «Потерянный рай» Милтона крайне востребован в мире последние 30 лет;
— а американцы сообразили, что нужно читать У. С. Мервина и других замечательных поэтов. Это правильно, в нашей жизни должно быть больше поэзии;
— ну и вообще о понимании поэзии.
Музыки тоже должно быть больше.
— самое время знать, что великий Билли Брэгг написал целую книгу о таком жанре, как скиффл;
— а здесь у нас джазовый век в лучшем виде (оставшийся с нами не только в звуках);
— «Америкэн Сколар» опубликовал прекрасный материал о музыке и войне в трех частях (первая, вторая и третья).
Немного теории:
— о «совершенном языке» и нужен ли он;
— о переводчиках, ЛГБТ и о том, что между ними общего (нет, это не в том смысле, что все переводчики — «пидарасы-в-плохом-смысле»):
— вот заодно об издании детской поэзии Маяковского, Мандельштама и Хармса на английском.
Немного искусства:
— интервью с Грантом Снайдером — литературоцентричным карикатуристом-философом;
— в музее «Уитни» сейчас проходит выставка Александра Колдера — мобильного скульптора, у которого был своеобразный роман с Лючией Джойс.
Ну и наконец о любви:
— история о последней на свете компании, производящей пишущие машинки и о библиотечных карточных каталогах.
Вот такая разнообразная литературная жизнь, даже если бросить на нее очень беглый взгляд. Приятного чтения. С вами был Голос Омара.
Название здесь, конечно, должно быть не "За 'Изгоем'", а "под": это философский очерк, как бы завершающий закладку Уилсоном фундамента "нового экзистенциализма", что есть, по сути, построение базы для "нового эволюционного типа" человека. Для выхода в астрал проникновения на другой план осознанности, приобретения интуитивного знания, роднящего нас с древними цивилизациями, и вообще святой пробужденной жизни, по мысли автора, нужно бухать, ебаться и молиться медитировать, развивать язык и принимать мескалин. Что рецепт не лучше и не хуже множества других.
И все бы хорошо с этой книжкой, если б не постоянное нытье автора про его невостребованность и небрежение критиков. У нашего Очень Опасного Интеллектуала, все больше напоминающего Неуловимого Джо, одна, я бы решил, мировоззренческая проблема, способная начисто перечеркнуть все хорошее, что он местами говорит. а именно - полнейшее отсутствие самоиронии. Ивестно же, что на свете не существует ничего такого, чего нельзя было бы оборжать. А тут автор на полном серьезе бесконечно занимается самоцитированием и способен произнести фразу "мое творчество", не вздрогнув ни единым мускулом. Согласитесь, это несколько подрывает веру в человечество.
Ну и да - это еще одно упражнение в читательском смирении. Во-первых, в очерке этом все философы почему-то выглядят бессмысленными и противными созданиями - уж не знаю, такова ли была задача автора, самого, как известно, не подарочка. А во-вторых, еще раз убеждаешься в полнейшей девальвации слов, которые с ходом ХХ века стали означать все меньше. Крайне уместен тут пример из Бланшара (стр. 58, неск. сокращено), настолько хороший, что грех не привести его целиком:
Сказать, что майора Андрэ повесили, - это ясно и четко; сказать, что его убили, - уже не так четко, потому что мы не знаем, как именно; сказать, что он умер, - еще невнятнее, потому что мы даже не знаем, насильственно он умер или от естественных причин. Если б нам пришлось расставлять писателей по ясности высказывания, у нас, мне кажется, получилось бы примерно так: Свифт, Маколей и Шоу сказали бы, что Андрэ повесили. Брэдли - что его убили. Бозэнкет - что он умер. Кант бы сказал, что его смертное существование достигло своего завершения. А Гегель - что конечная детерминированность бесконечности стала еще более детерминирована собственным отрицанием.
И впрямь все дело в языке. редактируйте себя на ходу, дети, и будет вам счастье.
Ну в общем. В конце этой иначе превосходной, хоть и крайне вербозной курсовой работы по сравнительному литературоведению становится ясно одно: в свои 20 с небольшим лет автор открыл для себя радости учения Гурджиева и теперь убежден, что все проблемы западного интеллектуала, которого в населении неизменно бывает 5%, - отчуждение, недовольство, эстетические разногласия с режимом, все, что составляет собственно, "изгойство", - только от недостатка у него в организме Гурджиева. Иными словами, перед нами - просто очень толстая агитка, что, впрочем, не отменяет полезности чтения или перечтения обзираемого в ней канона преимущественно западной литературы, да и некоторые соображения автора - когда он забывает о том, что пишет очень серьезную "книгу про Идеи" (он же, в конце концов, Очень Опасный Интеллектуал), - вполне занимательны. Меня, например, весьма развлекло его маргинальное размышление о том, что "our language has become a tired and inefficient thing in the hands of journalists and writers who have nothing to say". С этим не поспоришь и в смысле "языка родных осин" - поэтому, видимо, так неинтересно читать и современных русских писателей: им попросту нечего сказать и у них "интеллектуальный запор наступает к 50-й странице".
Понятно, кстати, и почему книгу так и не перевели на русский (по крайней мере, я изданий не нашел - многие вообще считают ее "романом"). Если взять часто цитируемую Уилсоном фразу Степного Волка "Человек - это буржуазный компромисс" да наложить на мантру Отца Матери "Человек - это звучит гордо", ясно, что получится...
Короче говоря, крайне рекомендуется пытливым (но уравновешенным) студентам, потому что читать такое нужно очень в молодости.
«Последний роман модернизма», как считается, великолепный и детальный — и очень, очень неспешный. С эпизодами захватывающей дух красоты и музыкальности — и диалогами, не дающими забыть, насколько сейчас обесценилось слово. Роман напоминает все сразу — и Хенри Джеймза, и Драйзера, и Конрада, и Олдингтона. Фактически, это энциклопедия романного жанра конца XIX — начала ХХ веков (с выходами в Джойса, куда ж без него). Эдакое жонглирование тяжелыми пластами романной породы. А на нашу, читательскую, долю остается узнавание и распознавание.
Чтобы избежать спойлеров (и мифологических трактовок), скажем только, что книга эта — в частности, о средневековом примерно художнике, невесть откуда заброшенном в брауновское движение середины ХХ века, с его глубиной (в микрон), искусственностью и претензией. О ХХ веке из романа можно много узнать, и ничто не будет утешительно. В этом бессмысленном хаосе черт натурально тонешь и задыхаешься, мозаика распадается на реплики, клочья, заплаты, и над все этой какофонией парит призрак «небритого мужчины, который может быть Хемингуэем». А что же с другой стороны, спрашивает себя едва не захлебнувшийся читатель. А с другой стороны — выморочные догмы религиозного (не только католического) мистицизма, та же фальшь и подделка (которая как жанр существует со времен Древнего Рима, и автор нам это доходчиво объясняет) — и никакого утешения или спасения. В итоге все мы окажемся в дурдоме, не важно, в какой стране. В матросском костюмчике для семилетнего мальчика, под руинами церкви - оттого, что не озаботились выучить ни одного чужого языка.
Я не уверен, честно говоря, в величии «Распознаваний» как «великого американского романа» — мне кажется, «Радуге» он все-таки проигрывает, — но читательский опыт это хоть куда.
Теперь частное. Вообще, конечно, это книга для переводчиков худла — с постановкой вечных вопросов: как забраться в голову переводимого автора и оттуда, изнутри, что-то воссоздать, пусть на другом языке, но не изменяя этому автору. Это не обязательно делать «так, словно автор бы писал это на русском», — это, мы понимаем, невозможно, потому что переводимый автор никогда не был (и ни за что бы не стал) русским. И вообще давно умер. Перевод же — все равно подделка, с какой стороны на него ни смотри. Придет время — подделают и этот роман.
Довольно потешные на первый взгляд записки читателя (и не обязательно писателя при этом). Но это — книжка про книжки, всё, как мы любим, — независимо от того, захочется нам при этом читать великорусскую литературу или нет. Как при любом правильном чтении, повествование постоянно заходит в какие-то тупики, ветвится, мы останавливаемся подобрать всякую фигню по углам, не соображая толком, понадобится это нам или нет. Ракетка Льва Толстого? Ледяной дом? Гусь Бабеля?
Книжка сбивчивая и дендритная — у нее есть начало, но нет и не может быть конца, коль скоро мы не перестанем жить с книжками (а на месте русской литературы, понятно, может, оказаться любая — Штатов, Турции, Зимбабве, Узбекистана, чего угодно). Особой одержимости в ней тоже нет. Это просто наша читательская жизнь перетекает из литературы и обратно.
Парад уродов в ней — как в жизни. Бесы — такие же. Открытия, разочарования, просветления и мгновения непроходимой тупости — тоже, как в ней. И не такая уж она смешная, если приглядеться повнимательней.
Сегодня мы решили немного прищуриться, читая книжки, а заодно прижмурить уши (или что еще там с ними делают, когда прислушиваются). Поэтому вот: на нашем пюпитре и в нашем юпитере — Ирландия и Франция. А кто, как никто, символизирует литературу обеих этих стран? Правильно, Сэмюэл Бекетт:
А это почти вся гениальная пластинка, записанная в 1966 году, — «Макгаурэн произносит Бекетта»:
Ирландского актера Джека Макгаурэна сам Бекетт считал одним из лучших актеров для своего театра; ну а помимо него, в записи участвовало трио Бекеттов, где сам Сэмюэл исполнял партию на гонге (это его единственное записанное музыкальное выступление, хотя в жизни он был неплохим, говорят, пианистом). Если повезет, вы его здесь услышите:
Ну а это — один из лучших (и самых смешных на свете) фрагментов из «Моллоя» — о сосании камушков, конечно:
Читающего и поющего Джеймза Джойса мы вам уже показывали (и, кажется, не раз), но вот кое-что новенькое: бюст Джойса читает кусок «Финнеганов»:
Вообще, история про Финнегана — это и есть воплощение ирландской литературы, музыки и самого духа Ерландии:
Вот, на всякий случай, правильная версия:
А есть и такая интерпретация:
Известные электронные прог-рокеры «Мандариновый сон» даже записали некогда сюиту по мотивам романа Джойса:
Начитанные были ребята. А вот, для коллекции, и веселая группа с названием «Финнеганов помин»:
Но ошибкой было бы думать, что в России Джойс остался не воспет. В 2004 году Анри Волохонский, Владимир Волков и Леонид Федоров записали целый альбом — он так и называется, «Джойс»:
Как ирландскую литературу во многом определяют известные поминки, французская по-прежнему находится под впечатлением от дружбы Поля Верлена и Артюра Рембо:
На «Экспериментальной фабрике Вишала» сделали так, что под Рембо, кстати, можно танцевать (наверное):
Но это далеко не единственное произведение, вдохновленное великим торговцем оружия (не только в смысле известного высказывания о том, что «книга на полке — ружье без патронов»). Рембо, к примеру, пел Роберт Уайэтт:
А Джон Зорн посвятил ему целую пластинку:
В 2014 году поющий поэт Эрик Андерсен записал еще один трибьют великой французской литературе — альбом под названием «Тень и свет Альбера Камю»:
Вот одна из композиций с него:
Еще одна фигура, по-прежнему вызывающая всеобщую оторопь, — профессиональный уголовник и гениальный поэт и драматург Жан Жене. Воспет ли он? Воспет — Джастином Вивианом Бондом, как минимум:
Вообще Левый берег Сены — место удивительное, недаром о нем — эта песня Аляна Сушона (с почетными упоминаниями некоторых литературных героев):
И под занавес, по традиции, — песня Жюльена Клера (по совместительству — мужа французской писательницы Элен Гремийон) на стихотворение классической французской романистки и поэтессы Марселин Деборд-Вальмон, вот это:
Она, между прочим, тоже о письме и литературе:
В общем, не стоит отчаиваться, написанного хорошо еще много. Главное — не бросайте чтения. С вами был Голос Омара.
Мое глубокое убеждение — переводчик должен переводить, а не разговаривать о переводе. Бывают, конечно, исключения, но они редки — как вот эта книжка, построенная на лекциях, например, но до определенной степени. Эдит Гроссмен, выдающаяся переводчица с испанского на английский, — совершенно наш чувак, и очень многое из того, что она тут говорит, очень точно ложится на картинку переводческого и издательского дела в ръяз-пространстве (надо только заметить Штаты на Россию), — говорит с горечью и желчью, при этом, которые легко переводятся в наши реалии. Приятно иногда эдак ощущать поддержку своих инстинктов с другого берега, нащупывать мысленную опору.
(И все было бы прекрасно, пока речь не заходит о поэзии. Можно сколько угодно помавать руками о тонкостях поэтического перевода, но у Гроссмен в приводимых примерах попросту нет рифмы, а переводит она сонеты XVII века, — и поневоле возникает желание отправить ее с лекторской кафедры не лениться, а исправлять недоделки. Лучше бы о поэзии она вообще не заговаривала, все ощущение портит).
А в целом, хоть ничего принципиально нового она не говорит, я бы смело рекомендовал эту книжку всем коллегам по цеху. Ну чисто вдохновения ради.
…Если переводчика все же «прислонить в тихом месте к теплой стенке» и заставить разговаривать, он/а в лучшем случае примется раздувать сложность своих творческих/технических задач, довольно рутинных, накачивать свою работу дополнительной ценностью в глазах обывателя, так сказать, в худшем — раздувать щеки и преувеличивать собственные личные заслуги. Удержаться на грани пристойного переводчику отчего-то, как правило, довольно трудно — может, дело в комплексах недооцененности, а может, потому, что весь экшн в этой работе внутри, не станешь же снимать кино про то, «как ботаны пялятся в мониторы» (с).
В этом сборнике участникам, по большей части все удалось (ну, за исключением пары совсем уже клинических представителей цеха). Тексты внятны, люди занятны. Хотя многие «проблемы», с которыми они сталкиваются, давно решены (нами, как минимум), а «задачи» представляются довольно-таки подлежащими решению (вплоть до того, что сами под эти решения ложатся). Иногда буквально вплоть до «Марьванна, нам бы ваши трудности» (ах, как нам сохранять иностранность в тексте? ах, нам лучше курсив или кавычки? …ну ебвашумать, деточки). Все равно иногда приятно получать подтверждение верности каких-то своих переводческих решений и лишний раз убеждаться, что ты в мире не одинок.
Fun Fact With Books: а вы знали, что только с 1925 по 1969 г. «Грозовой перевал» во Франции переводился и издавался 20 (двадцать!) раз? Это к вопросу о «канонических», блядь, переводах.
Второе, несколько более расширенное издание прекрасной пустяковины из-под бойкого журналистского пера Василия Авченко. Но сколько его ни дополняй, все равно будет мало. Пока что эта книжка годится на подарок, но имеет смысл сделать из "Глобуса" натурально энциклопедию. "Всемирную энциклопедию Владивостока", да. Попытки делались местными журналистами и краеведами, но какие-то вялые. Потому что, к примеру, тот факт, что "город нашенский, которого нет" обессмерчен Джойсом, как-то не получил должного отражения в мифологическом сознании - просто потому, что Владивосток закопан в недра "Улисса", а этот роман, как известно, читают только маньяки, которые к означенному месту впадают в амок; где закопан - не скажу, ищите сами. И мучайтесь теперь в своих очкурах.
Дорогая редакция благодарит Макса Немцова за экстренный внеочередной эфир.
Первый том этих дневников я читал, когда он только вышел, еще в начале 90-х т.е., и тогда в фигуре Чуковского мне даже мнилось нечто героическое. Прошло четверть века — и что? Выяснилось, что почти ничего не только героического, но мало-мальски достойного (или даже пристойного) в ней нет. Как-то растворилось, развеялось на ветрах истории. Видимо, дело во мне.
С самого начала — вихлявый позер, даже «наедине с собой», поверхностный халтурщик (сонеты прозой переводит, но считает это подвигом) — но с метким взглядом на современников, только за их счет и выделяется. В дневниках, вроде бы не рассчитанных на публикацию (или все же рассчитанных?) постоянно принимает «англосаксонские позы», любуется собою в зеркале — ах, какой же я бездарный! — в явной надежде, что читатели придут и опровергнут. При том, заметим, что наследники и родственники выбирали записи, годные для агиографии и потомков. Что ж там осталось между строк тогда? — хочется спросить.
Читать первый том увлекательно и стыдно — как подглядывать за русской культурой начала ХХ века. Дальше должен был следовать длинный прогон про его неоднозначное отношение к детям, но мой внутренний цензор воспретил — не мое все же дело об этом судить, я как читатель рядом не стоял.
Поражает другое — и этого больше, чем достаточно (даже при том, что мы не знаем, что в этих текстах было изначально). С какой же неохотой он всю жизнь занимался переводом, редактурой переводов и методологией перевода. И человек, для которого художественный перевод был чем-то вроде нелюбимой падчерицы, потом сочинил пасквильное «Высокое искусство»…
Но как документ эпохи (и не одной) дневники эти весьма ценны, спору нет. Понятно, что в первые годы после революции этим творческим и интеллигентным осколкам прежней России выживать удавалось только из-за того, что разнообразная (хотя на самом деле — нет, вполне однообразная) советская сволочь еще не обрела силу — не налилась свинцовой мерзостью, была глупа (все эти комиссариатские девицы, над которыми Чуковский хихикал), и в том, чтобы обводить ее вокруг пальца, объезжать на кривой козе, был даже какой-то веселый азарт. Но это лишь поначалу — потом все постепенно становится гораздо стремнее и опаснее.
Однако то, что раньше воспринималось как непрерывность русской культурной традиции с дореволюционных времен, при ближайшем рассмотрении и по прошествии времени дает трещину, виден надлом, натуга. Понятно, что творческая интеллигенция всегда стоит в оппозиции власти, но по дневникам Чуковского отлично видно, как некогда вменяемые люди попросту втаптываются в грязь, раскатываются по булыжнику. На их внутренней повестке дня остается лишь звериное выживание при новом строе (чего стоят одни только его стенания насчет непарных галош и унижения от нищеты). Автор становится все более мелок и мелочен, все происходящее подается нам с точки зрения тыловой вши. В этом, конечно, трагедия, но сам Чуковский в ней — отнюдь не герой. Примерно к середине 1924 года, судя по сохраненным для нас внучкой записям), вся независимость социального и политического мышления у нашего автора пропадает, и он становится верным клевретом режима. Метаморфоза завершилась. Чуковский к 40 годам окончательно состарился и сломался. Дальше все только хуже.
Второй том дневников — совсем другая книга, публикаторы в предисловии, конечно правы. Мало того, что начинается она с болезни и смерти Муры, но примерно тут, по косвенным признаком, ему становится понятно, до чего блядской и убогой стала жизнь при новом режиме. Что, заметим, не мешает ему (в дневнике!) вовсю хвалить комсомол и его функционеров, превозносить колхозы (как раз примерно когда совки довели страну до голода и людоедства)… В любви к Сталину, забегая вперед, Чуковский в дневнике признается даже после того, как упырь сдох — что его заставляло? Видимо то же, что водило его рукой, когда он выдирал из дневника страницы, уничтожал целые тетрадки (иначе куда они делись? я вас спрашиваю, а?) и вписывал другим чернилами «это написано для властей». Вполне концлагерный менталитет, в мягкой форме так хорошо нам знакомый. Вот интересно только, своими фирменными бессонными ночами думал он когда-нибудь о том, как все сложилось бы, останься он в свое время в Лондоне? Мне как читателю этот вопрос покоя не дает, а в дневнике на него ответа нет. Что, конечно, было бы удивительно, имей мы дело с человеком более цельным, но в нашем случае — нет.
Автор много десятков лет был вынужден существовать в этом отвратительном убожестве, находя отдохновение лишь в воспоминаниях о старом режиме и его нравах — совместно с такими же, как он, кто посмелее, кто нет. Гаже всего при этом — его двоемыслие, развертывающееся перед нами во всей своей оруэлловской красоте. Личный дневник, рассчитанный на чтение властями, что может быть символичнее? Мерзее может быть только чтение советских газет. Поразительно, как ему столько лет удавалось жить в этой беспросветной лжи.
Особенно поучительно для меня было читать эти дневники параллельно с биографией Бекетта: тут поистине два мира — две литературы. Самое актуальное в середине ХХ века — Джойс — пролетело совершенно мимо, будто и не было такого никогда. Шкловский, как известно, еще в середине 1920-х годов рекомендовал Чуковскому все бросить и заняться Джойсом. Тот, как не менее известно, не внял и о Джойсе не написал ни строчки (кроме одной в дневнике). Судя по всему, даже не читал. Может, это и хорошо, иначе хрен знает, что бы у нас сейчас было вместо Джойса, как у нас хрен знает что вместо Уитмена.
А то, что Чуковский пишет — огрызки, мы понимаем, но показательные, — об английской и американской литературе — фантастически узколобо и некомпетентно. Нравится ему, похоже, только всякая пошлятина, которую он считает шедеврами языка и стиля: она способна трогать его до слез. Ну и да — он из тех людей, кто, не дрогнув пером, способен писать «мое творчество». Как правило в сочетании «враг моего творчества».
Отдельно следует заметить экономику его межличностных отношений — это фон всех дневников. Пока Чуковский не стал более-менее обласкан властью (что не отменяло, мы понимаем, цензуры его работ), он обращал внимание на пальто своих гостей. После же того, как он «вошел в обойму», место пальто в характеристиках людей занимают их (убогие) советские чины. Всю жизнь он да, помогал другим чего-то добиться, выступал эдаким универсальным фиксером, посредником между властью и человеком. Причем, делал это, судя по записям, довольно натужно, с большой неохотой, мучаясь и постоянно желая заниматься чем-то другим. Что это было? Наивный ли он дурак, начисто лишенный инстинкта самосохранения, — или так он зарабатывал себе моральный капитал, раз уж не мог заработать настоящего? Нет ответа. Но, судя по непрерывности такой деятельности, «вхожесть» в приемные и кабинеты ему все-таки нравилась.
Тональность несколько меняется в последние годы жизни (искренняя, судя по всему, дружба с Солженицыным, правозащитное «подписантство» — под влияние Лиды, не иначе). А примерно за год до смерти Чуковский в дневниках (по крайней мере, в их опубликованной версии) словно бы прозревает: у него появляется хоть какая-то честность в социальных и политических оценках советской действительности, особенно после чехословацких событий. Похоже, он наконец перестает бояться. Но уже, к сожалению, слишком поздно.
Первый том избранных писем ЭЛП, национальной героини моего родного города, несколько подпорченный переводчиком, но все равно. Вот когда я говорю о повседневной жизни прошлого, проступающей в некоторых текстах, Элеонора приходят на память первой. В предыдущих книгах она говорила все ж больше через посредство редактора и исследователя - Биргитты Ингемансон, которой низкий поклон еще раз за всю ее титаническую работу с этими уникальными эпистолярными архивами. А тут и она, и ее близкие говорят сами - и становятся натурально литературными персонажами, характерами, образами. Причем не только люди - еще и некоторые корабли. И это, я вам скажу, поинтересней "Войны и мира" будет. Потому что там - история, Аустерлиц, Бородино, то и се, а тут - сама жизнь, тихая, незаметная и гораздо более значимая, чем все эти ваши бородины и аустерлицы.
А начнем мы его вот с такого эпиграфа в честь нынешнего именинника:
На перевод этого текста песни Боба Дилана, продолжателя дела битников в каком-то смысле, у Вадима Смоленского ушло пять лет. Понятно, что «Экспериментальной фабрике Вишала» для того, чтобы положить на музыку текст Аллена Гизбёрга, понадобилось, видимо, несколько меньше времени, зато у нас теперь есть две версии его «Воя» — танцевальная и симфоническая:
А вот их (его) же версия «Блюза Бауэри» Джека Керуака:
Вот, кстати, сам Керуак, если вы забыли, как он выглядит и говорит. По этому редкому интервью можно оценить, как он владел жуалем:
Кстати, о Керуаке — вернее о его анораке. Он, вместе с некоторыми другими культурными иконами ХХ века, упоминается в прекрасной песне Аляна Сушона «С ума (б не) сойти»:
Вишал же, меж тем, заставляет танцевать даже под Уильяма Барроуза:
Музыкальное наследие самого Барроуза довольно велико, и мы
его краями уже касались. Аллен Гинзбёрг тоже много и плодотворно играл выступал
гастролировал что-то, кое-что мы уже показывали. Но вот совершенно
звездный состав: сам АГ, Пол
Маккартни, Филип Гласс и Ленни Кей:
А вот Гинзбёрг соло — поет Уильяма Блейка при этом:
В 1970 году они с Питером Орловски даже записали пластинку по стихам Блейка, вот она:
И творчество Пола Боулза, хоть он и не совсем битник (но рядом), так же многообразно. Для начала, он был композитор-авангардист, а уж потом писатель:
Писал он и песни — на стихи Теннесси Уильямза:
А тут некий «Толстый Веган» взял и написал песню про него. Но шире всего Боулз, пожалуй, известен как фольклорист и популяризатор марокканской музыки:
Свою дань уважения Боулзу отдал даже такой невероятный, казалось бы, музыкант, как Винс Кларк:
Ну и немного о Томасе Пинчоне, который тоже существовал как-то параллельно битникам. Вот две песни из «Радуги тяготения», новые и радикальные версии «Агриморфри»:
И «Толстый веган» написал о книге Томаса Пинчона песню. Последний же номер в нашей сегодняшней программе: владивостокская группа "Breaking Band" не так давно положила на музыку еще одно литературное произведение человека, который был от битников недалек, - Кена Кизи. Знакомьтесь, бессмертный гимн "всех ебил" "Cut the Motherfuckers Loose":
А закончим мы, по традиции, песней о словах — Брайон Гайсин, не последний для битников человек, пришел их освободить:
У вас в ушах звучал Голос Омара. Главное - не бросайте читать.
Очень увлеченный, слегка безумный читатель, компилятор и комментатор рассматривает ХХ век через призму Джойса. Сам по себе этот кросс по пересеченной местности литературы и тропам духа вполне занимателен, и самые пламенные и ядовитые инвективы Гарин адресует, понятно, советской и нынешней (десятилетней давности т.е., разницы, мы понимаем, никакой) России, что не может не тешить душу, однако мало что нового сообщает об изображаемых предметах. Будь он чуть дисциплинированнее, нам бы явился прямо-таки русский Кэмбл, но анализ "Улисса" у него все равно несистемен, представляет собой монтаж фрагментов текста, цитат из Хоружего и, загадочно, Гениевой (которой, при всем должном уважении, никогда не было что интересного сказать о Джойсе за исключением вычитанного у Гилберта и Гиффорда). Трактовки Финнеганов как таковой нет тоже, но это, может, и хорошо - текст, я подозреваю, способен пробудить читательский интерес. Так что для новичков в литературе ХХ века - ОК, а более вкопчивым читателям я б рекомендовал все же иные источники.
Классика итальянского примерно юмора, которая в ХХ веке была популярнее… ну да, Иисуса Христа. Перевели Гуарески на все мыслимые языки мира, включая гренландский и вьетнамский — до последнего времени не было только на китайском и русском. А потом и китайцы издали. Русский перевод появился только в этом столетии, лет пять назад — и он достаточно пыльный и суконный, но представление дает. К чести русского издателя, они не пошли по пути сокращений и адаптаций, что делалось при переводах на английский (что и создало книгам Гуарески о Доне Камилло мировую славу, собственно), хоть и издали только первую из примерно шести книжек. А почему его не издавали в Советском союзе, примерно очевидно. Верующие коммунисты и революционные попы всегда неуместны — и даже теперь, когда первых развелось во множестве, а вторых на этой территории как не было, так нет. Но если гипотетически предположить, что в этой стране в референтных группах еще остались люди, умеющие читать, то им это пригодится. Для спасения души, конечно.
По сути это, конечно, даже не сколько юмор марки ха-ха, хотя там и в русском переводе осталось несколько звонких фраз, невзирая на усилия переводчицы затупить все острые углы, сколько гимн терпимости и гуманизму в широком смысле. А самый комический персонаж, конечно, — голос Иисуса из распятия. Особенно когда понимает, что его наебали, — или наебывает кого-то сам. «Ты служишь не делу мировой революции — ты служишь орфографии и синтаксису».
Экранизации Жюльена Дювивье с Фернанделем — очень клевые, кстати, хотя русский перевод и там посасывает.
В битой вселенной Керуака Гэддис — фоновый персонаж, статист из массовки, но по его письмам 40-х годов матери можно узнать (и понять, главное) о битниках больше, чем из романов Керуака. Я постараюсь избежать спойлеров, но это поколение выдергивало себя с корнями из тогдашнего американского «образа жизни» (война, конечно, помогала — сначала одна, потом другая), и по этим текстам хорошо видно, в каком состоянии ума пребывала 20-30-летняя молодежь. И что из этого получилось. Потому что битники — это не секта, как нам иногда видится, это сдвиг парадигмы, поворот сознания. Гэддиса же никто битником, насколько мне известно, никогда не считал (а было бы интересно взглянуть на него так — ну потому еще, и что корни Томаса Пинчона — там же; они, кстати, с Гэддисом никогда не встречались, вопреки распространенной легенде о совместной выпивке где-то в Лонг-Айленде), но его одиссея — скитания по Америкам, заработки, лечение загадочной «тропической болезни», переписка с мамой, бесконечные посылки с вещами, заметками и книгами и одержимая работа, стремление выплескиваться на бумагу (другой среды тогда просто не изобрели) — совершенный бит. Только Гэддис остался впоследствии гораздо более упорядоченным в доминирующем модусе высказывания (просодия у него не «боповая», иная, хоть и тоже музыкальная, а хаос и энтропию он запечатлевал на бумаге едва ли не убедительнее Керуака). Романы же его — такая же изнанка и развитие бита, как у Пинчона, хотя с Керуаком у Гэддиса гораздо больше общего, чем с Пинчоном, несмотря на похожесть с последним по дисциплине и наполненности высказывания, традиционно принимаемым за «трудность»).
Но это — начало. Потом — жизнь вполне оседлого писателя (амплитуда его странствий была не так привольна, как у Керуака, но в СССР в середине 80-х он побывал, надо бы найти свидетельства), стремившегося к собственному литературному идеалу (и обретшему его в итоге) - Илье Ильичу Обломову, с финансовыми трудностями, техническими и корпоративными заказами, некоторой работой на ЮСИА (я не знал), непониманием безмозглой критикой, неприятием тупой публикой, паразитизмом и саботажем издателей. Все как у нас. Оторваться от этого эпистолярного нарратива, составленного ведущим гэддисоведом Стивеном Муром, невозможно, я пробовал. Дети, жены и друзья прилагаются. Алкоголизм тактично остается за кадром. Очень рекомендую: картина всей американской литературы после этих писем обретает еще большую связность и глубину.
Если "Мы" Замятина имеет смысл читать после Томаса Пинчона для того, чтобы найти возможные точечные заимствования и влияния, то "Петербург" Белого весь может служить подлежащим ключом к "Радуге тяготения" - там вся ткань пропитана будущим Пинчоном: темы, образы, поэтика, архитектура, символы. Не скажу, что он поможет понять "Радугу", но дополнительные измерения от текстуального сопоставления двух романов приобретут оба. Мне как читателю особенно отрадно было вновь ощутить родной язык как приключение - далеко не со всеми книгами на русском и русскими авторами это оказывается возможным.
Что же касается легитимности допущения о влияния Белого на Пинчона, отметим, что первый англоперевод "Петербурга" появился в 1959 г. Набоков (ходил к нему на лекции Пинчон или нет, остается не вполне ясным - но вполне непротиворечиво допустить, что все же ходил) считал "Петербург" величайшим русским романом ХХ века, и тут я готов с ним согласиться. Так что Пинчон вполне мог читать "Петербург" и "заболеть" им до того, что растворил его в "Радуге". В общем, исследователям в очередной раз есть что делать: увлекательная выйдет, я вам скажу, диссертация, если кто-то прочтет "Радугу" и "Петербург" параллельно.
…и начнем мы его с боевой классики — ну, просто напомнить, что она существует и продолжает нас вдохновлять. Роман «По ком звонит колокол» Папы Хэма (вышедший в 1940 году), со всем тем, что вдохновило в свою очередь его, вдохновил и «Металлику», хотя никто не мог предположить, что они умеют читать:
Столица империи Кубла-Хана, которую столь опрометчиво ввел в обиход английский поэт Сэмюэл Тейлор Коулридж в поэме, опубликованной в 1816-м, продолжает владеть умами — в частности, и этих канадских рокеров:
Еще одна его поэма — «Баллада о Старом Мореходе» — завладела умами «Железной девы», но уж эти-то ребята были в тяжелом роке среди самых начитанных, как мы знаем:
Труд Профессора Толкина «Властелин колец» сдвинул мозги многим музыкантам, это факт, но больше прочих — вот этим милым читателям:
С трилогией может сравниться разве что «Божественная комедия» Данте – вот как ее тоже можно было прочесть и вдохновиться ею:
А вот эти прогрессивные шведы вдохновлялись «Горменгастом» Мервина Пика:
Уильямом Блейком вдохновлялась Лорина Маккеннит:
А вот не самое очевидное: многие знают эту неувядающую песенку Хенри Манчини и Джонни Мерсера, но мало кто отдает себе отчет, вдохновил ее Марк Твен:
Раз уж мы заговорили о Твене, вот еще одна вариация на тему Черники Финна — стихотворение великой Новеллы Матвеевой поет великая Елена Камбурова:
А вот Егор Летов вдохновлялся другим классическим произведением — романом экзистенциалиста Сартра. Летова тоже нельзя упрекнуть в том, что он читать не умел:
Сержа Гензбура по-крупному вдохновлял другой француз, Жак Превер:
Боба Хиллмена же вдохновлял Лев Николаевич Толстой. Поди угадай, что эти рокеры читают:
А группу «Ересь» стихи Томаса Стирнза Элиота вдохновили на целую сюиту:
Ну и еще один источник вдохновения для многих — Джером Дейвид Сэлинджер:
Кстати сказать, известный кинорежиссер Олег Сенцов, как говорят, запрещенный на территории этой страны, свою карьеру начинал тоже с экранизации Сэлинджера. Фильм лежит на ресурсе, тоже запрещенном, судя по косвенным показателям, так что включайте свои анонимайзеры, вы этого все равно больше нигде не увидите:
Хорошо ловится рыбка-бананка by hinedi555inter
Ну и последний номер нашей программы — по традиции общелитературный. Тим Минчин для него вдохновился книгой — всего одной, но не простой, а хорошей:
Сегодняшний урок, как видим, очень прост: не только песня нам строить и жить помогает, но и книга. Предпочтительно хорошая (но не в этом смысле). С вами был Голос Омара, увидимся через месяц
Книжица американского пионера машинного перевода и увлеченного коллекционера-алисоведа Уивера, которой столько же лет, сколько мне, вполне занимательна, но имеет, боюсь, только археологическое значение. Во-первых, Уивер - собиратель, поэтому все, что касается изданий Алисы, изданий первых ее переводов и - особенно - попыток анализа того, что с текстом сделали разные переводчики, - только описательно. Мило, но едва ли пища для ума.
Самое ценное в ней, пожалуй, - довольно подробное воспроизведение значимых кусков переписки Кэрролла с издателями насчет продвижения Алисы на иностранных рынках: скольлько автор получал (в среднем 17 фунтов с 1000 экз.), как хотел, чтобы цены были общедоступны (2 талера в Германии - дорого), как контролировал качество переводов и издания (дотошно) и как санкционировал подстановки текста (переводчики были вольны пародировать стишки и песенки, существовавшие в их культурах).
Переводы на русский едва затронуты, и очерк их изобилует понятными неточностями: писалась книжка до эпохи исторического материализма, т.е. до выхода перевода Демуровой (который появился в Болгарии только в 1966-м) и прочих советских переводчиков, и каких-либо данных получить от советских бюрократов Уивер не мог (описание его отношений с мадам Багровой из Ленинки поднимается до вершин античной драмы: в Ленинке его натурально послали на идеологический нахуй, когда он спросил про первый русский перевод, потому что первое русское издание, как мы узнаем из других источников (послесловия к академической Алисе 1991 года издания, например), хранилось в Ленинграде, в биб-ке Салтыкова-Щедрина; и т.д.). В общем, Уивер работал с переводом Набокова, про который нам много чего известно, в частности - что он "сосет большое время" (да, и Уивер в начале 60-х явно имел очень малое представление о том, кто такой Набоков; кто такой Шандор Вереш, он не знал вообще).
Его попытки реконструкции переводов тоже слабоваты - он подошел к этому как упорный любитель, ну и без знания, в частности, русского языка, понаписал глупостей в духе известного анекдота про книгу о летчиках ("Ас Пушкин"), написанную каким-то киргизом по фамилии Учпедгиз. В диких временах, в общем, довелось ему жить, в середине ХХ века...
Очень традиционный роман, второй по счету у автора, корнями уходящий в модернизм и «потерянное поколение» 1920-х, читается в параллели с «Посторонним» Камю (вышедшим на 10 лет раньше), и тем самым создается дополнительный стерео-эффект. Здесь такой же «потерянный» человек, традиционная для Боулза никчемная жертва на пограничье с чужой культурой, в ситуации, где не может быть ни понимания, ни примирения. Все безжалостно и безнадежно — полное отчуждение, и от себя, и от цивилизации вообще, и от окружающей реальности в частности, как и в рассказах. Боулз тут выглядит эдаким потерянным европейско-американским звеном между Хемингуэем, который не мог до конца оторваться, и битниками, которые не могли (да и не желали) до конца вернуться. В общем — другой штамм экзистенциализма.
Кроме того, это последний из не переведенных на русский романов Боулза — а переводить его дело безблагодатное, хотя очень благодарное в конце. Про язык Боулза много писали люди поумнее меня, и в этом романе как раз он, похоже, начал отказываться от языковых излишеств и «литературности», сводя текст к чистому изложению фактов, сухому и безэмоциоональному, убирая за текст любое авторское отношение к тому, что изображает. В итоге мы здесь видим зарождение того «нулевого градуса письма», с которым мы когда-то имели дело, готовя к изданию его рассказы. Здесь невозможно прикипать душой ни к кому, здесь автор сознательно вышибает у читателя любые костыли, которые могли бы помочь этому читателю хоть сколько-то увлечься происходящим (а если не детективная, то плутовская интрига в романе присутствует). При этом автор, похоже, только учится писать так, поэтому текст у него довольно неровный, и как только в нем возникает какая-то лирика (обусловленная поворотом сюжета), книга заканчивается. Текст дошел до естественной для него точки и просто прекратился.
При работе пришлось пойти на некоторый эксперимент (ну, попытаться) — несколько стилизовать его под язык «советской школы перевода», с его рыхлостью, вязкостью и некоторой грамматической избыточностью. Потом, правда, еще пришлось выбирать некий фигурный рубанок, чтобы окончательно все обстрогать, ну и вот что у нас получилось.
Некоторые читатели сравнили «Пражское кладбище» с веселой и развлекательной опереткой, а некоторые рецензенты – с поваренной книгой. Насчет гастрономической метафоры я по-прежнему не убежден, хотя кулинарные вставки видного семиолога действительно выглядят весьма чужеродно, а вот шоу мне все же представляется если и опереткой, то с Михаилом Водяным в главной роли. При этом либретто писал Анатолий Аграновский, а музыку я даже не знаю, кто. Кто у нас там из советских композиторов больше прочих замечен в плагиате? В общем, мне все ж больше кажется, что это если и шоу, то «Синей блузы».
Ибо Эко написал не роман в полном смысле слова, а скорее памфлет, сиречь агитку. Из самых лучших побуждений написал, кто бы спорил, но — это все ж не литература. Кстати, если он писал, искренне веря, как и в «Маятнике Фуко», что все заговоры непременно плетутся ущербными больными ебанатами, почему он отказывает неведомым творцам всяческих «фальшивок» в такой же искренней вере, например, в то, что они пишут? Нелогично как-то – и несколько, я подозреваю, причудливее, чем автор нам пытается показать. То, что это именно памфлет, доказывают условности стиля агитпропа, а именно, среди прочего, длиннейшие монологи с дословным многостраничным цитированием, изложение исторического материала устами даже не героев-рассказчиков, а просто каких-то персонажей, вялостью романной конструкции и шитой белыми нитками интригой. Тут ведь даже уже не "монтажные склейки" - тут натурально швы торчат. До фраз типа «Как ты хорошо помнишь, дорогая, мы познакомились на пляже» автор, конечно, не опускается, но беспомощный ход с раздвоением личности недалеко от такого ушел. Кроме того, все саморазоблачения в книге выглядят так же ненатурально, как цитируемые саморазоблачения «сионских мудрецов».
Ну и да — автор нам как бы опять говорит, что душевно и духовно здоровые люди такой провокационной пакостью заниматься не станут. А станут делать что — в бога, например, верить? Или революцию устраивать? Как-то из текста следует лишь такая вот антитеза. Боюсь даже предполагать, насколько автор при этом заблуждается. В частности, он ставит под сильное сомнение мотивы метаний Таксиля, но будем честны — чувак в свое время развлекся на полную катушку. Я бы сказал, что с учетом той призмы, через которую все подается, это самый симпатичный персонаж всей книги.
В общем, «ПК» невольно оказывается на одной доске и в одном поле с теми книжками, которые автор здесь выводит как полноправных героев. Этот текст принадлежит не литературе, а спецпропаганде. Где спецпропаганда – там идеология и политический заказ, а это, на мой взгляд, отвратительно, с каким бы знаком эти писания не творились.
Переводу, при всей его лихости, очень не хватало редактора, и именно редакторские недочеты – корявости, повторы и прочая не видимая широкому читателю печаль там на каждой странице. К счастью, вопиющих глупостей не так много: «кровавый завет» и «пушка диаметром сто двадцать» бросаются в глаза сами, но я не сильно присматривался
Самое известное произведение Байкова "Великий Ван" вышло в Харбине в 1936-м и было потом переведено то ли на 9, то ли на 10 языков. В значительной степени благодаря этой примитивной, но трогательной анималистической сказочке о Маньчжурской тайге Николая Аполлоновича стали считать чуть ли не Пришвиным, но, читая его, следует помнить - как и Пришвин, писатель Байков был скверный. Вероятно, в переводе на японский читается лучше.
Вошедший в первый том "Черный капитан" (полное название приводить не буду, в нем весь роман пересказывается) выходил только в 1943 г. в Тяньцзине, потом в 1959-м - в Брисбене, а это владивостокское издание - пеорвое в самой России. Он, конечно, получше, но также отмечен скверным письмом. В нем Байков отходит от "природоведения" и больше пишет о людях - на самом деле, это вполне энергичный колониальный роман с приключениями, который неплохо бы смотрелся на киноэкране.
Хоть это и не отменяет первого вывода: Байков - никакой стилист, хотя его чтение - своеобразное "постыдное удовольствие". Михаил Щербаков был прав, когда в 1935 году писал о нем:
...из харбинских изданий того же порядка [посвященных Востоку] до нас дошла тоже только одна книга Н.А. Байкова "В дебрях Маньчжурии". Чтобы не возвращаться к ней, отметим здесь же, что в нее отчасти вошли очерки, уже издававшиеся еще до революции, содержащие богатый фактический материал по изучению края, но написанные очень беспомощно в художественно-литературном отношении.
Автор выезжает на знании природы и, в общем и целом, декларируемой любви к этому краю, но она удивительно сочетается с охотой (например, мы бьем красавцев-изюбрей, а потом стоим над трупом и долго сокрушаемся о том, что наделала зверская и хищническая рука человека) и стенаниями о великой миссии русского народа в этом вашем осталом Китае на фоне, в общем, презрения к "варварскому наречью" и "дикарским обычаям" китайцев и манчжур. Я не то чтобы на высоконравственную кобылу здесь взгромоздился и смотрю на все с кочки XXI века, но даже с поправкой на времена и нравы - отдает ханжеством и православным фимозом. В общем, беря этот крайне симпатичный желтенький трехтомник в руки, ко всему этому лучше быть готовым. Там все вполне занимательно и очень познавательно, но довольно неприятно.
Вот еще цитата из Валерия Янковского («От Сидеми до Новины», стр. 236):
Дома, комментируя его произведения, Юрий Михайлович [Янковский] довольно критически отзывался о достоверности публикуемых Н.А. Байковым рассказов; много, мол, приукрашивает…
И дальше пару раз мимоходом говорит, что Байков-де «привирает». Тут я даже не знаю, что Янковский-старший имел в виду: у меня не возникало подозрений, что он врет о маньчжурской тайге, тут мне все кажется более-менее достоверным. Просто все это неинтересно — и сам Байков, и его служба, и его хождения по «солнопекам», и его неудачные охоты, да и причитания его о гибели «красивой природы» от рук человека фальшивы насквозь. Как и сам его язык — тот верноподданнический канцелярит, который прекрасно дожил до наших дней. Банальному Байкову попросту нечего сказать в своих текстах. Он графоман, а языковые находки в его текстах довольно случайны (вроде «угрюмых клестов»); попадаются и более-менее точные (но однообразные) речевые характеристики отдельных персонажей. Пожалуй, все — литературной ценности весь этот трехтомник по-прежнему не имеет, хотя понятна ненормальная популярность его текстов у японцев и корейцев: они легко переводимы самым посредственным переводчиком (хороший за такую ебанину браться, я бы решил, не станет) и отдают графоманией самих, к примеру, японцев, того же Мисимы (были моменты, когда я бы решил, что их писал один человек — ну или переводил один переводчик; да, мы стали недурно разбираться в разных сортах говна). Животные у него тоже антропоморфизированы, что многое говорит о его талантах писателя натуралиста (взгляд «за что?» в застывших глазах изюбря, сраженного жестокой рукой бездушного человека… что еще нужно?).
Но мало того. Еще он антисемит (на очерке о «масонско-большевистском» заговоре со мною натурально приключилась легкая истерика), впрочем не любит и презирает всех «инородцев», включая китайцев и маньчжур, среди которых провел большую часть жизни. Уважает наш автор, похоже, только русских и украинцев, да еще галичан — православных братьев-славян, короче, и в этом смысле пришелся бы ко двору и нынешней власти (хоть и с некоторыми оговорками — хочется верить, что от нынешней политики он бы пришел натурально в ужас, хотя кто его знает). Великодержавный шовинист, куда ж без этого. Каково же его отношение собственно, к изображаемому «морю Шу-хай» за стертыми эпитетами, штампами и нескончаемо повторяемыми «литэратюрными» клише тоже не очень понятно. Если он эти места и любил, то как-то сильно по-своему и любовь эта неубедительна, ею он не только не заражает читателя, но и не делится вообще.
Впрочем, разгадка к третьему тому становится очевидна: Байков в маньчжурской тайге просто-напросто чужой. Посторонний. Он грезит только о далекой России — скучает даже не столько по ней как таковой (иначе принял бы революцию и так же преданно лизал бы сапоги новой власти, лишь бы в России), сколько по той вымышленной фата-моргане, которой, пожалуй, и не существовало никогда. А в Маньчжурии он не дома. Чужак. Тьфу на него, в общем.
По сути, эта монография - сказ про то, как "Цусиму просрали" (с). Империя кинулась осваивать единственный доступный ей в это время фронтир, затем вполне грамотно обустраивать колонию, а потом на этой территории действительно начался либеральный эксперимент в регионализме. Понятно, что не выпусти Витте Маньчжурии из своей железной хватки, фиг бы там была "Счастливая Хорватия" хотя бы несколько лет - похуизм бояр николаевского разлива ничем не отличался от тупости допетровских. Маньчжурия из-за него просто слилась с радаров Петербурга. Наложилась бездарность Куропаткина, воровство и бессмысленный и беспощадный русский бунт им. 1905 г. Неизвестно, правда, была бы лучше для последующих событий аннексия Маньчжурии или нет, но пара десятилетий вольницы дорогого стоят в нашей мифологической памяти.
В качестве бонуса в этой милой книжке - краткий очерк русского (и дальневосточного) востоковедения, крайне интересный. Автор, как выяснилось, работал во Владивостоке в конце 1980-х, возможно, его даже кто-то знает лично.
Ирландия всегда у нас на уме, поэтому совсем не удивительно, что в прежних наших концертах она сама, ее литература, поэты, писатели и герои всплывали неоднократно.
Уильяма Батлера Йейтса пели много, но слышали мы далеко не все:
Вот вам немного по-настоящему древней поэзии:
А это — уже современная: Стивен Джеймз Смит писал это стихотворение к празднованию Святого Патрика в этом году.
Вот немного очень старой мифологии:
А вот — немного истории и мифологии чуть поновее:
И немного ирландской ковбойской поэзии (да, из Рингзенда):
Вернемся к классике:
А вот Джойс, положенный на музыку Сидом Барреттом:
Это не единственный опыт подобного рода: пару лет назад Брайан Бёрн сделал целый проект по его «Камерной»… гм, «музыке»:
Песню самого Джойса мы уже показывали, но повторить не помешает:
И еще немного его песен:
И для поклонников — целый концерт, составленный из песен романа «Улисс»:
Патрика Кавана тоже пели — он сам себя пел вообще-то:
Вот еще одна версия его песни:
А это исторически-литературный анекдот о нем от «Дублинцев»:
Без Флэнна О’Брайена, конечно, в нашем ерландском концерте тоже никак не обойтись. Вот песня в его честь:
А это — архивный радиоспектакль по его пьесе «Жажда»:
Ну и, конечно, великий «Брат» — в оригинальном исполнении великого Эмона Моррисси:
И его же великий гимн «Друг трудяги» в версии Джерри Макгоуэна:
И еще немного поющих ирландцев — поют они, правда, Уильяма Блейка, но это ничего:
Не остался без последователей и Оскар Уайлд — именем его персонажа назвались целых два коллектива, один — словацкий:
…а другой — немецкий:
Джеймз Стивенз тоже вдохновил собой некоторое количество музыки — Шейн Макгоуэн и «Папы Римские» назвали свою пластинку в честь его романа «Горшок золота»:
…отдельная песенка тоже имеется:
Вот на этой, как говорится, оптимистической ноте мы и закончим нашу сегодняшнюю программу — но страну Ерландию из сердец своих не изгоним никогда и еще вернемся к вам не раз.
Со стихами Несмелова все непросто - сама судьба-то у него как роман, а вот стихи какие-то не всегда обязательные (что, к чего чести, он и сам признавал неоднократно, ибо сознательно и вынужденно поставил музу на поток). И в массе своей, к 40-м годам они становятся лучше и разнообразнее (первые владивостокские сборники - ну как-то вообще, по больше части подражательно, хоть и местами забавно, только отдельные строки удачные), так что не случись того, что случилось, глядишь, и стало бы все совсем хорошо. Я, конечно, не имею права эдак "оценивать", но нет ощущения того, что он стихом дышит, как это чувствуется у Елагина или (теперь) у Казакевича.
Но даже со всей его нарочитостью и конволютностью, его негромкий голос убеждает вот в чем: насколько случайны те поэты, которые у нас нынче в пантеоне, как советском, так и антисоветском (разница невелика - и у Несмелова особо показательна, потому что было время, когда он печатался и в СССР и в эмиграции, в большевистских и фашистских изданиях - примерно одновременно). У них просто пиар был лучше. А его поэтический голос доносится из давно утонувшей маньчжурский Лемурии, которой умом теперь воедино, пожалуй, и не собрать уже.
Одно из достоинств тома прозы Несмелова в этом издании в том, что составители организовали в нем тексты в некое подобие единого метаисторического нарратива. Это плюс художественности, но потеря для текстологии. Невеликая, впрочем, потому что см. первую строку этой маленькой рецензии.
Идеальные записки вдумчивого и очень искреннего, а главное - неравнодушного (в отличие от, например, Всеволода Овчинникова) - туриста, отличная синкретическая проза человека, попытавшегося совешить свой небольшой побег из-под нового свинцового сапога родины. Понятно, что никакое нынешнее японоведение не может быть полным без этой маргиналии. Обертоны Пильняка мне слышатся у Вечеслава Казакевича, так что, наверное, это климат так действует. А читать об убийстве автором своего текста без злости невозможно. Ну и советская критика... в общем, не изменилась, только поглупела, хотя, казалось бы, куда дальше. Издание, к тому же, практически идеально подготовлено, Дани Савелли - прекрасный исследователь; переводчицы с японского и французского превосходны.
...Это, в конечном итоге, книга о жирном парняге, который обильно рыгает и много забавляется сам с собой. Не всякая мать увидит в таком романе блеск таланта — пусть его и напишет ее единственный сын, гений. Однако Тельма Тул увидела. А Тельма Тул, мать лауреата Пулитцеровской премии Джона Кеннеди Тула, была образцом аристократизма, всегда при шляпке и перчатках. Эксцентричного такого аристократизма.
После смерти сына в 1969 году миссис Тул (немногие осмеливались звать ее Тельмой) не успокоится, пока не опубликует его «Сговор остолопов». Позднее она будет рассказывать эту историю снова и снова — как она впервые прочла рукопись: «...Я начала фыркать. А когда я смеюсь от души, меня начинает тошнить. Поэтому пришлось остановиться. Я испугалась, что меня сейчас вырвет». Эксцентрично. Рукопись придала ее жизни цель. И миссис Тул не только опубликовала роман — она увидела, как книга стала бестселлером и в 1981 году получила Пулитцеровскую премию. Миссис Тул прожила остаток своих дней в отсветах славы — болтая с Джонни Карсоном на глазах у всей страны, раздавая автографы, созывая репортеров на пресс-конференции и даже заставляя их петь по нотам под собственный аккомпанемент на пианино. И они не смели отказаться: книга стала сенсацией. Либо она оскорбляла новоорлеанцев, либо они ее любили. Но никто не мог отрицать, что Тул увидел и изобразил их город как надо: акцент, отношение к жизни, убожество, доброту сердца, странное переплетение нелепого и невыразимо печального. А героев книги узнавали повсюду.
По всей стране прокатилась волна хохота и похвал. Джон Кеннеди Тул по всем статьям был человеком совершенно симпатичным. А кроме того, если верить стандартному тесту на коэффициент интеллекта, — гением. По крайней мере, на этом настаивала его мать. С другой стороны, она много на чем настаивала. Например, на том, что при рождении он был так же красив и смышлен, как полугодовалый младенец, и каждая нянечка родового отделения больницы Туро считала своим долгом зайти в палату и поздравить мамашу с этим поразительным фактом. Когда сын подрос, она объявила его вундеркиндом. Гордость ее никогда не сдерживалась никакой реальностью. Отчасти это можно понять. Когда он родился, ей было тридцать семь, и врачи уверяли, что детей у нее никогда не будет. А муж Джон Тул ее ожиданий не оправдал. Он торговал автомобилями, да и на этом много не зарабатывал. Сын стал для нее светочем всей жизни.
Он с блеском учился в 14-й начальной школе Макдоноу и в средней школе Фортье (тогда считавшейся одной из лучших в городе), завоевал четырехлетний стипендиат в университете Тулэйна. Закончил его с ключиком братства «Фи-Бета-Каппа» по специальности английский язык, намереваясь стать писателем, и отправился за магистерской степенью в университет Колумбия по стипендиату Вудро Уилсона.
Тул был не просто умен — он был забавен, прирожденный мимик. Он вел колонку юмора в школьной газете и рисовал карикатуры для «Тулэйнского Хулабалу». И вместе с тем был одиночкой. Джон Гайзер, знавший его еще по яслям и детскому садику, писал в «Хулабалу» заголовки. Он Кена Тула никогда в газете не видел — ни разу. Очевидно, Тул просто оставлял в редакции свои карикатуры и уходил. Спортом он не занимался, что приводило в восторг мать, считавшую, что занятия спортом его недостойны, и разочаровывало отца, который в спорт очень верил. Тулы не были склонны к светской жизни — Тельма Тул во всеуслышанье объявляла, что считает такого рода деятельность пустой тратой времени. К тому же, вероятно, Тулы попросту не могли позволить себе вести светскую жизнь. Миссис Тул давала частные уроки красноречия и дикции, пока это было модно, однако к началу 1960-х годов уже мало кого интересовало должное произношение и манера выражать мысли, поэтому ее работа зачахла.
«Миссис Тул говорила на "королевском английском", — вспоминает Имельда Рульман, воспитательница ее сына в детском саду. — Звучало так: Мы. Пойдем. В магазин. Каждое слово отдельно. Так и надо говорить, а не жевать слова и глотать окончания. Стыд, да и только».
Разница между дикцией матери и окружавших ее людей и стала материалом для «Сговора». Как и вечерняя работа самого автора после школы — чтобы принести в дом немного больше денег, он торговал горячими сосисками на стадионе Тулэйна. Игнациус Ж. Райлли тоже продавал сосиски. Тул работал на трикотажной фабрике братьев Хаспел; вымышленный Игнациус Райлли получил место на фабрике штанов.
Всю свою жизнь Тул прожил с родителями поблизости от школ, которые посещал. Они снимали квартиру на улице Вебстер, когда он был приготовишкой, переехали на улицу Сикамор, когда пошел в Фортье, и на Одюбон, когда поступил в Тулэйн. Он оставил дом, лишь когда пришла пора ехать в Колумбию.
В Тулэйне он познакомился с Рут Лафранц и влюбился в нее — сокурсницу, казавшуюся такой же талантливой, как и он сам. Она тоже поступила в Колумбию, и они вместе исследовали Нью-Йорк. Он выполнил все необходимые для получения степени требования за год, ей потребовалось два. Он оставался рядом — преподавал в колледже Хантер на Манхэттене. Хантер был женским колледжем, и все студентки в нем были примерно одинаковы — интеллектуалки, еврейки, либералки. Каждая имела в жизни цель — или искала ее. Тула это развлекало. «Всякий раз, когда в Хантере открывается дверь лифта, в тебя упираются двадцать пар горящих глаз, двадцать чёлок и все ждут, когда кто-нибудь толкнет негра», — говорил он.
Таким образом подготовилась сцена для пламенной Мирны Минкофф из Бронкса, подружки Игнациуса Райлли. Год спустя, когда Рут вернулась в Новый Орлеан, Тул нашел себе работу в университете Юго-Западной Луизианы в Лафайетте. Там-то он и отыскал человека, чьи странности позднее привил Игнациусу Райлли. То был преподаватель английского языка Бобби Бёрн. На десять лет старше Тула — но у них нашлось много общего. Бёрн тоже был урожденным новоорлеанцем, ходил в ту же 14-ю школу и университет Тулэйна. У Бёрна и Игнациуса Райлли тоже много общего. Бёрн — человек крупный, и тоже не задумывается, чтобы выглядеть модно. «Я ношу то, что удобно, — говорит он. — Могу надеть зеленую рубашку и красные штаны, мне все равно».
Когда Тул с ним познакомился, Бёрн носил шапочку с козырьком и наушниками — вроде той, которую незавидно прославил Игнациус. Но, как вспоминает Бёрн, его шапочка была красной, а не зеленой. «На самом деле, это была просто шапочка от дождя со стеганой подкладкой, — рассказывает он. — И я носил ее, лишь когда шел дождь. А Кен считал, что это потрясающе смешно».
«Он присваивал то, что я говорил. Я мог сказать о ком-то, что он смешивает свою теологию с геометрией. А потом это попало в книгу». И, как Игнациус, Бёрн негодовал по поводу безвкусицы в кино и играл на лютне.
Но, разумеется, Бёрн сам зарабатывал себе на жизнь. Почти двадцать семь лет он преподавал английский в университете Юго-Западной Луизианы, пока не вышел на пенсию в 1985 году. Он — подлинный интеллектуал, а не паяц-пустолов. И, по иронии судьбы, Бёрн был одним из тех, к кому Тул обратится в последние мучительные недели своей жизни.
В 1961 году у здоровых молодых людей выбор был невелик. Если их призывали на военную службу, они шли в армию — или нарушали закон. После года преподавания в университете Тула призвали. Он отправился служить; к этому времени их роман с Рут закончился. Рут вышла замуж за другого человека, а Тул поехал в Пуэрто-Рико, где получил задание — преподавать английский как второй язык говорившим только по-испански новобранцам. Ему удалось выбить себе частную квартиру, и в свободное время он писал книгу. Рукопись отправил в издательство «Саймон энд Шустер» и получил ободряющий ответ от редактора по имени Роберт Готтлиб: тот предлагал лишь несколько поправок. Закончив службу, Тул вернулся к родителям и устроился учителем в Доминиканский колледж Святой Марии в нескольких кварталах от дома. Он считал дни до публикации книги. Однако Готтлиб требовал одну поправку за другой, затем еще и еще, и в конце концов объявил, что вообще не видит смысла в публикации романа. Тул был в отчаянии.
Еще в шестнадцать он все лето потратил на свой первый роман «Неоновая Библия». Подал его на литературный конкурс и проиграл. Тул, как и многие, к кому легко приходит успех, очень тяжело воспринял поражение. Он убрал книгу подальше с глаз и никогда никому не показывал.
И вот теперь второй его роман, тот, что начнет его блистательную литературную карьеру, сначала безжалостно препарируется, а затем и отвергается вовсе. Другого издателя книге он уже не искал, не искал и агента. Засунул рукопись на старый гардероб в спальне. Можно обо всем этом забыть и начать работу над докторской диссертацией.
Как и везде, у доминиканцев коллеги его любили. Монахиня, работавшая с ним в то время, вспоминает его как человека любезного и остроумного, неизменно чарующего, всегда джентльмена. «Но ирония его — а он был очень насмешлив, — обычно не доходила до студенток. Особенно до первокурсниц. Они его просто не понимали. Одна даже спросила меня, уж не коммунист ли он». Он намеренно держался отчужденно с теми, кому преподавал, — тактика мудрая для молодого человека, преподающего девушкам моложе себя, — и тем не менее, бывал с ними весьма учтив.
Анне Миллер было лет 18-19, когда она училась у него в классе. «Он был так тих и педантичен, всегда при галстуке и в пиджаке. Когда я много лет спустя прочла его книгу, меня поразило, что она такая смешная. Мы его с такой стороны совсем не знали».
Он вообще многое держал в себе. Тельма Тул позднее объяснит депрессию и самоубийство сына отказом печатать его книгу. Однако Тул задолго до смерти переживал симптомы душевного заболевания, которое и стало, в конечном итоге, причиной самоубийства. Он думал, что его преследуют. Люди шпионили за ним, сговаривались против него, даже читали его мысли с помощью электроники.
Доверялся он всего нескольким друзьям; ездил в Лафайетт поговорить с Бобби Бёрном. Бёрн уверял его, что все это фантазии. «Он был параноиком. При разговорах присутствовал мой младший брат, и нас обоих шокировало то, что он говорил. Я убеждал его уехать из дома. Нехорошо — жить с двумя пожилыми людьми. Это его угнетало».
Разумеется, жизнь дома и отказ печатать книгу не улучшали душевного состояния. Однако любой психолог мог бы рассказать Тулу, что его симптомы соответствуют как параноидной шизофрении, так и маниакальной депрессии — а оба эти заболевания возникают от химического дисбаланса в мозгу, а вовсе не от плохих поворотов судьбы. Бёрн вспоминает, что Тул в самом деле записывался на прием к психоаналитику, но не знает, поставили ему диагноз или нет.
В январе Тул неожиданно уволился из Доминиканского колледжа. Сел в машину и уехал из дома, отчаянно пытаясь убежать от своих воображаемых преследователей. С родителями он не попрощался. Тельма Тул обезумела. Через несколько дней она получила письмо, в котором говорилось, что он гостит у друзей в Лафайетте. Очевидно, так оно и было, но после этого он домой не вернулся. Почти два месяца ездил по стране. Затем остановил машину под Билокси, Миссисипи, протянул шланг от выхлопной трубы в кабину, лег на заднее сиденье и позволил своей жизни закончиться.
Тельма Тул заперлась от всего мира на два года. Потом сложила в папку рукопись — или то, что Уокер Перси назвал «cмазанной и едва читаемой машинописной копией» — и начала предлагать ее всем издателям, кого только могла вспомнить. Все возвращали рукопись обратно.
уж умер. Она сломала руку, много месяцев провела в больницах и доме призрения. Наконец, переехала в нищенский сборный домик брата на авеню Елисейские Поля — вместе со своим роялем и рукописью. И продолжала рассылать ее издателям.
И потом — счастливый конец. Через одиннадцать лет после смерти сына он случился — этот иронический поворот судьбы, который понравился бы самому автору. Тельма Тул навязала рукопись романисту Уокеру Перси. Она так настаивала, что тот не сумел отказать вежливо, а грубить леди не мог — ведь он был южанин. Перси прочел книгу, пришел в восторг и убедил издательство Луизианского университета ее опубликовать. Остальное — история.
ель была достигнута. Тельма Тул могла успокоиться. Она и успокоилась — ненадолго. А затем принялась без устали пропагандировать книгу, нимало не смущаясь тем, что передвигаться теперь могла лишь с помощью ходунков.
Через некоторое время она смахнула пыль и с «Неоновой Библии», заговорила о публикации, но потом передумала. Бессмертие сыну уже обеспечено. К чему рисковать и пятнать его имя тем, что он впопыхах настрочил еще подростком? Кроме того, она оказалась не единственной наследницей собственного сына. По законам штата Луизиана, брат ее мужа и его дети также оказывались совладельцами рукописи. Они отказались от своих прав на «Сговор остолопов», когда тот был еще машинописной копией, напечатанной под копирку. Однако такой ошибки они больше не совершат. Загребут половину авторского гонорара — после всех ее трудов. Так вот, Тельма Тул не отдаст им больше ни цента. И на публикацию было наложено вето.
Когда она умерла в 1984 году в возрасте 82 лет, кончина ее попала на первую страницу «Таймз-Пикайюн». Смерть сына в 1969-м удостоилась трех абзацев на странице 12.
В завещании она недвусмысленно запретила публикацию «Неоновой Библии». Однако другие наследники его оспорили и, в конечном итоге, одержали верх. Так плоды труда 16-летнего Джона Кеннеди Тула стали книгой. Замечательной книгой. Не получившей Пулитцеровской премии, но намного превосходящей все, чего можно ожидать от 16-летнего подростка — и даже от человека гораздо старше.
А Тельма Тул в очередной раз доказала свою правоту. Сын ее, как она постоянно твердила, был гением.
«Нью-Орлинз Мэгэзин», май 1993 г.
Видимо, тексты, собранные в этой книге, и можно считать русской колониальной литературой в самом чистом виде - с таким пронзительным ощущением фронтира, жизни на рубеже, на том краю, где с одной стороны - известная масса империи, а с другой - неведомая громада всего прочего мира. Чувствуется это во всем: от истернов о "зеленом легионе" до шкодливой фантазии о Лермонтове и его незаконном отпрыске (зря, кстати, Валерий Перелешин ее "не одобрил" - это он как-то с придыханием о Лермонтове) или мастурбационных фантазиях о жизни в россии XIX века ("Белая мазурка"). Ну и да - это скорее трогательно, чем нет: мужскую прозу Юльский понимает как эдакую наивную мизогинию, свойственную байроническому началу прошлого века: все зло дескать - от женщин. Потому-то женских образов у него и нет, а мужские - часто вполне типовые макеты. Что не отменяет общей прекрасности этого тома.
Поразительно интересная книжка, сам не ожидал. По сути, как и заявлено на обложке - воспоминания русского офицера о немецких лагерях для в/п во время Великой войны. Дополнительное же измерение повествованию придается тем фактом, что офицер этот - папа самой блистательной (во всех смыслах) поэтессы Русского Китая Лариссы Андерсен. Особенно впечатляют начальные эпизоды: боевые действия русскими велись так бестолково, что наши герои сами пришли в плен, считая, что вышли из окружения, - и заключительные: возвращение в большевистскую Россию и тот пиздец, который в ней с тех пор воцарился. Хотя еще больше поражает другое: его описания увиденного мало чем отличаются от того, что мы видим ныне, хотя сменилась не одна эпоха и вроде как почти сто лет прошло. Нашелся даже пинчоновский след, но его отыщешь не с ходу.
В прошлый раз было продолжение, но мы увлеклись прекрасным новым миром. Сегодня возвращаемся к Олдосу Хаксли вообще.
Этот независимый коллектив назвался в честь развлекательного девайса из его «Прекрасного нового мира». А вот этот — в честь целого романа «Безглазый в Газе»:
Но вернемся к родным пенатам ненадолго. Вот клезмерский оркестр имени Пушкина (даже не так - Пушкина!):
Творчество этого коллектива тоже имеет мало отношения к Александру Сергеевичу, а вот поди ж ты:
У этих чуваков хотя бы березки присутствуют:
Но имя, что там говорить, у нашего классика популярное. Ладно, вернемся к более экзотическим названиям, которыми могут служить не только романы. Вот, к примеру, группа «Девять рассказов»:
Сэлинджер же подарил одной группе и имя своего персонажа. Знакомьтесь, «Холден Колфилд»:
А это уже творческий коллектив под названием «Сговор остолопов» (Джона Кеннеди Тула):
Надо заметить заодно, что песня с таким названием тоже есть, только у другого коллектива:
А теперь — ультралитературное событие: у венгерских прог-рокеров «Солярис» есть концептуальный альбом, который называется… нет, не «Звездные дневники Йиона Тихого», как можно было бы предположить, а «Марсианские хроники». Наслаждайтесь, оно того стоит:
Вопрос, читали эти канадские парни роман Джона Стайнбека или нет, остается открытым, но группа «Гроздья гнева» вроде бы жива до сих пор:
Еще один культовый роман, ставший рок-группой, — на сей раз Хантера С. Томпсона:
Странно, что больше коллективов с таким названием нет. «Страх полетов» Эрики Йонг тоже один:
Хотя словосочетание популярное. Вот вам парочка «Страхов полетов» в виде песен:
Ну и еще один культовый роман — и группа из Сиэттла: «Убик».
Закончим же мы наш сегодняшний концерт по традиции — гимном чтению от коллектива с самым что ни есть книжным названием:
Это хороший совет, будемте ж ему следовать. Ваш Голос Омара.
Рождение
…Не верю я в чистый лист. Никак не верю. То есть, нас этому учат, по крайней мере, – в западном мире: что мы рождаемся чистыми листами, а потом учимся брать, брать и брать. А иначе нам пиздец. В этом, кажется, и заключается весь смысл – по крайней мере, в этой стране. Но никто не учит нас, какими методами отыскивать в себе то ценное, что у нас уже есть, сокровища. Мы осознаем, что имеем что-то, только отдавая это другим. Ну, не знаю, не знаю я, где у меня это все хранится, откуда берутся мои обсессии. Я их помню с самого раннего детства. Понятия не имею. Но я благодарен, что осознал их и становлюсь от них все свободнее и свободнее. Про карму и реинкарнацию я тоже, на самом деле, ничего не знаю. Поэтому и происхождения их объяснить не могу.
Просто что-то там есть. Опять же, все дело в этой случайности рождения, которой я не понимаю. Наверное, это можно в себе воспитать. Понимаете, нельзя же решить стать художником – ты потом принимаешь тот факт, что ты художник, но стать им ты не решаешь. Разве можно быть настолько тупым, чтобы пожелать себе такой жизни?
Детство
…По происхождению я англичанин, моя семья по обеим линиям жила в Штатах больше 350 лет. Поэтому я принадлежу к самому маленькому национальному меньшинству этой страны – и требую своих прав, Господи благослови всех нас. Кроме того, меня зовут Хьюберт, и вырос я в Бруклине, где у всех имена вроде Мики, Винни, Тони. Это все равно что быть евреем в ирландском квартале. Все надо мной смеялись. И я с этим так никогда и не смирился. Никогда. Кроме того – не знаю, но мне всегда казалось, что я внутри – какой-то не такой. Все какими-то делами занимаются, а у меня в голове постоянный бардак. Увижу, как кошка в мусорном баке роется, найти себе чего-нибудь пожрать – и уже реву, помираю просто. Ну не могу я просто так на нее смотреть, понимаете?.. Подбитых птичек постоянно домой притаскивал.
Оба – и мать, и отец – на меня невероятно сильно повлияли. Мама у меня – очень сильная, мощная женщина. А отец был алкашом. И умер от пьянства в 78 лет – вовсе не преждевременно. А я себя клонировал по папочке в очень многих смыслах. Неистовый пьяный маньяк. Удрал из дома и пошел в море. Да и вообще… Но мама моя, в то же время, много читала. Только непристойностей терпеть не могла. Кусок мыла мне в рот сразу совала, если я произносил слова вроде «паршивый». Но время от времени и в музеи меня водила – по крайней мере, пару раз в год мы ходили в музеи, в другие места. Отец в 42-м снова в море ушел, а у меня после или до школы всегда была какая-нибудь работа. А это значит, что пол-субботы я работал, а потом мы встречались с ней, ходили в кино. Однажды посмотрели «Отелло» с Полем Робсоном. Ох, это было нечто! Поэтому… баланс такой был. Понимаете, абсолюта ведь все равно не бывает. Было много конфликтов. Мне хотелось и матери угодить, и отцу. А обоим сразу угодить было довольно трудно, такими противоположными они были личностями. Поэтому я попадал под огонь с обеих сторон.
Любил ли меня отец? Ну, не открыто, по крайней мере. Я теперь понимаю – он был настолько невероятно неадекватен, что вообще не понимал, что, к чертовой матери, со мной делать. Точно про него я одно знаю: в двенадцать лет он остался совершенно один на белом свете и работал в шахте. Понимаете, да, как с такой биографией потом жениться? Его мать умерла, когда он был совсем маленький – сам он из Айлэнда, Кентукки. А потом, уже лет в двенадцать, наверное, умер отец, а мачеха просто собрала вещи и отвалила. Поэтому он отправился жить к тетке в Индиану и устроился там работать на шахту. Совсем молодым мальчишкой.
А мама – наоборот, нежничала. Кроме того, она 60 лет в одном и том же хоре пела. И до сих пор бы туда ходила, просто сейчас уже не встает. Ей 89[1]. Могу сказать одно: ее реакция на «Последний поворот» была величайшим для меня комплиментом – я же говорил, как она к плохим словам относилась. Она прочла книгу и сказала только одно: ох, какие бедные люди! Во как. И я понял, что мне, наверное, действительно удалось добиться того, чего хотелось – провести читателя через сильный эмоциональный опыт. Сам опыт чтения этой книги поднял ее над предубеждениями, идеями, верованиями, и она просто отозвалась на людскую боль. Потом я дарил ей все выходившие книги, но не знаю, читала она их или нет. Смогла ли, например, прочесть «Комнату». Некоторые люди не могут.
Начало
Ну, что… Знаете, как начнешь оглядываться назад, так видишь, что с самого начала все к одному подводило. Но самое главное у меня… самое главное – то, что я 30 лет назад бросил пить. И от этого получил возможность соприкоснуться, скажем так, с собственной реальностью – хотя бы в том, что касается этого мира. Это было очень неуютно. Но это, разумеется, – самое главное.
Я могу вспомнить и какие-то другие замечательные вещи. У нас тут была такая штуковина – «Поэзия в движении» называется. Каждую неделю года четыре подряд проводились поэтические чтения. Самое веселое – что у каждой недели была своя тема, а не просто от балды. Ну, вроде: мода, страсть, предельная крутизна, в общем, тут надо много знать – героев спорта, к примеру, в таком духе. И на эту тему следовало что-то писать. И я написал однажды о том, что произошло со мной в больнице, когда мне было 18 лет. Там был один мужик, старик-эстонец, его звали Фокус-Покус. Мы над ним всегда посмеивались, слишком набожный был. И как-то сильно он проникся к одному пареньку, греку из Египта. Тому, наверное, тоже еще двадцати не было. Пареньку постоянно операции делали – каждую неделю три новых ребра вырезали. Такая вот фигня. И с одной операции он не вернулся… в общем, выяснилось, что он умер.
И этот старик, Фокус-Покус, просто безутешен был. Однажды подошел к моей кровати и попросил написать за него письмо. А я в жизни никогда писем не писал – вообще без понятия. Ну, я и ответил: давай. Наверное, меня он просто тронул горем своим. Он говорит: я хочу написать письмо родителям Алекса – а паренька Алексом звали, – и сказать, какой хороший он был мальчик, и что нам всем очень жаль. И вот, я не знаю, но я написал ему такое письмо, как он хотел. И мы его отправили. И получили ответ. Родители написали, что они очень рады получить от нас весточку и все в таком духе. И потом еще какое-то время мы переписывались.
И когда я записывал эту историю – через сорок лет после того случая, – я понял две вещи. Во-первых, в самой истории я задаю такой вопрос: почему этот старик обратился именно ко мне? В палате же куча народу лежала, пограмотнее меня – да все вокруг были грамотнее меня. А кроме того, там были «серые дамы»[2], социальная помощь, кто угодно… А попросил он меня. И вывод, к которому я пришел, пока писал (и только благодаря тому, что писал это – я ведь говорил, что никогда не знаешь, что можешь дать, пока не начнешь отдавать), вывод на бумаге был такой: потому что мне то чудо, которое он предлагал, было нужнее, чем прочим.
И оттого, что я сказал жизни «да», я понял, что внутри у меня всегда были такие неисчерпаемые ресурсы, которых хватит, чтобы выполнить в тот момент свой долг. Он мне предлагал дар любви. Дар – в том, что любить мог я сам. И уже потом я понял, опять же, 42 года спустя: именно тогда я и решил стать писателем. Теперь я это точно знаю. Можно, конечно, и о каком-то духовном решении говорить. Но началось все именно тогда. Я согласился написать письмо.
Слово
...Когда его спрашивали о стиле, Селин, чья бабушка была кружевницей, и чье имя он выбрал себе псевдонимом, отвечал: «Мне хочется, чтобы мои страницы были такими же изящными, как кружева…» Я же не уверен вообще, как можно определить стиль. Я беру и пользуюсь различными методами для того, чтобы совершить то, что, насколько я чувствую, требуется в каждой конкретной работе. В сущности, я хочу провести читателя через какой-то эмоциональный опыт, поэтому должен писать изнутри наружу, иначе мне не добиться этой цели. Я должен хранить верность тем людям, которых создаю: пусть они живут своей жизнью, – поэтому манера моего рассказа должна отражать ритм их жизни, то, как они говорят… В идеале, поверхность строки должна быть для меня настолько выпуклой, чтобы читателю даже не нужно было ее читать. То есть, она просто сходит со страницы, и ты ее схватываешь – вот чего мне надо.
Я пишу музыкально, поэтому пришлось разработать такую типографику, которая, в сущности, не что иное, как система нотной записи. Мне хочется, чтобы все оставалось как можно проще и очевиднее. В простоте – глубина. Вот такие вещи меня заботят, а все вместе они помогают сформироваться моему «стилю». Понятно, что присутствуют и многие другие элементы, причем, многих я не осознаю. Мой «стиль» образует все мое естество – как и у кого угодно.
Я пишу наглядно. Понимаете, то, что я пишу... я это ощущаю. А потом слышу. На сознательном уровне я следую, прежде всего, Бетховену. То есть, я все представляю себе наглядно. А потом, сев и начав писать, я стараюсь подыскать слово, которое бы совершенным образом отобразило все, что я ощутил, увидел и услышал. Так что тут все основано на изображении. В том смысле, что я все очень четко вижу. Ведь мы все обладаем тем совершенством, которое нам необходимо. Мне главное тронуться, сойти с места. Завести мотор. И, в общем-то, это – моя работа. Свернуть свое «я» с привычной дороги. Так что приходится искать наилучшее отражение, наилучшую ноту, верное слово, фразу, слог, пунктуацию, которая бы совершенным образом отображала – а если не добиваешься совершенства в том, чем я занимаюсь, ты предстаешь полным идиотом. Меня все еще называют варваром и невеждой в этой стране.
Не думаю, чтобы на мой язык или на меня как на стилиста вообще повлияли наркотики. Наркотиками я начал увлекаться лишь после публикации «Последнего поворота». А стиль, язык и все прочее, наверное, к тому времени у меня уже установились. Селин-то мескалин принимал, говорят, я же никогда не увлекался галлюциногенами. Траву курил, это да – в сущности, тоже галлюциноген.
По реакции я понял, что когда публика начинает читать мои книги, люди как-то ассоциируют себя с ними и получают удовольствие. Это академическое сообщество подвергает меня какому-то остракизму. На самом деле, после выхода «Последнего поворота» мне кто-то сказал, что против романа существовал некий заговор: крупные книжные магазины в Нью-Йорке отказывались выставлять ее на витрины. Продавать-то продавали, но не показывали.
Но после этой книги писать мне было уже гораздо легче. На «Последний поворот» я потратил шесть лет, но все это время просто учился писать. Это была пытка. Например, Труляля – там про нее, кажется, страниц двадцать или около того. Не помню. Не очень много. У меня на это ушло два с половиной года. Знаете, я ведь не способен сидеть и целенаправленно думать. Я могу думать вслух, даже разговаривая с кем-нибудь, или на бумаге. А время тогда уходило в основном на понимание сюжетов.
Уже в процессе появлялись необходимые инструменты. Но иногда мне трудно писать физически, поэтому когда у меня есть энергия – я работаю. «Ива» в этом смысле оказалась книгой очень трудной. Я писал ее, может быть, пару недель, а потом, скажем, год не мог к ней притронуться. Адский труд потом – избавляться от повторений. А сама работа занимает от силы несколько месяцев, само по себе писать стало легче, поскольку есть инструменты и знаешь, как их применять. Поэтому приходится постоянно бросать себе вызов, чтобы было интереснее. Мне нравится заниматься тем, что я не делал раньше. Иногда получается, иногда – нет.
Если говорить о действительном количестве, то рассказов я написал больше, чем романов. Не знаю, какую форму я предпочитаю. Просто в какой-то момент что-то происходит, иногда оно приходит как рассказ, поэтому так и пишешь. Еще я написал кучу стихов в прозе – для лос-анжелесской программы «Поэзия в движении» – очень личных, написал несколько псалмов. Я никогда не знаю, что, к чертовой матери, буду делать дальше. Наверное, этого никто не знает, наверное, мы просто обманываем себя, когда думаем, что знаем.
Свои ритуалы у меня тоже есть, и немало – я никогда не знаю, какой из них поможет. Собственно, неважно, как начинаешь писать, главное – качать помпу дальше. Иногда я пишу письмо, иногда, если не знаю, что делать, – перепечатываю старые рукописи. Среди прочего мне нравится какое-то время смотреть живопись. Я иду в музей и брожу рядом с картинами, которые мне нравятся. Иногда ору, визжу, плачу. Никогда не знаю, как получится. А иногда – например, сейчас – просто сажусь и записываю всякую дребедень. Написал вот одну штуку об обычной простуде, написал «белки их глаз», чтобы войти в ритм. Я просто никогда заранее не знаю.
Ритм приходит в зависимости от того, что мне требуется. Понимаете, я всегда пытаюсь выполнить свой долг перед тем, что пишу. Я пишу на слух, и ритм истории, ритм повествования очень важен. Например, пишу я что-то о каком-то определенном человеке, и ритм, синтаксис и так далее должны отражать его личность.
Я не считаю своих героев персонажами. Я считаю их людьми. То есть, была девушка по имени Труляля. Но это все, что я о ней знаю. Однажды ночью я слышал о ней в двух разных местах, и помню ночь, когда Труляля оголила грудь в баре. А где-то еще кто-то сказал – возможно, это было несколько месяцев спустя, – что Труляля нашли голую... И это все, что я знаю о Труляля. А имя, такое имя как Труляля, оно застревает в голове. И то же самое с «Забастовкой». Это фантазия, но это мой пережитый опыт, пропущенный сквозь фантазию. Единственный более или менее реальный персонаж – Жоржи. Жоржетта. Был молодой гей по имени Жоржи. Так что этот момент правдивый. В Жоржи я изобразил самого себя. То есть, понимаете, мои фантазии... всё такое.
Ну, в некотором смысле я пишу спонтанно, хотя это, конечно, заблуждение. То есть, иногда слова попадают в мое сознание казалось бы из пустоты, но чаще всего, они проходят период вызревания; я даже как бы чувствую, что они рвутся наружу, я как бы слышу их, и они выходят и как бы предстают перед моим сознанием. И тогда я сажусь. А иногда ничего не осознаю, пока не услышу какую-нибудь строчку, сяду и запишу ее, а потом продолжу.
Это далось мне с очень, очень большим трудом. Я ведь считаю, что наше внутреннее «я» отражается в нашем словаре, в том, как мы пользуемся словарем, в ритме речи, в расположении слов, слогов. Знаете, я же вырос на радио. Но все же самое большое влияние, я думаю, на меня шло с улиц. Эти чертовы нью-йоркские улицы. Этого не понимаешь, пока не попадаешь в такое место, как Лос-Анжелес, настолько он однороден.
Краски и звуки
Наверное, первым глубоким знакомством с цветом для меня стала выставка Ван-Гога в музее «Метрополитен» в конце 40-х годов. В то время это была самая крупная коллекция его работ в Америке. Поздние его картины – например, спальня с ее сплошными блоками цвета – очень глубоки.
Сейчас я воспринимаю цвет почти как сюжет, а не как краски реальности импрессионистов. Меня зачаровывают взаимоотношения цветов, то, как они воздействуют друг на друга и, в конце концов, – на всю картину. Сутин и Бэкон, разумеется, со своими цветами, разумеется, заходят дальше «реальности». Цвета Бэкона воздействуют мощно и физически. Если неожиданно сталкиваешься с его картиной, тебя точно одновременно лупят по голове и бьют в живот. Очень сильное воздействие…
А потом, через несколько секунд, минут или какое угодно время спустя начинаешь видеть формы картины. Я помню Сутина – его работы несколько нежнее, хотя на меня очень сильно действуют его краски, не только сюжеты или, как во всех картинах, сопоставление предметов.
О Хоппере я не думаю в смысле цветов – больше в смысле ясности, точности его реализма, который выходит за границы реализма. В каком-то смысле он мне напоминает Родена, в особенности его «Мыслителя» – я всегда ожидаю, что вот сейчас он перестанет думать, встанет и пойдет. Хоппера я воспринимаю так же. Неважно, насколько статичными у него кажутся люди, я чувствую в них потенциал к движению. Я живу кишками, и ясно, почему эти художники мне нравятся.
Некоторые художники мне близки, да. Точнее было бы сказать – их работы мне близки. Среди них много имен, которых я не помню или никогда не знал. Ходить и смотреть на картины иногда очень успокаивает, стимулирует и вдохновляет. То же – с писателями. Помимо моих друзей, мне всегда очень утешительно думать о Мелвилле, Бабеле или Селине.
Я не знаю, много ли я читал Генри Миллера до того, как начал писать. Наверное, еще и потому, что в то время он почти не выходил – я-то начал писать в середине 50-х. А если даже и читал, то не думаю, что Миллер на меня как-то сильно повлиял. Потому что мы, кажется, совершенно по-разному подходим к вещам. У меня здесь есть пара его книжек, но некоторые… Понимаете, у меня всегда очень определенный сюжет. Я – писатель старомодный: начало, середина и конец. А у него часто этого нет. Он как бы просто бродит по улицам Парижа, так сказать, а потом начинает бродить у себя в уме. Просто гуляет, блуждает. Это клево – я его не критикую. Но мне кажется, что мы ко многому подходим по-разному. Хотя одна книга у него – один из «Тропиков», забыл, какой, где действие в Бруклине происходит, он там еще в «Вестерн-Юнионе»… там довольно прямой сюжет, она вся как бы линейна, и в некоторых частях ее я просто смеялся вслух. Где там сначала про его первую няньку, помните?..
То же самое с Селином. Не думаю, чтобы на меня он… как-то повлиял тоже, хотя если оглянуться, действительно кажется, по крайней мере – на поверхности, – что у меня гораздо больше общего с ним, чем с кем бы то ни было еще. В таком неистовом, яростном, маниакальном смысле.
А самое большое влияние – Бетховен. Господи, я просто люблю этого парня. Самое большое воздействие на всю мою жизнь. И единственное сознательное влияние на меня как на писателя… Художники Возрождения меня просто вырубают. Абстрактные экспрессионисты меня вырубают. Не могу не вспомнить, как я впервые читал «Моби Дик» – я просто сошел с ума. Изумительная книга. В 1988 году меня потрясло, когда я попал в музей Родена в Париже. Он ведь, кажется, и сам там жил – я могу ошибаться… Как бы то ни было, когда мы туда впервые пришли, через несколько минут я понял, что хожу на цыпочках. Не знаю, может, на самом деле, и нет, но было ощущение такого всеобъемлющего почтения – не хотелось ничего тревожить, будто он сам в своих работах присутствует до сих пор. Монументально – во всех смыслах этого слова. очень глубокое переживание, честное слово. А день еще такой мерзкий был — дождь, тоска. Переживания, которые ты получаешь от художников и их работ, – они не только бесконечные и вечные, они в каком-то смысле неизменные. Но если они бросают тебе вызов, то в тебе происходит та необходимая перемена, которая нужна искусству для успеха.
В детстве я прочел одну книгу, она называлась «Герои науки» – про Эдварда Дженнера, Лавуазье… там про многих ученых было. И, помню, мне лет восемь или десять было, и я решил, что вырасту и найду способ, как прекратить страдание во всем мире…
Бог
В одном документальном фильме меня спросили, верю ли я в Бога, и я ответил, что все зависит от того, как определять Бога. Я не верю в большинство привычных дефиниций, в то, как Бога определяет большинство людей. Не знаю, могу ли я сам определить «святость». Конечно, я стараюсь жить в соответствии с какими-то духовными принципами. Это основа каждого моего дня. Но определять… Наверное, вообще не получится. Видимо, если ты можешь что-то определить, оно этим не является. Оно должно быть выше моей способности определять и понимать. Но в жизни у меня были переживания, которые как бы вынудили меня поверить в некую силу. В творческую силу, источник, как угодно назовите. И я пережил, если угодно, нечто основное… ох, трудно словами описывать нечто вне всяких измерений. Но, наверное, это можно назвать любовью и заботой.
Скажем так – я верю в нечто за пределами этого тела. И за пределами мира физического. Абсолютно верю. Тот же Генри Миллер перед смертью сказал, что он не верит в Бога первого лица единственного числа, но верит в творение. Можно сказать, что я – просто «агент» такого творческого. Откуда возникает это творческое начало, творческая сила? Только не снаружи, никогда не снаружи – только изнутри. Но глубину этого нутра я ограничить не могу. Потому что как только заберешься внутрь, там открывается такая безграничная, бесконечная вселенная. Для меня очень важно сказать про это «внутри», поскольку я считаю, что снаружи меня ничего нет.
И мы все – части этого «Оно». Абсолютно. Видите, как интересно: очевидно, что каждую секунду каждого дня рождаются люди, умирают, а потому, чем бы это «Оно» ни было, оно видоизменяется. Постоянное превращение, поток. Да, мне хочется удержать его в неподвижности. Наверное, отсюда и множество моих проблем – и, можно сказать, проблем мира: мы пытаемся это контролировать вместо того, чтобы просто ему сдаться.
Мораль
Если определять смысл жизни в одной фразе, то, наверное, вот: быть как можно добрее и нежнее, как можно больше любить. Откуда я знаю, моралист ли я – я о себе никогда в таких понятиях не думал. Наверное, до какой-то степени, потому что меня заботит моральная динамика любой истории, которую я рассказываю. Не только психодинамика, но и моральная динамика, это важно. Когда меня впервые кто-то попросил сказать, о чем «Последний поворот», я неожиданно услышал свой голос: «Об ужасах мира без любви». И это, наверное, правда, чем больше я… А это случилось много лун назад, но вылетело у меня из уст, и у меня до сих пор нет причины брать свои слова обратно.
Ведь как бы нет пророка в своем отечестве. Такое чувство, что всем есть чего защищать. И всеми движет страх. То есть, я не имею в виду буквально – всеми. Но в основном людьми движет страх. Некоторыми движет злоба, но все же в основе лежит страх. Видите ли, страху нужна форма, чтоб проявиться, а злоба сама по себе форма. Так или иначе. В «Последнем повороте» у меня она проявилась в форме жалости к себе самому. Наверно, так. По мне, жалость к себе самому переходит в злобу, потом в гнев и так далее. И мне казалось, что это и заставляет меня писать, именно она – злоба. А потом, когда вышел фильм, я наблюдал последствия, наблюдал за своей реакцией на происходящее с этими людьми и перечитывал то, что написал с 1964 года. Недавно опять перечитал. И еще раз убедился, что мы не знаем самих себя. Мне казалось, что во мне сидит ярость, а теперь я вижу, что любовь была настолько подавлена, что я бился, шарахался и плакал тайком... Но я... я не мог себе позволить прикоснуться к этому. В моем сознании сострадание пересиливала жалость к себе самому, и я не понимал, что оплакиваю и себя, и их. Потому что я не знал, как остановиться и начать сокрушаться о том, что со мной произошло. Так появились страх и жалость к себе самому, вызванные как раз злобой и гневом. Я ведь не знал, что делать – я не умел горевать, я не мог взять и сказать себе: «Ну что, ты прожил трудную жизнь. Огреб по полной программе. Ну и что теперь с этим делать?» Я не мог так сказать. Я всегда чувствовал себя полем битвы небесных псов с псами ада. Понимаете? Вот так. Крик, искавший уста... Ими оказался я сам.
Америка
Не знаю, чувствуя ли я себя гражданином Америки. Я не знаю, как должен себя чувствовать гражданин Америки. Я уверен в одном – к своей стране я отношусь не так, как большинство ее жителей, но мне нравятся ее возможности. Однако, ее реалии меня иногда разочаровывают. Наверное, я больше всего ощущаю себя нью-йоркцем, а не американцем, а это значит, что я больше европеец.
Мне всегда кажется, что остается какой-то лучик надежды на просвещение. Человечество, тем не менее, таково, что мы всегда будет сначала пробовать что-то другое, и только потом – просвещение. Конечно, мы убеждаем себя, что делаем это во имя просвещения, но только когда начинаем понимать, что раздуваем адское пламя, признаем, что допустили ошибку. В этой стране мы верим, что наша форма экономической демократии спасет мир и считаем это подлинным просвещением, но, разумеется, это не оно. Наверное, мы все сможем осознать ошибочность своего пути еще до того, как уничтожим всю планету… Однако не мешает помнить и то, что всякий раз, когда нам кажется, что мы заперты в аду, на самом деле мы стоим у врат небесных.
Нет, горечи по поводу того, как Америка относится к своим художникам, я не испытываю — но иногда мне грустно. Понятно, что особенно грустно мне было в те годы, когда приходилось перебиваться с хлеба на воду и как-то поддерживать семью. По-настоящему-то я зарабатывать никогда не мог – из-за своего физического состояния, недостатка образования и так далее. А правительства вообще… Единственное мне известное правительство — вот это. И в нем нет департамента культуры или чего-то похожего, как в некоторых европейских странах. Хорошо это или плохо, я не знаю. Я уверен, что многие художники были бы по-настоящему против, если бы в искусство вмешивалась бюрократия. Но было бы мило как-то получать какие-то деньги, нет? Знаете, я пару раз подавал заявки в Национальный фонд искусств, в фонд Гугенхайма, в такие вот организации. И мне постоянно все отказывали. По их мнению, в этой стране – 2000 писателей гораздо лучше меня. Вполне возможно, что это правда – хотелось бы их почитать… Поэтому насчет правительств и отдельных художников я не знаю. Подозреваю, что им бы действительно не стоило лезть в искусство. Наверное, было бы неплохо, если бы правительства немного больше помогали, скажем, оркестрам, балетам, чтобы те могли как-то существовать. Дали бы, скажем, налоговые льготы на продажу билетов. Как-то, наверное, можно сделать и при этом не путаться под ногами. Но отдельные художники – наверное, нам лучше идти своим путем.
Художник
…Ведь как получается жемчужина? Кто ее делает? В этом-то вся штука. Потому что художник по определению находится вне основного потока общества. Это Йейтс сказал, что художник – антенна человеческой расы? И это правда. Мне кажется, что художник видит простые и очевидные вещи, которые не видны всем остальным. Они были всегда – они вокруг нас. А художник просто увеличивает то, что не видно остальным, чтобы они хотя бы поняли, что здесь что-то есть.
Почему я писатель? Гм. Будда сказал: «Не спрашивай, почему». То есть, я совершенно не знаю, почему я писатель, но я писатель. Я пишу потому, что у меня нет выбора. Я живу в полной мере только когда пишу. И как бы мне ни было хорошо перед тем, как я сажусь за машинку, мне всегда становится лучше когда я... Я попросту оживаю. Я становлюсь более целостным. Я более живой, когда пишу. И это моя работа.
А к индивидуальному голосу по-прежнему прислушиваются – даже в культуре, которая чем дальше, тем больше становится массовой. Особенно молодые люди. Сейчас в общественных местах можно часто увидеть молодежь в татуировках, с пирсингом, с тем и этим – они так делают, чтобы показать, что бунтуют. Генри меня познакомил со множеством молодых людей, которым лет двадцать, даже моложе – и они читали мои книги и по-настоящему как-то прикипели к ним, по-настоящему понимают, что в них происходит, у них к таким книгам голод. И одна из причин, наверное, в том, что ребята эти выросли в годы Рейгана-Буша, им не хватает честности. И когда они такую честность где-то видят, они сразу ее узнают. Думаю, это так, хотя остается и много массового отношения, отношения Мэдисон-авеню и так далее – но всегда остается заинтересованное меньшинство. Проблема не в том, что аудитория маленькая – нужно просто доносить до нее материал, заставлять осознать, что такой материал существует.
Любовь
…Да, о да. В каком-то одном смысле – в эмпирическом. Но если любовь – это то, что я пережил, я не могу отделить ее от других людей. Я не могу отделить от них творение, не могу отделить от творения ту творческую штуку, которая к нам приходит. Да это и не получится. Как я уже говорил раньше, мы все – части этой творческой силы. Так куда ж еще мне направлять эту свою любовь? Я могу, конечно, сидеть один и переживать ее, захлебываясь таким экстазом, что вырывается только «благодарю тебя», но в конечном итоге я направляю ее на людей. То есть, надеюсь, что это получается.
И на работу, конечно… правда, если говорить об определениях, любовь в моих книгах, наверное, трудно отыскать. То есть, согласно тому, как люди определяют любовь. Мы же не о романтической любви говорим. Мы говорим об исступлении, о творении. И – о невообразимой боли.
Счастье
Понимаете, я много лет назад кое-что для себя открыл: оказалось, я столько лет пытался быть счастливым, что в конце понял – счастливым я быть не могу. Счастье – естественное состояние бытия. Когда я перестаю делать то, от чего становлюсь несчастен, я испытываю счастье – свое естественное состояние. Понимаете, мне не кажется, что мы созданы из боли, страдания и тому подобного. Мы созданы тем, что бы там ни было – оно просто расширилось, и получились мы. Но я вам сейчас столько неверных представлений нагромоздил, что самому неудобно.
Будущее
Мои планы – каждый день как можно лучше делать то, что я делаю. Надеюсь, что смогу работать каждый день, но я готов принимать и то, что на меня может свалиться, и не сходить с ума, если какое-то время работать не смогу.
На самом деле, я стараюсь не употреблять слова «оптимизм». Это все равно, что утверждать: все кошмарно, но может стать лучше. Я же предпочитаю не судить «здесь и сейчас» своей жизни и просто делать то, что получается лучше всего, и быть самым лучшим собой, каким только можно.
В мире сейчас много бед, которые нужно как-то изменить. Тем не менее, понятно, что мир меняется, только если меняется человек, а человек этот в данном случае – я, и меняться должен тоже я. Это мой долг. Поэтому мне кажется, что следует прислушиваться к тому, что происходит, но сосредотачиваться на том. чтобы изгнать тьму из собственного сердца, а не залипать на том, что со мной не так… Чтобы самому стать частью ответа.
Смерть
Самые замечательные события в моей жизни… Номер один – то, что я родился. Я начал умирать за 36 часов до того, как родиться. К тому времени, как я появился на свет, у меня уже были серьезные проблемы. Я весь посинел от цианоза, у меня вся голова была свернута набок и бесформенна, поврежден мозг. Моя мать тоже чуть не умерла, очень сильный токсикоз, и она даже спросила врача, как же ей меня кормить. Он ответил: «А просто давайте ему грудь, и в конечном счете весь яд он высосет». В двадцатый век меня пришлось вытаскивать с воплями. Наверное, это и был определяющий момент, потому что я с тех пор такой непокорный.
И смерть для меня стала образом жизни. Когда мне было 18, в 1946 году, мне сказали, что я и двух месяцев не проживу. В конце концов я провел больше трех лет прикованным к постели, мне вырезали десять ребер, у меня осталось чуть больше половины одного легкого, и в мозг поступает недостаточно кислорода. В 1988 году врач сказал одному моему другу: «Если верить всем медицинским показаниям, ваш друг мертв». Такой вот образ жизни. Но мне кажется, что это и есть самое ценное. Не могу на это пожаловаться, хотя приходится. Я вообще на все и всех жалуюсь, какого черта.
В другой раз, я уже был женат и у нас была дочь, ей в то время было года два или три. Я сидел с нею дома один и вдруг понял, насколько это все духовно, хотя в то время таких вещей не понимал. Но я понял, что настанет день, и я умру. А перед тем, как мне умереть, произойдут две вещи: Первое – я пожалею обо всей свой жизни. Второе – мне захочется пережить всю жизнь заново, и после этого я умру. Я пришел в ужас, в совершеннейший ужас. И понял, что мне нужно со своей жизнью что-то делать. Мне стало страшно от того, что я проживу всю жизнь и в конце пойму, что облажался.
Я в то время получал пенсию по инвалидности, моя жена работала на полставки, кажется, в универмаге «Мэйсиз», приближалось Рождество, поэтому я купил пишущую машинку и решил стать писателем. О том, как быть писателем, я ничего не знал. Знал одно: надо что-то делать со своей жизнью, а стать писателем – единственное, что я мог тогда придумать. Поэтому я просидел за ней две недели – у меня не было ни малейшего представления о том, как нужно писать рассказы. Я понимал, что должен что-то сделать, пока не умер. Поэтому я написал письмо. Так все и началось.
В тексте использованы фрагменты интервью Хьюберта Селби-младшего Лу Риду (из книги «BetweenThoughtAndExpression», HyperionBooks, 1991) в переводе Кирилла Медведева, интервью Тьерри Брюне (SpikeMagazine, 11/1999), Робу Куто (RainTaxiMagazine, 12/1999) и Рэчел Филлипс (2000).
[1] В момент интервью — Мх.
[2] Так называли неквалифицированных добровольцев Красного Креста из-за цвета их формы.
История
История книги известна. Хьюберт Селби-младший родился в Бруклине в 1928 году, в 15 лет он бросил школу и отправился служить на торговый флот, где его свалила болезнь – туберкулез. Десять лет будущий писатель провел в больницах, его признали неизлечимым и отправили домой умирать. Но умирать он отказался, средств к существованию не было. И Селби принял решение, изменившее весь ход литературы того времени: «Алфавит я знал. Может, получится стать писателем?» Так он начал записывать все, что помнил о Бруклине. Книга, писавшаяся под названием «Королева мертва», через шесть лет еженощного упорного труда над словом превратилась в роман «Последний поворот на Бруклин» (1964). Прочтя рукопись, Аллен Гинзберг предсказал, что «она взорвется адской ржавой бомбой над Америкой, но читать ее будут и через сто лет».
Роман этот сделал Селби в прямом смысле слова иконой контркультуры – ее равно хвалили и поносили во всем англоговорящем мире, так что предсказание Гинзберга сбылось. В Англии «Последний выход» стал предметом судебного разбирательства и запрета – автора обвиняли в непристойности. За него вступились Энтони Берджесс и Сэмюэл Бекетт. Публикацию разрешили только в три года спустя. В Штатах Селби, конечно, повезло больше, чем Генри Миллеру, чей «Тропик рака» – книга, по тем временам гораздо менее непристойная, – могла появиться в Америке только контрабандой из Европы. Но «Последний выход» прошел иной путь сопротивления, и книгу, в конце концов, приняли не только как свидетельство новой прозаической поэтики – она стала классикой литературы. Даже «Нью-Йорк Таймс» была вынуждена признать, что «место Хьюберта Селби – в первых рядах американских писателей, а в его работе видны сила, глубокое страдание, честность и моральный напор Достоевского… Понимать книгу Селби – значит, понимать муку Америки».
Бескомпромиссный роман об униженных и оскорбленных, живущих в мире насилия, безумия и ярости, мог считаться разрушительным при выходе – как удар молнии в сетчатку. Им вдохновлялись такие известные рок-бунтари, как Лу Рид, Генри Роллинз, Боб Моулд и Курт Кобейн. Они утверждали, что книга изменила их жизнь. Известный сатирик 60-70-х годов Ричард Прайс говорил так: «Мне кажется, самой большой данью уважения или комплиментом произведению искусства, в любой форме – это сказать, не как сильно ты ее ценишь, а как быстро тебе хочется из него выбраться, вернуться домой и заняться своими делами. Потому что он этой работы ты сходишь с ума, и тебе не терпится начать писать или рисовать самому. Книги Хьюберта Селби – первое, что вызвало у меня такое чувство».
В 1989 году немецкий режиссер Уди Эдель снял по роману «Последний поворот на Бруклин» фильм с Дженнифер Джейсон Ли в одной из главных ролей. В отличие от многих других авторов экранизируемых произведений, Селби работать над фильмом понравилось настолько, что он сам снялся в небольшой роли.
Второй – самый любимый у автора – роман называется «Комната» (1971), и многие считают его шедевром. Он вырос из раннего рассказа «Звук», вошедшего впоследствии в сборник «Песня молчащего снега», – о заключенном, переживающем белую горячку. Сам Селби в период детоксикации провел месяц в одиночном заключении. «Правда, – рассказывал он впоследствии, – это не была такая дыра, как в рассказе: из-за моего туберкулеза меня поместили просто в “комнату одиночного пользования”. Наверное, это можно назвать изолятором. Там я и написал этот рассказ – в камере одиночного пользования».
Этот роман получил, как считает автор, «самые лучшие рецензии в моей жизни» и не оставил ни малейшего следа на американском книжном рынке. Однако, история «Последнего поворота» повторилась: через много лет, особенно в Европе, книгу стали рассматривать так же, какой ее видел сам автор – самым тревожным произведением в истории литературы. Двадцать лет после окончания книги Хьюберт Селби не мог ее перечитывать сам.
Дальше писательская карьера Селби развивалась успешнее, но ненамного. Тему третьего романа «Демон» (1976) задавал очень простой эпиграф: «Человек, одержимый идеей, одержим демоном». Как и «Комнату», его лучше поняли и восприняли за рубежом, чем в Штатах. Потом последовал роман «Реквием по мечте» (1978) – наверное, самый честный и полный рассказ о героиновой зависимости – открывается фразой, которую сам автор до сих пор считает лучшим началом для романа: «Гарри запер мать в чулане». В 2000 году книга была экранизирована Дэрреном Аронофски. В сборник «Песня молчащего снега» (1986) вошли 15 рассказов, написанных за 20 лет.
Весной 1998 года в лондонском издательстве был опубликован давно ожидавшаяся и, пожалуй, самая жизнеутверждающая книга Селби – «Ива». Автор вспоминает о работе над ней: «Каждая работа проходит период размышлений, созревания, но “Ива” пала жертвой моего физического состояния – мне подолгу приходилось ждать, пока у меня появится энергия, чтобы писать. В результате, работа растянулась на столько лет. Поскольку не писать приходилось долго, возвращаясь к работе, я вынужден был заново входить в ритм книги и много переписывать, поэтому чтобы не повторяться, сразу приходилось и много редактировать».
Но «Последний поворот на Бруклин» остается самым известным и скандальным произведением писателя. В 1997 году Селби начитал его целиком на пленку и выпустил отдельным изданием на компакт-дисках на звукозаписывающем лейбле Генри Роллинза «2.13.61 Publications». До этого в сотрудничестве с Роллинзом Селби записал литературный альбом «Наши отцы, не попавшие в рай» (1990), а в 1997-м – сборник своих выступлений в Европе в 1989 году.
В последние десятилетия работы писателя публиковались во множестве литературных журналов культурного авангарда и подполья. Годами писатель с семьей существовал на одно социальное пособие. В последние годы Селби жил в Лос-Анжелесе, преподавал, писал мемуары под рабочим названием «Семя боли, семя любви» и роман «Период ожидания», начавшийся с анекдота о человеке, которому хочется покончить с собой, но бюрократическая система не дает ему такой возможности, и он становится изощренным и коварным убийцей.
Главным образом, Хьюберт Селби писал, чтобы остаться в живых. Печатал на машинке, потому что писать от руки слишком трудно. Компьютера, судя по всему, у него не было до конца жизни, а умер он весной 2004 года.
Соавтор Селби по последней аудио-записи «Голубые глаза и пулевые отверстия» и сам очень интересный писатель Ник Тош так говорит о нем: «Чтобы определить, в чем сила и блистательность Селби, придется вернуться к повествовательным ритмам Гомера, Гесиода и Сафо; вернуться к тьме, свету и красоте Данте; зайти за дорожный знак, ставший названием его первого романа. Все, чем в пантеоне американской литературы считается Герман Мелвилл, другой великий бывший моряк и далеко не чужой человек в Бруклине, в нашем веке является Хьюберт Селби-мл. «Последний поворот на Бруклин» – это «Моби Дик» нашего столетия, только лучше. И если это кажется ересью, то такой ее сочтут мертвые умы, позволившие Мелвиллу умереть в неизвестности. В один ряд с Селби можно поставить лишь очень немногих американских писателей: Питера Маттиссена с его лучшими книгами, наверное – Филипа Рота, если снимет свою ермолку. А если говорить, блядь, о живых легендах среди писателей, то Селби – и вообще единственный. Лавровый, блядь, венок на него надеть и начислять по миллиону в год».
Но Хьюберт Селби жив до сих пор, и нам кажется интересным послушать его самого.
Продолжение следует.
Еще один дивный английский эксцентрик (дождавшийся у меня на полке своего часа прочтения) — из той породы, что размечена такими именами, как Лоренс Стерн, Оскар Уайлд, Уильям Джерхарди, Мервин Пик, а из нынешних, пожалуй, — Дейвид Бриттон, хотя Фёрбэнк, конечно, не так трансгрессивен, пусть для своего времени и был, я допускаю, чрезмерен). Да, в первую очередь — стилисты, у которых порой единственный мессидж сводится к медии.
Пленных при этом Фёрбэнк не берет — изящество у него загоняется в читателя по самую рукоятку: все, что он говорит, «…неизменно заострено, и часто впрямь так тонко, что слова кажутся слишком грубым средством, дабы передать неуловимые смыслы», как он сам описывал одну свою персонажицу. А персонажи эти — язык не поднимается называть их «героями» — суть смутные особы неведомых королевских кровей, негритянская аристократия, 120-летние дамы, благородные священнослужители малопонятных убеждений… Порой кажется, что все это как-то чересчур, автор писал сказки, но увлекся транскрипцией разговоров. Разбегающиеся диалоги, рудиментарные фабулы, едва набросанные пейзажи и детально прописанные интерьеры и туалеты — все это высшая абстракция, чистое искусство, и ценности в этом не меньше, чем в чем угодно написанном.
Стиль кучеряв, манерен и куртуазен до того, что часто возникает ощущение — автор просто издевается над своими персонажами, но при этом лучше не забывать, что к издевательству все отнюдь не сводится. Сам автор еще и упивается этой тонкой филигранью с фиоритурами, этой разреженной атмосферой тлена, пробивающейся из под описываемых экзотических ароматов. Комедия манер у него прописана — не набросана жирными мазками, как у Уайлда, проработана настолько тоньше, что следы ее иногда теряются. И в этом кружевном плетенье словес — могучая правда жизни.
Судить его за такие экзерсисы невозможно — нам просто не понять, таких людей больше не делают. Романы Фёрбэнка — вот настоящий десант на машине времени на 100 лет назад.
Отличная компиляция всего на свете о работе русских и советских редакторов, которую бросает из крайности в крайность. С одной стороны, много веселого и полезного, какое-то количество анекдотов и житейской редакторской мудрости, которая при верном применении может оказаться эффективна. С другой - чистый ужас пролеткульта и совка.
В моем личном топе - цитата из Исая Рахтанова, внемлите: "Редактировать не значит сидеть за письменным столом и черкать рукопись карандашом, редактировать - это воспитывать автора, расширять его кругозор, рассказывать неповторимым грудным голосом о том, чего достигло человечество в твоем любимом деле". Это он о Маршаке, если что, 1963 год, стр 87-88.
Так что добро пожаловать в удивительный заповедник (практически гоблинов). А я пойду, пожалуй, и дальше говорить с кем-нибудь неповторимым грудным голосом...
Мы уже некоторое время назад обещали вернуться к теме имен разных творческих коллективов и вот наконец собрались вспомнить всех поименно… ну, кого успеем, во всяком случае.
Это был наш эпиграф: традиционный спиричуэл, играющий крупную роль в романе Боба Дилана «Тарантул». В первом исполнении, заметим. Название же следующего коллектива было заимствовано у Энтони Бёрджесса из романа «Заводной апельсин»:
Этот текст, бесспорно, оставил свой отпечаток в умах многих рок-музыкантов. Вот и самое известное русское слово, вошедшее из него в английский язык:
И вот в этом сочетании букв виден след «Заводного апельсина». Видеоряд в этом клипе тоже примечательный — из шизофренического шедевра американского агитпропа «Косячное безумие»: смотрите, дети, до чего может довести одна выкуренная штакетина:
А вот этот коллектив из Лос-Анжелеса назвался в честь климатического явления из романа Дона Делилло «Белый шум»:
Название «Искусство шума» восходит к эссе итальянского футуриста и одного из пионеров шумовой музыки Луиджи Руссоло «Искусство шумов»:
Еще немного истории: этот коллектив заимствовал свое название у Джона Дос Пассоса:
Вот этот классический состав психоделического кантри-рока своим названием обязан не менее классическому (и не менее психоделическому) роману американского стоматолога Пёрла Зейна Грея, и мы не можем противостоять соблазну показать вам целиком их концерт:
Немного настоящего хардкора. Эти прекрасные люди вдохновились романом Джона Стайнбека «О мышах и людях», поди ж ты:
И еще классики вам — на сей раз из Уильяма Фолкнера:
Фолкнер же — своим не самым очевидным романом — вдохновил на творчество и эту бесшабашную компанию альтернативщиков:
Ну и немного о другом классике психоделии — Олдосе Хаксли. Точнее — об одном его романе, своим названием подарившем всем натурально мем эпохи рока. Да, речь у нас о «Прекрасном новом мире». Вот одна из первых групп конца 60-х, которая так назвалась в Сиэттле (группа эта — большая редкость, на самом деле):
А вот их флоридские потомки, уже в наших днях:
Ну а сколько песен с таким названием существует, даже сказать затруднительно. Вот лишь несколько, в честь недавно наступившего на нас нового года:
(Русский след тоже имеется:)
Ну и самая, пожалуй, потешная версия прекрасного нового мира:
Мы даже не знаем, чему приписать такую популярность этих трех слов. В недостатке воображения всех этих людей вроде бы тоже не упрекнешь (стоит учесть, что мы перечислили далеко не всех). Ладно, с других произведений Олдоса Хаксли мы начнем наш следующий поименный концерт, а вы, хорошенько вдохновленные нашим сегодняшним, ступайте-ка читать (или перечитывать) первоисточники.
Сначала замечание на полях: с этим двухтомником еще очевиднее становится литературный и человеческий подвиг Евгения Витковского. Невозможно достойно отблагодарить его за то, что сделал и продолжает делать для нас и этой нашей литературы.
Но главное тут — еще раз понимаешь, до чего созвучен Елагин любым временам, а особенно сейчас (даже больше, чем 20 лет назад). Это не просто потому, что хороших времен не бывает, а еще и потому, что ничего нового в human condition быть не может — за редкими исключениями, человечество так же отвратительно, каким оно было всегда и везде. Поэтому еще яснее становится, что те критики, которые предъявляли Елагину пессимизм, сразу могли бы предъявы свои засунуть себе в… рот и заткнуться. Где они теперь, эти критики хреновы?
Даже елагинские двустишия живут и побеждают. «Брошу в церковь динамит — сразу стану знаменит». Смешно же, правда?
Но вообще прикосновение к Елагину - это как дышать. Я это делаю регулярно с 1990-го, когда Александр Лобычев дал почитать "посевовский" тамиздат "Под созвездием топора". Очень хорошо помню, как стоял в его полуподвале на Баляева, заваленном архивами еще харбинского "Рубежа" и недавно-организованного издательства "Уссури" и держал эту книжечку в руках. В общем, вот уже почти четверть века стихи Елагина - во мне. Тогда казалось невозможно удивительным: эта его местами неуклюжая традиционность - и честное, граненое лирическое (и политическое) высказывание, взрывная смесь для мальчика, выросшего на не худших образцах советской поэзии. А тут земля из-под ног уходила. И освежало отсутствие этой цветаевской бродскости, которой уже тогда ушиблены были многие. Сейчас так мало кто пишет - разве что Вечеслав Казакевич.
У нас периодически проходят "вечера ночи за чтением дальневосточной прозы" (была такая передача на Приморском радио - объявлялась зловеще-домашним голосом диктора Зары Улановской) - по случаю доставляемых с исторической родины книжек. Дальнейшее, видимо, интересно тем, кто осведомен в вопросе.
Лобычев был моим первым редактором и старшим коллегой по издательству "Уссури" (тому много лет назад), и я никогда, наверное, не забуду классического диалога, состоявшегося у него при мне с кем-то, когда этот кто-то, явно не в теме, спрашивал:
- А вот Буковски - он о чем пишет?
- А ни о чем, - ответил добрый Саша. - О чем тут? А о чем вся настоящая литература? О жизни. - И гадко хмыкнул при этом.
Какие-то Сашины статьи, читанные порознь, меня в свое время не поражали, а тут они удивительным образом сложились - наверное, действительно литкритика требует продолжительных монологов, а не кратких выплесков эктоплазмы. "На краю русской речи" состоит из трех частей. если брать с конца, то:
- Часть примерно про Японию. Вполне легитимные и в своем праве версии прочтения Юкио Мисимы, Харуки Мураками, Сэйса Нотебоома и Ясунари Кавабаты - они спарены между собой, там прочерчены маршруты, которые, вполне возможно, не вполне очевидны, но отзывают литературоведческой "географией воображения", которая так прекрасна была у Гая Давенпорта, к примеру, или Манука Жажояна (это лишь самые любимые мои странники, есть и другие, понятно). Хотя даже Лобычев не убедит меня, что Мисима - не гиперактивный графоман...
- Часть про литературу русской диаспоры (Китай и далее везде). Очень увлекательно, при том что написано в служебном жанре развернутых рецензий: Арсений Несмелов, Ларисса Андерсен, Лидия Алексеева, Янковские... Это самая, пожалуй, цельная часть, что и объяснимо - тут уже история, хоть и не до конца кодифицированная. Не сказать, что Саша в ней первооткрыватель - скорее регистратор, но его тексты будят желание знать все то, о чем он пишет, а это, наверное, главное. Жалко, что мало.
- И, наконец, первая, вроде как главная часть, половина книги. Она погружает в причудливый заповедник восточно-сибирской и дальневосточной литературы. Тексты, в нее включенные, написаны в разное время и с разными целями - это надо понимать сразу, потому что они крайне неоднородны. Например очерки "человеков-в-тексте" - эдакие портреты писательских проекций - очень получились: Геннадий Лысенко, Борис Казанов, Юрий Кашук, Владимир Илюшин, Илья Фаликов, Анатолий Бочинин, Вячеслав Протасов, Вечеслав Казакевич - эти из лучших. Кого-то я знал как авторов и людей, кого-то нет, но тут они живые для меня все. И видно, что автор их всех очень любит. А вот про Ивана Шепету, например, почему-то получилось скучно, его после Сашиного текста читать не хочется. Уж и не знаю, в чем тут дело.
Кого-то нет вообще - я все же, наверное, ждал еще чего-то осмысленного про Александра Романенко, Александра Радушкевича, Юрия Кабанкова. Без них в книжке как-то пусто. Без множества прочих, до сих пор нынешних - нет, а без них - да.
Лучше всего видно, что Саша - все-таки человек 1970-х годов, - по его обзорам, и ДВ-прозы, и "Серой лошади". Обзоры - дело известное, вот там как раз и есть бестиарий, хотя спасибо за то, что вообще напомнил о том, что такое было. Но с ними, я так понимаю, легко работать - да и читать их несложно было в прошлом веке, а сейчас многих и вовсе уже незачем. А вот "Серая лошадь" - иной коленкор. Тут все вышло как-то наспех и, боюсь, без особого понимания предмета. "Лошади" - они все ж актуальные, живые, с ними нельзя как с историей, как с "кашуковской мастерской", по-моему. А может, все оттого, что "Лошадь" - все ж не школа и не монолитное нечто, оно дробится и рассыпается на совершенно разнородные искорки разного накала. И системы координат, куда весь этот фейерверк вписывать, у автора, похоже, пока нет. То есть, мне кажется, тут нужен другой подход и другой метод осмысления, анализа и синтеза. И главное - нельзя свысока и не стоит торопливой скороговоркой. Тут наш автор, как видно, чего-то недодумал. Впрочем, сдается мне, даже этот провис показателен и поучителен. Вот на этой зловещей ноте позвольте откланяться и вернуться к нашим безнадежным предприятиям.
Они порой не очень новы, но все нам по-своему дороги.
Еще в октябре словарь сленга Джонатона Грина (53 тысячи статей, «500 лет вульгарных выражений», 600 долларов за новое бумажное издание) стал открытым и бесплатным веб-сайтом. Это вам в копилку ресурсов.
Ну и мимо этого нового ресурса мы никак пройти не можем: некоторое время назад группа читателей начала аннотировать два романа гениального Алана Мура — «Голос огня» и «Иерусалим». Хотя материала там пока относительно немного и будущим переводчикам его на русский они не сильно помогут (а там есть с чем помогать), будем надеяться, что чуваки этой затеи не бросят.
О пользе лекарств: израильско-американская писательница Эйлет Уолдмен (некоторым известная как жена писателя Майкла Шейбона; оба они издавались по-русски) публикует свою вторую документальную книгу «По-настоящему хороший день». В книге — результаты ее месячного эксперимента по лечению микродозами ЛСД своих перепадов настроения. Вряд ли, конечно, книга выйдет по-русски — согласно доминирующей доктрине, русским женщинам не нужно становиться лучшими матерями и женами.
Еще из интересных новинок: вышла книга английского биолога Билла Шатта «Съешь меня: естественная и неестественная история каннибализма». Вот, теперь и вы живите с этим знанием.
И вот увлекательное для тех из вас, кто любит игры с языком — ну, или утешительное для тех, кого вводит в творческое отчаяние «непереводимость»: омонимия китайского языка превратила его использование в магический ритуал и породила такие табу, какие нам, говорящим в большинстве своем на европейских, и не снились. Невольно на память приходит старый студенческий анекдот востфаков о 12 способах произнесения слова «хуй» с разными интонациями.
Мария По́пова отыскала в архивах оригинал манифеста Дениз Левертов о поэтике (и некоторые другие редкости и артефакты): «Я убеждена, что поэты — те инструменты, на которых играет сила поэзии… Я убеждена, что каждый пробел и каждая запятая суть живая часть стихотворения и выполняют свою функцию. И то, как делится строка, есть функциональный элемент, очень важный для жизни стихотворения…» Это был маргинальный комментарий к спорам о поэзии и переводе.
Из многих потерь последнего года одна для нас особенно горестна — и осталась русской публикой практически незамеченной: Энтони Кронин, ирландский писатель, поэт, мемуарист, литературный герой. Незадолго до смерти, говорят, он повернулся к жене и сказал: «Я достаточно сделал, чтобы оправдать?» Фразу он не закончил, но, кажется, мы понимаем, о чем он.
Какое-то время назад тут заговорили о книжных ворах, так вот у нас для вас новости — в Канаде из магазинов целыми полками выносят романы Харуки Мураками. Самого автора это не останавливает, скорее наоборот: его новый роман «Убить командора» в двух, по традиции, томах, выходит 24 февраля.
А здесь Пол Остер, только что выпустивший 900-страничный роман «4 3 2 1», рассказывает о своих любимых и нынечитаемых книгах. Из всех, ему подаренных, кстати, он больше всего ценит рассказы Бабеля — эта книга, собственно, и сделала его писателем. Ее ему подарили на 17-летие.
Ну вот, пожалуй, и хватит нас читать — лучше вернитесь и сами к своей недочитанной книжке. Прекрасных вам страниц.
Слов нет. Правда - нет слов. Нету. "Прагу" я когда-то читал сутки практически не отрываясь - и понимаю, что она не заслуживает такого марафонского прочитывания, но оторваться не мог. Слова потом критики - наверное - еще скажут, тогда, возможно, через фильтры будет легче принять какой-то угол зрения, но один на один с текстом такой глубины и силы - это, доложу вам, жутко.
Будущее так ярко, что впору носить темные очки. При том, что будущее это - всегда где-то не здесь. А, скажем, в Праге. И "почему прошлое — чаще чужое, не свое – на нас так действует?" Загадка памяти, да? Потому что прошлое для нас последние лет 15 - всегда чье-то еще. "Не дай вам бог родиться в эпоху перемен"? Хуйня. Не дай вам бог вообще рождаться. Для рождения никогда не было хороших времен, если уж на то пошло.
И мы этим "плохим временам" всегда будем завидовать: Парижу 20-х, Сан-Франциско 60-х, Берлину 80-х - не знаю. Когда что-то происходило. Или наоборот: когда не происходило ничего и была "настоящая жизнь". Недаром герои, поигравшие в "ключевой момент истории", в каком-то месте этой книги о просто-человеке в просто-истории припоминают, что последние лет 300 кто-нибудь из мыслителей с ретроактивным лазерным зрением принимается ностальгически стенать: "Вы не видели настоящей жизни, если не жили до...<подставить событие по желанию>". Хуй там. Видели. Жили. It's now. Вот она. И что?
Поскольку мозг живет своей жизнью даже при чтении, всю дорогу я не мог отделаться от того, насколько м-мм... неправ в своем пропагандистском запале был когда-то этот "мудрец с озера иссык-куль": не бывает "манкуртов", не бывает "иванов-родства-не-помнящих". Просто время не даст им появиться, не успеют. И если Айтматов в свое время не сообразил, что "память народа" может существовать и в виде издательского бизнес-плана тоже, - так это он просто мелкий шрифт внизу страницы читать не умеет.
...А через некоторое время после того, как я об этом подумал за чтением, на страницах "Праги" возникла киргизская проститутка.
Знаю, что я ужасный тормоз, знаю - давно нужно было написать. Но и сейчас годится - потому что эта книжка по-прежнему спасает от полнейшего помешательства в нашей неприятной реальности. Читая ее в свое время, я поочередно ржал, рыдал, хрюкал, хихикал, умилялся и восторгался. Строго в беспорядке и не только в отведенных для чтения местах (y'all know them). Пугал собой пассажиров метро, например. Оторваться не мог, отдельные куски перечитывал по нескольку раз и вот сейчас, наверное, все сначала начну (сам себе удивляюсь - никогда такого не было со мной, большой же вроде бы мальчик, кто знает - подтвердит, а рука к книжке сама тянется). Это идеальный саундтрек к жизни, написанный так, как мало кто может... что это я, никто так, по-моему, не может (Лора, ты этого не видела). "Хня" - по-прежнему лучшее из читанного на русском за последние фиг знает сколько лет (я допускаю, что есть что-то еще достойного, но пока - лишь теоретически допускаю). По крайней мере, для меня.
Про Джека Уомэка имеет смысл поговорить чуть подробнее, наверное, потому что про него в русских сетях вообще как-то маловато. Кто с вопросом знаком - потерпите, ок?
Если кто станет читать, не делайте, как я, - не читайте вразброс (можно легко запутаться в казалось бы второстепенных героях, которые совершают какие-то значимые, как выясняется впоследствии, поступки). Лучше придерживаться алгоритма, который нам подсказывает сам автор:
1/ Random Acts of Senseless Violence
2/ Heathern (примерно через полгода)
3/ Ambient (13 лет спустя)
4/ Terraplane (еще через 6 лет)
5/ Elvissey (еще через 16 лет)
6/ Going Going Gone (еще через 14 лет)
Да, и лучше читать без пауз - по той же причине.
Кроме того, разведка показала, откуда у нашего ныне любимого автора такое недурное знание России: когда Рашид Нугманов хотел после "Иглы" снимать кино об альтернативном Ленинграде (с Цоем, опять же, в главной роли), сценарий они предложили написать Уильяму Гибсону, но тот чего-то свое в тот момент писал и вместо себя в Питер отправил своего рекламиста, которым и был Джек Уомэк (ибо он в "Харпер-Коллинзе" этим самым рекламистом и работал). Случилось это ни много ни мало, а в начале 90-х - поэтому что удивляться, что будущее, которое следует оставить за спиной, так выглядит... Ну и потом разок наведался - тоже в удачный момент: на выборы 1996 года, где и жену себе нашел по имени Валерия Сусанина; а кино "Цитадель смерти" так и не случилось - Цой к тому времени уже разбился и все занялись своими делами.
Будущее и в шестилогии, мы понимаем, выглядит так, что мало не покажется, - как "натуральное", так и непредсказуемая наша история. Все, что могло пойти не так, в соответствии с известным принципом, пошло не так. Об остальном я промолчу, а то получатся спойлеры.
Одно из самых уникальных "торговых предложений" автора (который, кстати, ввел в английский оборот выражение "to go postal") - это всевозможные языковые игры (вектор он задает в "Случайных актах бессмысленного насилия", от чего тоже ее читать лучше первой), которые, судя по всему, не всегда оказываются по зубам и родной его публике. Легко сбиться со счета: часть текстов написана на привычном повествовательном английском, часть - на "послеграмотном" языке, который отчасти основан на арго военных радиопереговоров, отчасти - на хиповско-битницком слэнге середины прошлого века, отчасти на биз-спике конца века. Также присуствуют патуа негров конца XIX - начала XX века и некий особый говор, придуманный Уомэком для "эмбиентов": этот больше всего напоминает поэзию скальдов, которую бы пересказывал примерно Шекспир. Наверняка я что-то упустил. Да, все эти языки разведены между собой и сами герои не всегда друг другу сказанное переводят. все это, надо понимать, - помимо игр с историей ХХ века и крайне, крайне увлекательно.
Для тех, кто не видел: вот отличные разговоры Уомэка с разными людьми, из которых можно узнать много интересного. А тут и тут Нугманов сам про их несостоявшийся проект упоминает. Переводят или собираются ли это переводить на русский, я не знаю. Страшно представить, что может получиться у тех, кто этим обычно занимается.
Подумали мы тут и решили Новый год отпраздновать за станком… то есть, столом. Не праздничным, с закусками, а рабочим, письменным. Мы же поем о литературе или как?
Да, это прекрасный старый концерт Нобелевского лауреата этого года, автора двух прозаических книг и, конечно, многой поэзии - и заодно неплохой способ отметить, что писатели не только сидят за столом и ловят литературное вдохновение.
Они, как известно, очень любят музыку, и некоторые даже снимаются в музыкальных клипах. Например, нигерийская писательница Чимаманда Нгози Адичи, чью «Половину желтого солнца» вы могли читать и по-русски. А некоторые, например, Хьюберт Селби-мл., присутствуют в известных песнях незримо — к примеру, у «Одержимых уличных проповедников», чья песня начинается с отрывка из его интервью:
А в «Мавзолее» у них разговаривает сам Уильям С. Барроуз:
Последний и сам был изрядным звукозаписывающимся артистом, чем свидетельство — немалая дискография. Например, вот его совместное произведение с «Дверьми»:
А вот маленький шедевр — он поет Бертольта Брехта:
И еще немного его голоса с модным саундом Вишала:
Бит-писатели вообще сращивали слово и звук так, как мало кому удавалось. Любимая запись — конечно, Джек Керуак и Стив Аллен:
Амири Бараку (еще с тех пор, как он был Лероем Джоунзом) вообще, конечно, можно считать одним из отцов современного рэпа:
И вот его прекрасный номер, уже из наших времен:
И эти писатели и поэты были далеко не единственными. А ныне эксперименты Евгения Гришковца оттуда недалеко ушли:
В Вере Полозковой и подавно жива эта традиция:
Но есть и другая традиция, когда писатели раз в год… нет, не ходят в баню, а собираются и играют вместе. Например, вот эти: Стивен Кинг, Скотт Туроу, Мэтт Грёнинг и прочие, все очень знаменитые… Эми Тань на подпевках, опять же:
Называется их коллектив тоже литературно: «Непродаваемые остатки». Вот вам еще немножко поющего Стивена Кинга:
И вот еще один поющий прозаик - вернее, музыкант, ставший романистом, Джимми Баффетт (вы могли читать его "Соленый клочок суши", опубликованный по-русски). Когда-то он входил в "Монтанскую банду" Ричарда Бротигана, Уильяма Хьёртсберга, Томаса Макгуэйна и прочих. Он поет, в основном, пиратские песни:
Поющего поэта и романиста Леонарда Коэна знают все: многие песни его - как романы. Но вот один из немногих случаев, когда он поет не свое, а песню "Жалоба партизана", написанную в 1943 году французским журналистом Эмманюэлем д'Астье де ла Вижери на музыку Анны Марли:
Справедливости ради следует отметить, что ее часто путают с "Песней партизан", которая и стала гимном французского Сопротивления. Написала ее тоже Анна Марли, а вот слова принадлежат сразу двум французским писателям - Жозефу Кесселю и Морису Дрюону. Вот она, теперь вы их точно не спутаете:
Раз уж зашла речь о поющих писатеолях, вот вам еще один - Рай Кудер, автор "Лос-анжелесских рассказов":
Мало кто помнит, что основатель "The Kinks" Рей Дэйвис - тоже вполне состоявшийся прозаик. Будем надеяться, что его "Закат над Ватерлоо" когда-нибудь выйдет и на русском:
А вот роман немецкого писателя Свена Регенера "Берлинский блюз" у нас выходил. Вот обычная ипостась автора - в составе группы "Преступный элемент" и с профессиональоной песней о белой бумаге:
Писателя Ника Кейва вам тоже представлять особо не нужно. Его последняя пластинка тоже насквозь литературна:
Еще один любимый писатель (и киносценарист) - Рей Манзарек, обыкновенно игравший на клавишных в уже упоминавшейся группе "Двери":
А вот такое услышишь не всякий день — целая пластинка от Джонатана Коу:
Ну и последний номер нашего сегодняшнего концерта — один из самых прекрасных и пронзительных релизов этого года:
Да-да, это дань Сюзанн Веги замечательной писательнице Карсон Маккаллерз:
И завершает мы, по традиции, песенкой коллектива с самым тематическим на сегодня названием — «Авторы»:
Вот на этой горько-оптимистической ноте мы, пожалуй, и закончим. Не забывайте читать, а мы к вам вернемся уже в будущем году. У вас в ушах звучал Голос Омара.
От этой маленькой книжки веет тем, что я до сих пор люблю в литературе: хорошими временами, когда все было возможно, хорошими местами, правильными людьми - злыми, азартными, прекраснодушными и ебанутыми на всю голову, ностальгией по несбывшемуся веет, книжной лавкой "Городские огни" на углу Коламбус-авеню и переулка, который теперь носит имя Джека Керуака, Лоренсом Ферлингетти, бензоколонками в пустыне и сухогрузами, портовыми кранами и пустыми городскими улицами. Такой вот мифоромантикой. Но, что приятно, - не Алленом Гинзбергом и не "резидент-поетами". Живым битницким духом.
Как хотите, но, по-моему, у них была прекрасная эпоха - с ее последней атакой на фронтах мировой поэзии.
И теперь - у Валеры Нугатова - отзвуки. Странно, он и по возрасту не годится, да и не помню я, чтобы он говорил о какой-то особой к ним любви. А вот поди ж ты. И самое приятное - что я этого не вполне ожидал. В том числе - и того, что поэзия может быть жива и это... makes a difference.
А совпало так, что параллельно мне в руки попала книга писателя, который битником всю жизнь как раз надрывно хотел быть (такое ощущение), - В.П. Аксенова, "Москва-ква-ква", понятное дело. И я понял, что не хочу это читать - неинтересна эта его ироническая ностальгия. Не по чему и незачем. Ну писатель. Ну ква.
Во всем "Фрилансе" больше настоящей свободы и чистоты, детскости и честности, чем в долгой и счастливой жизни автора "Квы-квы" и его новом и, несомненно, сладостном стиле.
Ну, начать с того, что эту книжку я читал в детстве, когда и английский не так хорошо знал. Помню, что она произвела на меня впечатление — но вот решил перечесть, чтобы освежить. И что вы думаете? Оказалось, она вполне годная — эдакий приятный научпоплит в духе нынешнего журнального, из того, что получше. Практически каталог необъясненных фактов и фактоидов из истории науки — преимущественно древней, понятно. Палеоконтакт и все дела, но это все и без меня знают. Но в моей жизни эта книжка описала полный круг, и вот об этом хотелось бы чуть подробнее.
В этот раз меня по-прежнему радовала искренняя, судя по всему, увлеченность и несомненно честное стремление автора мыслить «вне коробки» (как это происходит далеко не у всех «уфологов») и ставить правильные вопросы, не боясь общественного осмеяния. То есть — попытка играть за пределами поля, размеченного организованной наукой. Легко, разумеется, отмахиваться от него и прочих таких же увлеченных любителей как от дурачков и чудаков, но ведь никто не запрещает развлекать свой ум попытками ответить на эти вопросы, правда? Парадоксография — вполне, на мой взгляд, уважаемая традиция спекулятивной литературы, еще со времен великого трагического чудака Чарлза Форта.
Но вот что поражает в книжке, изданной в 1971 году: удивительное количество ссылок на русские и советские источники — от Брюсова и Горького до Горбовского и публикаций в «Литературной газете» конца 60-х. Что показывает нам знакомство автора с русским языком, как минимум (также он рассказывает местами о приездах в СССР и знакомстве, в частности, с Казанцевым).
С одной стороны — это вроде как спекулятивное пользование мало кому доступными источниками. Мы не станем подвергать сомнению его каталогизаторскую честность — он не выдумает источники и факты, он может неверно их интерпретировать, как это происходит в случае с канадским Магнитным холмом. Ну или склоняться к более выгодной для себя версии, как в случае с трактовками подвигов Рериха — он опирается на обычную официальную версию, санкционированную им сами и его присными (хотя, к его чести, здесь подробнее касается только «Чинтамани» — «камня Мории», который, при всем должном уважении, до сих пор непонятно откуда взялся у Рериха и непонятно куда потом делся: даже недавняя биография Вальденфельса об этом умалчивает).
А с другой стороны, в этом обилии русскоязычных источников ничего удивительного нет, если покопаться в биографии самого Эндрю Томаса. Которая не сказать, что слишком известна — например, про него знает только финская википедия, хотя он считается австралийском уфологом. Ну, про уфологию мы не будем, и без летающих тарелок в его жизни было немало занимательного.
Начиная с того, что не очень понятно, как его звали на самом деле (фамилия его пишется так, что подозреваешь, что он не Томас, а Томаш); некоторые русские источники называют его Андреем Павловичем, хотя вот финны считают, что он урожденный Альфред. И вроде как полностью его фамилия — Бонча-Томашевский. Вторая часть фамилии — пожалуй, единственная точка, в которой разные, но немногочисленные источники не спорят друг с другом. По официальной его биографии, завещанной потомкам его вдовой, он родился 23 июня 1906 года в Санкт-Петербурге. Хотя в биографических справках на некоторых его книгах годом рождения значится 1913-й. В 1911 году семейство переехало в Хельсинки, где его отец получил должность «гражданского инженера» в военно-морском ведомстве (тут становится понятно, отчего его знает только финская вики).
Дальше все становится гораздо для нас интереснее. Через год отца переводят, судя по всему, ревизором на другой конец Российской империи. Куда? Правильно — во Владивосток. Шестилетний ребенок прекрасно помнил всю жизнь 10-дневное путешествие по Транссибу. И все детство Томаса прошло во Владивостоке, о чем в подавляющем большинстве упоминаний об этом человеке умалчивается. Правда, владивостокскому журналисту Евгению Шолоху откуда-то известны обрывки его воспоминаний:
Как вспоминал Андрей Томашевский (Эндрю Томас), мальчишкой с родителями проживавший во Владивостоке до революции, который затем эмигрировал в США: «Недалеко от нашего дома стоял на сопке Народный дом, на балконе которого в те годы военный оркестр часто играл бравурные марши и обязательно вальс «На сопках Маньчжурии», польки, под которые в зале танцевали люди среднего достатка - мелкие служащие, молодые рабочие с завода и порта, солдаты и матросы с горничными и дочками небогатых купцов».
Но и тут все касаемо его личности неточно (ни в какие США никто, говоря строго, не эмигрировал). В 1917-м семейство намеревалось вернуться в столицу империи, потому что отец вышел в отставку и намеревался заниматься архитектурой, но империя неожиданно закончилась. Поэтому с 1922 года семейство живет где? Правильно — в Харбине, пойдя по пути всей восточной ветви русской эмиграции. Маньчжурия и стала основополагающим фактором, сформировавшим сознание Томаса, судя по его теплым упоминаниям о ней в разных его книжках. В Харбине он ходил в английскую методистскую школу, что определило его дальнейшую ориентацию на англоязычную ойкумену. В 1924 году семья переехала в Шанхай, где Андрей-Альфред-Эндрю и закончил школу. С 1927 по 1931 год он действительно жил в Штатах, но потом опять вернулся в Китай (потому что в Штатах началась Великая депрессия). В сентябре 1935 года, по его собственному утверждению, познакомился с Рерихом, заехавшим в Шанхай при своей последней странной экспедиции. В 1948-м Китай начал становится красным, и Томас уехал из Шанхая — уже надолго — в Австралию, где и прожил почти 20 лет. Там он стал масоном, кочевал по стране и ездил по миру, о чем сам нам рассказывает местами. В 1966 году переехал в Европу, затем в Штаты, а по миру ездил так, что завидки берут. Семь книг его опубликованы, несколько, по утверждению вдовы, — нет.
Вот такой вот интересный персонаж дальневосточной Атлантиды, чью жизнь кому-нибудь из владивостокских историков/краеведов/литераторов было бы неплохо исследовать по-настоящему, а не как я тут. Потому что историей родного города он незаслуженно обойден. И не надо мне рассказывать, что вы все это и без меня знали, потому что, совершенно очевидно, это неправда. Иначе давно уже написали бы сами.
Сокращенную версию я читал лет тридцать назад, только не знал тогда, что она сокращенная. А некоторое время назад руки дошли и до полной. Заодно и переиздали ее.
Как «Дзэн» Пёрсига и некоторые другие книжки «Чужак», будучи прочитан вовремя, ставит на место голову. Такой набор у каждого сознательного читателя свой, ясное дело. Но мало того — как и «Дзэн», «Чужак» относится к книгам, формирующим ценности поколения. Проблема лишь в том, что поколение, для которого ценности Валентайна Майкла Смита и Джубала Харшо имели смысл и были собственно «ценностями», похоже, отмирает. Ценности остаются, конечно, но — уделом одиночек. Массе предназначены тренды и скрепы.
Надо вместе с тем признать, что либертарианский комплект идей, который Хайнлайн вложил в «Чужака» (и я, само собой, далек от мысли утверждать, что их придумал он — он просто изложил их в художественно убедительной форме устами крайне симпатичных персонажей), в культурном коде Запада пророс — как минимум, толерантностью. Роман теперь считается просто классикой, а не возмутительным богохульством и гимном противоестественному разврату. «Противоречие» вроде бы снято.
На территории ре-фе, меж тем, оно остается в силе: страна неуклонно откатывается к махровейшему средневековью, поэтому «Чужак» не утратит своей остроты и актуальности никогда. При условии, конечно, что его будут печатать, чего издатели последнее время не делают. Так что есть серьезное опасение, что полной версии романа на русском мы не увидим.
Если сказать, что роман Роберта Мейнарда Пёрсига «Дзэн и искусство ухода за мотоциклом» — одно из величайших произведений всей американской литературы XX века, — боюсь, большинство читающих на русском языке со мной все-таки не согласится. Мне не поверят в первую очередь те, для кого литература этого континента начинается в лучшем случае с Тома Сойера и заканчивается примерно Крестным Отцом. Тем же, кто изучал филологию, имя преподавателя логики и философии может быть смутно знакомо по невнятным упоминаниям далеко не во всех учебниках литературы и критических статьях, где авторы, кажется, не вполне отдают себе отчет, о чем вообще пишут.
Сама по себе эта традиция — попытки создать цельные философские учения на основе воззрений Востока и Запада — далеко не нова. С разной степенью успешности это на регулярной основе продолжается с момента осознанного открытия Западу Востока — примерно с конца XIX века. Среди же молодой американской публики интерес к так называемым «нетрадиционным философско-религиозным воззрениям» всегда был велик, а мода на такого рода эзотерику подчас принимала характер массовых эпидемий (как и у нас, впрочем). И если в начале XX века молодые американцы зачитывались работами Рамакришны и заслушивались лекциями Вивекананды, если в середине века калифорнийские битники и ранние хиппи таскали в холщовых сумках видавшие виды томики Германа Гессе и Дайсэцу Тэйтаро Судзуки, то к началу 70‑х годов на Штаты накатила уже примерно вторая (если не третья) волна «детей цветов», для которых все эти, да и многие другие имена либо ничего не значили вовсе, либо уже служили некими крепко сцементированными блоками мировоззренческого фундамента. Им, «бэби‑бумерам» и вечным потребителям, уже не хотелось выискивать драгоценные крупицы Абсолютного Знания в старых академических изданиях древних философов. Это с одной стороны, а с другой — их уже не удовлетворяло прежнее качество осмысления Вселенной и себя в ней.
И вот для них всех таким гуру, одинаково хорошо владевшим и молодежным подъязыком в системе координат «квадратность—хипейность», и знаковыми системами философий Востока и Запада, стал Роберт Пёрсиг. Его опубликованный в 1974 году «Дзэн и искусство ухода за мотоциклом» с подзаголовком «Исследование ценностей» вывел традицию создания синкретических романов‑эссе (начиная еще с «Уолдена» Генри Дэвида Торо) на качественно новый уровень и адресовал себя новой аудитории. У поздних хиппи эта книга стала настольным (или, скорее, дорожным) букварем миропостижения для метафизиков-прикладников. Пёрсиг подарил вдумчивому читателю не совсем обычное произведение: сухой философский трактат об интенсивном поиске новых духовных ценностей на стыке Востока и Запада и протокольно точный дорожный дневник, по силе чувства автора к своей великой стране сравнимый разве что с «Путешествиями с Чарли в поисках Америки» Джона Стейнбека; «роман воспитания», уходящий корнями в английскую классическую литературу XIX века, и психологический триллер, который даже самого неискушенного читателя цепляет изощренными детективными загадками, извлеченными из тайников подсознания.
Роман прочитывается на очень многих уровнях и оставляет без прямых ответов множество простодушных вопросов. Кто, в самом деле, его главный герой — новый Чаадаев, смело ставящий под сомнение все достижения современной цивилизации и постигший‑таки сами основы мироздания? Или же рефлексирующий школьный учитель, потерявший рассудок от трагических противоречий безумного и прекрасного века и заплутавший в культурном наследии человечества? Гений систематики и метафизики или мотоциклетный механик‑графоман? А кто сам автор, так удачно беллетризовавший собственную писательскую судьбу и собственные творческие искания, — кабинетный сухарь, таинственный затворник, вроде Дж. Д. Сэлинджера — или же романтик, мифотворец и искатель приключений, вроде Ричарда Баха? Последний, кстати, очень тепло отозвался о книге, назвав ее «кристаллом гипнотизера, усыпанным алмазами», а уж этот мистик, как известно, большой мастер морочить читателям головы относительно собственной персоны. И что это вообще такое, в конце концов: «возрождение “романа идей”», как считала известная американская писательница Мэри Маккарти, или же «исполненное туманного философствования сочинение Пирцига (sic!)», как полагал видный советский литературовед Александр Мулярчик? Боюсь, русскому читателю придется искать ответы в книге самому.
Сейчас же ясно одно. Почти сорок лет назад Роберт Пёрсиг создал уникальное полифоническое произведение, по выражению английского писателя Филипа Тойнби — «работу величайшей, возможно, первостепенной важности...» Сложно сказать, насколько ему удалось повторить этот успех своей следующей книгой, вышедшей семнадцать лет спустя, — «Лайла. Исследование морали», — и действительно ли второй роман оказался столь же эпохален для 90-х годов, как первый — для 70-х. Но «Дзэн», на котором выросло уже не одно поколение мыслящих читателей, — книга, пронизанная истинным светом мудрости и добра.
Итак, Роберт Пёрсиг (р. 1928), сын декана школы права Миннесотского университета Мейнарда Э. Пёрсига, бывший преподаватель философии и риторики, после продолжительного нервного срыва стал составителем технических руководств к компьютерам первых поколений. «Дзэн» он задумал в 1968 году — как эдакий коротенький и легонький очерк: они с парой друзей и сыном Крисом (тогда ему было 12 лет) совершили длительное путешествие на мотоциклах из дому в Миннеаполисе на Западное побережье США. Пёрсиг разослал первые несколько страниц и сопроводительное письмо 121 издателю, и 22 из них ответили благожелательно. Тем не менее, когда очерк был дописан, Пёрсигу не понравились те его части, где речь шла о собственно Дзэне. И он их сократил. Дальше — больше. Книга зажила своей жизнью, она требовала доработок — и все больше издателей отвечали отказом. Через четыре с половиной года работы энтузиазм сохранил только старший редактор издательского дома «Уильям Морроу» Джеймз Лэндис. Благодаря ему книга и увидела свет, несмотря на свое название, которое, как предполагалось, могло отпугнуть широкие читательские круги. Тем не менее, первые три издания в твердой обложке разошлись почти моментально небывалым для такой литературы тиражом — 48 тысяч экземпляров. Посыпались хвалебные рецензии, бессчетное число раз книга переиздавалась в мягких обложках, поговаривали даже о том, чтобы снять по ней фильм, а 46-летний автор получил стипендию Гуггенхайма и вкусил славы — после двадцати лет унижений и бесполезной борьбы с академической реакцией и дуалистической традицией западной науки и философии.
— Замечательное ощущение, — улыбался он в самом зените славы корреспонденту газеты «Нью-Йорк Таймс» Джорджу Дженту, потягивая мартини у «Барбетты» на Западной 46-й улице. — В последний раз, когда я был в Нью-Йорке, никто даже не знал о моем существовании — или никому до меня не было дела. В Нью-Йорке может быть очень одиноко. Да, я наслаждаюсь вкусом успеха после многих лет отверженности, но меня тревожит, во что успех может превратить мою жизнь. Я не хочу слишком стесняться своей работы и сознаю, что паблисити стремится лишить человека его с трудом заработанной частной жизни, превращая ее в публичную. Ведь что стало с Россом Локриджем-младшим, автором «Округа Дождевого Дерева», или Томасом Хеггеном, автором «Мистера Робертса»? Их настиг успех — и они покончили с собой. Я же хочу продолжать писать, а я понял, что лучше всего пишу, когда меня не переполняет энтузиазм и не захлестывает депрессия.
После двух лет в клиниках Пёрсиг утверждал, что призрак его былого «я» — «Федр» — изгнан раз и навсегда, однако чувствовал, что предал свою лучшую часть:
— В больнице меня научили ладить с людьми, научили компромиссу, и я смирился. Федр был честнее — он никогда бы не пошел на компромисс, и молодежь его за это уважала.
Себя же — рассказчика романа — Пёрсиг считал «не очень хорошим человеком», аналитиком, надевавшим самую пристойную личину, только чтобы нравиться. Проблемы, признавал он тогда, были и с друзьями, и с сыном, который во время памятного путешествия на Запад сам чуть не дошел до нервного срыва. Проблемы оставались и потом, хотя надежда, казалось, замерцала. Когда же Пёрсига спросили о реакции Криса на книгу, он честно ответил:
— Поначалу он был недоволен. Но, — и тут Пёрсиг улыбнулся по-детски, — на презентацию книги явился, поэтому теперь, видимо, все хорошо.
Роберт Пёрсиг пережил и славу, и забвение, и смерть сына — пережил тихо и достойно. Женился вторично, много путешествовал, хотя до появления второй книги — «Лайлы» — долгое время даже ходили слухи о его самоубийстве. Почему же «властитель дум» скрывался от взора любопытствующих папарацци и просвещенной читательской публики столько лет, практически уподобляясь другим писателям-невидимкам ХХ века — Сэлинджеру, например, или Пинчону (чтение лекций по Метафизике Качества временами — не в счет: это продолжение романов другими средствами)? Что до сих пор пытается сказать нам книга, получившая, без преувеличения, статус «культовой»? Законченная в апреле 1974 года, длиной в 372 страницы, по розничной цене 8 долларов 50 центов? Зачем я вообще обо всем этом пишу? Кому какое дело?
Вот в этом, видимо, и заключается весь ее смысл. Вся наукообразная или популярно-литературоведческая информация о ней, все факты и фактоиды жизни автора не означают ничего, если не нужно отыскать его работу в длинном списке других книг или поместить в некий культурный контекст, то есть проделать, по сути, каталогизацию. Однако прежде чем открыть книгу, ее следует найти. Поиск — первый шаг, здесь-то и пригодится эта каталожная «научная» информация, описывающая и книгу, и ее автора. Но действительно прочесть ее и тем паче понять — совершенно другое дело.
Наука и техника, пытается сказать Пёрсиг, — это середина, а не начало и даже не конец. Прежде чем появится «научная» гипотеза, должна случиться ненаучная мысль, которую наука попробует доказать или опровергнуть. Доказательство гипотезы — «научный» шаг, а размышления о том, каковы ее результаты, — последний этап. Пёрсиг пробует доказать, что существует два привычных взгляда на технику. И именно то, что взглядов всего два, — корень всех проблем.
Первый — классический взгляд. Те, кто под ним подписывается, в технике ищут святилища. Техника же — всего-навсего проясняющий инструмент. Его формальность и точность — отличительные знаки той надежности, которую дарует научная модель классическому мыслителю. Романтик же рассматривает технику с поверхности. Поверните ключ зажигания своего «БМВ» или «Урала» — и мотоцикл поедет. Пока есть карта, романтик — в прекрасной форме, но без классического путеводителя он запросто потеряется. Романтик — философичный, однако небрежный мыслитель. Такие могут подписаться под гипотезой, но не под «формальной и точной» силой научного режима. Либо одно, либо другое, а между ними — ничего. Или — или; таков традиционный способ мышления. «Дзэн» же делает попытку доказать, что есть некая середина, где одно не отменяет другого.
Остается вопрос: что пытается доказать техника? Если вы — классический мыслитель, она доказывает все. Если данные решающи, тема закрыта. Если же вы — романтик, данные использовать нельзя. Предписывает ли что-либо «Дзэн»? Его заключения текучи, изменчивы, никогда не постоянны и не закреплены. Поэтому ключ — в их сочетании. Техника равна фактам, но без романтической интерпретации они становятся никчемными цифрами и бессмысленными данными. Значит, нужно выбрать, как именно рассматривать эти данные. Любой их блок может обладать точно такой же ценностью, как и любой другой их блок. Например, всякое умозаключение по поводу убийства Дж.Ф. Кеннеди обладает своими достоинствами, хотя каждое неизбежно опровергается каким-нибудь другим умозаключением. Сама техника и ее научная модель использовались для подтверждения или опровержения заключений друг друга.
Ладно, давайте тогда вернемся «туда, где резина трет асфальт». Там нет научных абсолютов. И не может быть, коль скоро каждый человек привносит в научный процесс заготовленный заранее идеал. То, что ценно и фактично сегодня, завтра может оказаться полной чепухой. Каждый конкретный факт текуч и преходящ. Стало быть, важно распознавать искаженность всех «научных данных» и по меньшей мере пытаться выводить свои собственные, личные заключения.
Что же за решение предлагает Пёрсиг? Избегая того, что он считает образованием «кнута и пряника», можно интерпретировать мораль его книги так: думайте своей головой. Даже риторику, как на это указывал Аристотель, можно свести к научной системе порядка. Пока существуют варианты выбора, можно развивать научные системы, которые эти варианты будут поддерживать. «Дзэн и искусство ухода за мотоциклом» — о том, как мы дешифруем эти варианты собственного выбора.
Краска, бумага, картон и клей. Вот из чего сделана книга. Это факт. В первом издании — 372 страницы, написанных Робертом М. Пёрсигом, 1928 г.р. Тоже факт. Пара классических описаний книги. «Кристалл гипнотизера», «работа первостепенной важности», «чудо», «волшебная книга» — романтические ее описания. То, как мы воспринимаем ее под картонной обложкой и за бумажными страницами, и есть цель книги. Но книга эта — не более, чем вариант выбора конкретного человека применительно к технике. Как я предпочту реагировать на нее — мое дело: так, по Пёрсигу, и должно быть. Я предпочитаю отвечать вопросом на его вопросы. Это легко, когда передо мной — мнение одного человека, реагировать же на «научный» (и теперь уже преходящий) факт гораздо сложнее. Применим же этот реакционный стандарт ра́вно. Зададим вопрос и поставим его под сомнение.
1989–2010
Итак, зима, а у нас концерт. И первым номерном мы хотим поблагодарить тех, кто вызвался быть ангелом-хранителем первой книги, вышедшей в нашем годовом проекте «Скрытое золото ХХ века», — музыкантов группы «КимаКима», вполне литературоцентричной, как легко понять даже из этой песенки:
А дальше поговорим о битниках, давно собирались. Вот, например, не самый очевидный из них — Майкл Макклюэр — читает Чосера на разогреве у «The Band»:
Преемственность традиций или как? Самого же очевидного битника — Джека Керуака — в стихах воспевали не раз. Аарон Джонсон считает его святым, и с этим не поспоришь:
Сам он, как известно, много читал под музыку, но это-то ладно. А вот слыхали ль вы, как Керуак поет?
Вот та же песенка, только слегка осовремененная:
Дань ему воздается много и разнообразно — «Великим ограблением поезда»:
Вот, например, «Острый соус Джонсон»:
Или «Морфий» с прекрасной аудио-антологии «Оттяг радость тьма»:
Некоторые песенки (например, Умки) мы уже показывали в прежних концертах, это правда, но вот такого чешского трибьюта еще не было:
Кое-кто даже назвал свою группу в честь автомобиля, на котором битники ездили по стране, — «Хадсон-49»:
А в честь малосимпатичных героев «Нагого обеда» Барроуза назвались целых две группы — одна недолго просуществовала в 60-х и потом стала «Мамами-с-Папами» и «Любящей ложкой»:
Вторая зародилась в наши дни (хотя и те дни были еще какие наши). Оцените разницу:
А вот еще один пример вдохновения, которое можно почерпнуть у Барроуза — Клемом Снайдом звали его персонажа, который много где фигурирует в его текстах, и так же свой коллектив альтернативного кантри назвал Иф Барзелэй — вот он дает небольшой сольный концерт, что уместно, среди книжных полок:
А вот так звучит вся команда:
Но воспевали и других — вот, к примеру, песня про Нила Кэссади и Аллена Гинзберга. Не чья-нибудь, а видного писателя-мемуариста Моррисси:
И еще один классический трибьют всем битникам и их дороге — от «Консервированного жара»:
Ладно, вот вам еще немного осовремененных версий текстов Керуака и Гинзберга от человека по имени Вишал:
Годится и для слушания, и для танцев:
Сами битники бы оценили, я уверен:
Вместе со всем Пятым интернационалом:
Ну и вот еще один причудливый звуковой трибьют Керуаку:
Подробнее о Барроузе, например, мы поговорим как-нибудь потом. Пока же — наша традиционная кода, общелитературная. Сегодня — песенка о пишущей машинке:
Не забывайте настраивать свои приемники на нашу литературную волну, мыть уши и читать книги. У вас в головах звучал Голос Омара.
Очень вменяемый курс "Джойсоведение 101" - неплохой краткий конспект жизни и творчества, хороший начальный разбор романа и просто отличный очерк о жизни романа в России: особенно рекомендуется последняя его часть, написанная с такой задорной ненавистью к "профессиональному" окололитературному истэблишменту, что становится как-то покойно на душе (в немалой степени от того, что с советских времен в нем почти ничего не изменилось). Фигуранты с той стороны баррикад отвратительны - впрочем, ничего иного мы и не ждали от Гуровой, Анджапаридзе и Муравьева, а Гениева - так прямо бальзаковский образ.
Это героическое "азбучное" издание - самое полное, со всеми дополнениями, которыми книга обросла после издания в известном "белом" трехтомнике Джойса еще 90-х годов, Так что очень рекомендую.
Продолжение "Слепоты" - мощная прививка от любви к власти. Роман начинается как весьма ядовитая утопия и практическое руководство к действию: что нужно сделать для того, чтобы правительство просто куда-нибудь съебалось и перестало мешать людям жить. Местами действительно кажется, что "белая крамола" списана (гениально-провидчески в 2004 году) с известного периода в общественно-политической жизни отдельно взятой мск.ру, случившегося не так давно. Но дальше не все так просто, а все, как у нас: "Сначала намечались торжества. Потом аресты. Потом решили совместить" (с). Действие происходит через 4 года после "Слепоты", и понятно, в общем-то, что хорошо ничего не закончится, ибо власть - она уебанская по определению, какую страну ни возьми. Не удивлюсь, если эта сволочь наверху, вдруг научившись читать, решит Сарамаго вообще запретить, как бы чего ни вышло. Хотя надежда на это мала, и в этом как раз надежда.
Как известно, это сейчас такое кино с лучшей актрисой Голливуда Брэдом Питтом примерно в главной роли. Одно это уже настораживает, потому что главных ролей как таковых в книжке не наблюдается. Как не наблюдается там женщин (одна черная шлюха и одна белая шлюха не в счет) и экшена. На всю книжку примерно пять сцен, в которых что-то происходит, а все остальное - да, правильно. Разговоры обо всем на свете. Потому что этот криминальный нуар - классика жанра, по которой учились кто не, включая Квентина Тарантино, ибо его чрезмерно разговорчивые гангстеры - из Хиггинза. В общем, не очень понятно, что там Доминик наснимал (кино я так до сих пор и не посмотрел, mea culpa), но судя по изложениям, фильм к книге имеет чрезвычайно косвенное отношение. Ну и да, если вам станут говорить, что это должно называться "Ограбление казино" или "Сделка Когана", не верьте. В романе нет казино как такового, а условно главный герой ни в какие сделки не вступает и он не еврей. Название романа срослось у меня только где-то за десять страниц до конца, и я убежден, что это должно называться "Масть Когэна". Прокатчики (и следом за ними - издатели), разумеется, сказали свое веское и, главное, очень грамотное слово, так что мы были с самого начала готовы к неприятным сюрпризам на ниве наименования имен.
Ирландец Джон Бэнвилл пишет плотную, прихотливую прозу, и практически все его романы удостаивались каких-нибудь литературных призов, хотя он порой отходит от классических рецептов «ирландского романа», к какому привык русский читатель (т.е. толстые книжки об экзистенциальных проблемах рыбаков на западном побережье Ирландии, над чем смеялся еще Флэнн О’Браен).
Но «Затмение» — книга в этом отношении типичная: камерная обстановка, небольшое количество персонажей и заброшенный отчий дом. Все — как в нормальной ирландской литературе авторов его поколения, одержимых собственным старением (взять Уильяма Тревора, Нила Джордана или Колма Тойбина). С одним только отличием — герой Бэнвилла видит призраков; это уже — личная особенность автора, у которого в каждой книге происходит какая-то мистика.
Итак, стареющий классический актер Александр Клив на пике своей карьеры переживает кризис — он начинает «ощущать себя», а не те роли, которые играет. Поэтому он вдруг решает уйти от всех — включая собственную жену и повзрослевшую (но по-прежнему психически не очень здоровую) дочь, — и уезжает в родительский дом. И там ему является призрак некой женщины с ребенком. Александр остается в доме, приводит его в порядок с помощью местного жителя, взявшегося охранять жилье в отсутствие хозяев, и его дочери неопределенного возраста. Попутно Клив понимает, что ему тут хорошо (несмотря на некую потусторонность происходящего), поэтому он продолжает себе жить дальше, описывая все, что с ним происходит, вспоминая детство и т.д. Пока не обнаруживает, что в доме, кроме него и призраков, живет еще кто-то. Оказывается, это и есть домоправитель с дочерью — только живут они как бы «на изнанке» дома. Когда на этой изнанке оказывается хозяин (понятно, что это происходит лишь в его восприятии, но мастерство Бэнвилла таково, что грань физической реальности и психической сильно размыта, и книга читается как сплошное наваждение), он начинает приходить к каким-то неочевидным (для нас) выводам касательно собственной жизни. Приехавшая жена обнаруживает эту странную троицу с непонятными отношениями и несколько взрывает странный, устоявшийся в этом доме порядок вещей. Когда в городок приезжает бродячий цирк, дочь хранителя вызывается стать жертвой гипнотизера, и сам Клив задает ей гипнотическую программу, зачем-то объявляя ее своей дочерью.
Надо понимать, что тема не очень здоровой дочери проходит красной нитью через весь роман, но природа ее заболевания тоже неясна. Момент гипноза, собственно, и становится второй кульминацией романа. А конец — вполне предсказуем и совершенно необъясним: пока в доме происходила вся эта красота, реальная дочь Клива кончает с собой где-то в Италии, о чем родители, понятное дело, узнают несколько позже. И в самом что ни на есть конце Клив понимает, что призрак, являвшийся ему, приходил не из прошлого, а из будущего. Дом он дарит своей подставной дочери, называя ее — или все же не ее? — в последней строке «своей Мариной, своей Мирандой, своей Пердидой».
Книга магнетична, поступки персонажей вполне постмодернистки необъяснимы, мотивация неочевидна: это ощущение, передаваемое текстом, — действительно наваждение, затмение, помрачение. Состояние, наверняка знакомое любому человеку 1945 года рождения… И вместе с тем, по ирландской традиции, автор предельно точен в деталях, но создает он из них не масштабное полотно, вроде «Улисса», а некую безделицу, миниатюру. В советские времена таких авторов и такие книги любили упрекать в мелкотемье — это именно оно и есть, но другой великий ирландский автор — Бекетт (как, впрочем, и Джойс) — вообще писал на микроскопические темы. Что нимало не убавило его величия в глазах истории.
Этот месяц принес нам новости, поэтому наш сегодняшний концерт будет состоять из двух отделений. Сначала первое.
Наша кампания по сбору средств на издательский проект «Скрытое золото ХХ века» продолжается, и у вас есть еще немного времени, чтобы успеть и поддержать ее. Поэтому начнем мы с писателей, чьи романы мы намерены в этом проекте издать.
О Ричарде Бротигане мы много разговаривали в прошлом концерте, но не договорили. Одно время в 1960-х он соседствовал и дружил с таким музыкальным коллективом, как «Оркестр Безумной Реки», и даже сочинял им песенки. Это была одна из них — исполняет сам Ричард Бротиган (он даже получил гонорар за этот трек).
А вот интервью Доналда Бартелми (уже в расцвете его славы) Джорджу Плимптону. Название сегодняшнего концерта мы потырили у него — это основополагающий принцип всего его творчества: никакой погоды.
А вот это совсем удивительное: в 2004 году нью-йоркский хореограф Пол Моузли поставил небольшой балет по роману «Мертвый отец». Наслаждайтесь, балетоманы.
А это наш следующий автор — Магнус Миллз, читает сам, хоть и не тот роман, который мы намерены выпустить.
Еще удивительное — редкая (и единственная) экранизация Магнуса Миллза «Хороший легавый» (режиссер Алан Уэстэуэй).
Дальше в нашей программе — Томас Макгуэйн, вот отличная телепередача с ним и о нем.
Первый Блумздей с Флэнном О’Браеном и компанией вы все, конечно, уже видели, но освежить в памяти не помешает. Как известно, когда он жил и работал, телевидение еще не изобрели, поэтому движущихся картинок с ним, прямо скажем, маловато.
…осталось только радио.
А это Джерри Макгоуэн поет самую известную его песню.
Ну и последний номер в первом отделении — английская прог-рок-группа «Мороз*» с композицией, вдохновленной романом Гордона Хотона «Подмастерье». Это не шутка, а мы переходим ко второму отделению…
…которое, разумеется, посвящено нашему новому нобелевскому лауреату. Мы уже делали небольшую подборку его переводов, а сегодня посмотрим и послушаем Боба Дилана по-русски.
И первый экспонат — Дилан а ля «Русь», в переводе и исполнении Андрея Соболева. Тук, тук, тук…
"Умкопереводы" (двух известных песен) — совсем другое дело.
Александр Дёмин, которого в 80-х называли «Дальневосточным Бобом Диланом», собственно Дилана не пел, но одна из самых известных и популярных его песен — «Несколько советов ученику третьего класса, мечтающему стать бас-гитаристом», — вдохновлена главой романа Дилана «Тарантул». Эта песня поистине стала гимном поколения. Или двух.
А вот еще одна причудливая вариация на тему Дилана — Ник Рок-н-Ролл и Братья Коробейниковы, «Тяжелый дождь». Версия текста, насколько нам известно, давно сделана мамой Ника.
И последний артист в нашей сегодняшней программе — Вадим Смоленский, который переводит и поет песни Дилана много и часто. Вот почти весь его концерт:
На этом мы прощаемся с вами до следующего раза, и не забудьте поддержать нашу издателдьскую кампанию «Скрытое золото ХХ века», пока у вас еще есть время.
Несмотря на желтушное название, это вполне дельный популярный обзор эпилога «Большой игры» (в отличие от хаотической книжки Олега Шишкина примерно о том же), хотя и в нем Рерих принимается по номиналу, а также содержатся смущающие ум ссылки на Дугина. Хотя, с другой стороны, почему бы и нет?
В первой части главный герой тот же — А.В. Барченко. Он, конечно, при всем должном к нему уважении, никаким «ученым» в строгом смысле не был. Это увлеченный самоучка, ебанутый энтузиаст, талантливый трепач и очень недурной литератор. «Профессором» он действительно мог быть только для «молодой советской науки», причем лишь — для ее административно-хозяйственного аппарата, состоявшего из тех же пресловутых кухарок, дворников и прочей люмпен-швали. Поражает, конечно, его сугубая наивность (ну и, видимо, своеобразная корысть, хотя она остается за кадром) в стремлении (с УДЛП) обратить «вождей большевизма» если не в буддизм, то в его масонскую разновидность «Древней Науки», и увлечь тантрой (ну, как он ее понимал). До «больших большевиков» нашего идеалиста, конечно, не допустили, затормозили в черных сенях, где общаться ему пришлось со всякой чекистской сволочью, стукачами, филерами и профессиональными провокаторами. Вот это отребье, безграмотное и вульгарное, якобы «руководившее страной», и стало, по иронии судьбы, его единственной аудиторией. В наше время, понятно, он бы стал каким-нибудь юродивым, вроде Дугина, Мулдашева или Фоменко, и пользовался бы некоторой популярностью. Наряду с Рерихом или Блюмкиным он, конечно, персонаж великолепный, занимательный и многомерный.
Вторая часть — очерк советских экспедиций в Тибет, вполне обстоятельный. Нас подводят к выводу, что в «Большой игре» (которая не завершена и сейчас, что бы там ни говорили архивисты и кабинетные историки; просто перешла в фазу реал-политики, наконец-то) временно победила третья сила, которую Англия разыгрывала как разменную карту всю дорогу, — Китай. Ну и на примере Тибета становится до очевидности ясно, в очередной раз, что основным инструментом внешней политики руководства "этой страны" было и остается бесстыжее вранье и пустословие.
Воспоминания Нины Яковлевны с виду незамысловаты и читаются как текст очень пожилого человека, но в этом и их прелесть и ценность. Эта небольшая книжка очень утешает — она показывает непрерывность истинной интеллигентской и гуманитарной традиции на этих территориях, невзирая ни на что, а прикасаться к ней всегда полезно. Я очень рад, что мне довелось слушать Н.Я. живьем, и в мемуарах приятно было увидеть, что свои гастроли во Владивостоке в 1980 году она помнила. Тогда, помню, она поразила всех нас — истинно «железная леди» англистики и литературоведения. Кроме того, здесь обнаружилась еще парочка интересных «рукопожатий» — косвенных и/или виртуальных, но тем не менее. И пара ее книг у меня на полке до сих пор, они пережили года и переезды. Не скажу, что ее лекции и эти книжки дали мне основной стимул заниматься тем, чем я занимаюсь до сих пор, но одной из важных ролевых моделей для меня, тогда буквально вчерашнего школьника, она, несомненно, стала. Спасибо ей за это огромное и низкий поклон.
Питер Бигл, наверное, ничем не выделяется из всех тех людей, которых поклонники любят называть «создателями миров» -- ну, вы наверняка знаете: «миры Азимова», «миры Балларда», «миры Силверберга»... Критики сравнивали Бигла с Льюисом Кэрроллом и Дж. Р. Р. Толкином. Но в этой книге читатель не найдет ни изощренного юмора первого, ни мистико-диалектического эпоса второго.
Пусть это не послужит ему разочарованием. «Последний Единорог» -- книга полутонов. Здесь нет ни захватывающих приключений, ни потрясающей правды жизни. Зато в ней есть нечто если не большее, то весьма отличное по качеству. Фантазия.
Все тонкие и хрупкие постройки одноименного жанра, жанра «фэнтэзи», держатся, в сущности, на одном -- на фантазии того человека, который их создает. Их, фактически, больше ничего не связывает с тем миром, в котором они рождаются: ни обязательства реализма, ни «социальный заказ», ни страх перед читателем или ужас перед критикой. Всё целиком зависит от доброй воли автора и от его желания и умения довести до конца предпринятый труд. Он -- единственный хозяин той маленькой вселенной, которую создает на глазах у читателя, он -- и ее верховный властитель, и ее абсолютное божество. Он в своей книге -- сам Господь Бог, и принимать нам или не принимать создаваемые им законы существования персонажей и навызываемые им (и нам) правила игры, зависит только от нас самих. В конце концов, книжку можно захлопнуть и на середине.
Но случается, что какое-то странное доверие к автору останавливает и удерживает нас до самого конца. Доверие, основанное на непонятной робости перед ним, -- такое безоглядное чувство от превосходства и обаяния его фантазии. «Ибо, -- как писала Урсула Ле Гуин в эссе «Почему американцы боятся драконов?», -- фантазия правдивы, разумеется. Она не отражает фактов, но она правдива. Дети это знают. Взрослые тоже это знают, и именно поэтому многие боятся фантазии. Они осознают, что ее истина бросает вызов, угрожает даже, всему фальшивому, липовому, необязательному и тривиальному в жизни, что заставило их самих поддаться и позволить ему существовать. Они боятся драконов, поскольку боятся свободы. ...Поэтому я твердо верю, что мы должны доверяться нашим детям. Нормальные дети никогда не смешивают реальность с фантазией -- по крайней мере, гораздо реже, чем мы, взрослые... Дети отлично знают, что единороги -- не настоящие, но знают они и то, что книжки про единорогов -- хорошие книжки, истинные книжки...»
После Толкина традиционная литературная сказка уже не могла оставаться прежней. Границы жанра неимоверно расширились, он начал вбирать в себя как черты «иной», «жизнеподобной» литературы, так и приметы современности, не ограничиваясь больше традиционными сюжетами и клише, пусть используемыми сколь угодно изобретательно. Так, в частности, появился самый распространенный гибрид литературной сказки и научной фантастики (что, собственно, в основном, и известно нашему читателю под названием «фэнтэзи»). Но ведь были еще и фэнтэзи-приключения (Роберт Силверберг), фэнтэзи-хроники (Фрэнк Херберт), фэнтэзи-исторические романы (Кэтрин Кристиан и Мэри Стюарт) -- и даже фэнтэзи-реализм (Урсула Ле Гуин) -- да и многое другое...
Никому из всех уважаемых авторов не удалось, правда, подняться до творческих высот Джона Роналда Руэла Толкина. Его тщательно разработанная модель развития языка и культуры, модель функционирования всего духовного универсума, воссозданная вдумчивым филологом и тонким стилистом, навсегда, видимо, останется единственным и непревзойденным литературным памятником подобного рода. Питер Бигл очевидно не преследовал выполнения такой задачи. Говоря сухо, в «Последнем Единороге» он попытался вплавить в литературную сказку черты психологического ромна «большой литературы». И читатели всего мира вот уже больше тридцати лет, видимо, считают эту попытку удачной...
Питер Сойер Бигл родился в 1939 году в Нью-Йорке, но большую часть жизни прожил в Северной Калифорнии, в Санта-Крузе. Окончив в 1959 году Университет Питтсбурга, Бигл уехал за границу и жил долгое время в Париже, путешествовал по Франции, Италии и Англии. Книги его, во многом недооцененные, изредка переиздаются до сих пор: «Прекрасное уединенное местечко» (1960) -- история о человеке, вернувшемся с собственных похорон в мир живущих, которую он написал, когда ему не было еще и двадцати лет, пост-битническая автобиографическая эпопея «По одежке вижу я...» (1965), травелогия «Чувство Калифорнии» (1969), биография Иеронима Босха «Сад земных утех» (1982) или самая последняя -- сборник рассказов «Гигантские кости» (1997). В самом начале творческой биографии критики называли его «подлинным нонконформистом, ...который уже вооружен опытом, но еще достаточно храбр, чтобы пускаться туда, куда старшие боятся ступить». Его рассказы печатались в журналах (включая престижный The Atlantic Monthly), писал он также для кино и телевидения, участвовал в создании сценариев мультфильма Ралфа Бакши «Повелитель Колец» и диснеевской «Русалочки», а поклонникам «Звездного пути» известен как сценарист эпизода «Сарек». Даже существует кассета с его песнями, хотя найти ее будет, наверное, трудновато (там Бигл поет и «Песнь Трактирщика»). Однако, известность и любовь все же пришли к нему после публикации в 1968 году фантазии «Последний Единорог». За нею последовали другие сказки: страшные -- «Лайла-Оборотень» и «Приди, Леди Смерть», забавные, вроде «Воздушного Народца» (одно Общество Творческого Анахронизма чего стоит) или сборника рассказов «Носорог, цитировавший Ницше», темные («Песнь Трактирщика») и светлые («Соната Единорога»)...
В 1981 году в США вышел мультфильм по роману Бигла, и решение продюсеров доверить сценарий самому автору и, более того, сохранить авторскую версию, было удачным и спасло фильм от забвения как еще одну голливудскую поделку. Кто-то мудро рассудил также, что истории поверят только тогда, когда персонажи заговорят так, чтобы их не забыли, и здесь создатели фильма тоже выбрали лучших из лучших: Миа Фарроу (Единорог и Леди Амальтея), Кристофер Ли (Король Хаггард), Джефф Бриджес (Принц Лир) среди прочих.
...То, что у Бигла получилось в этой книге, -- стилистический коллаж в пастельных тонах, подернутый дымкой легкой авторской иронии, развернутая притча, где envoy -- на каждой странице. Хотя сам Питер Бигл писал, что «Последний единорог» для него -- «как некий персональный И-Цзин, не дающий мне ни советов, ни своевременных предупреждений, а лишь медленно рассказывающий мне о том, что я уже забыл или спрятал от самого себя», это отнюдь не справочник «Как вести себя в жизненных передрягах», нет -- это книга чарующая и способная вызвать слезы умиления и -- кто знает? -- может быть, какое-то чувство сродни катарсису... Эдна Сент-Винсент Миллэй как-то сказала, что от чтения истинной поэзии голова слетает с плеч и уплывает далеко-далеко. Моя после этой книги до сих пор не вернулась...
Это книга о Великой Тайне Женщины. Это книга о Бессмертной Любви. О Добре. О Времени. О том, чего вообще нельзя коснуться пальцами или понюхать, что постоянно ускользает, даже если смотришь боковым мимолетным зрением. О том, как дьявольски трудно жить не в черном поле и не в белом поле, а в «бессчетных оттенках серого», как это хорошо понимал и мудрый профессор Толкин. О том. Как в нашем вечном странствии от зимы к весне в лето до самой поздней осени мы что-то неуклонно теряем -- год за годом, шаг за шагом... Или же обретаем? -- нет, не бессмертие, быть может, вообще не способное любить, но ту блаженную окончательность, которая сама по себе -- вечный двигатель того малопонятного процесса, название которому -- Жизнь и Фантазия.
Вечность в мимолетном, вселенная в песчинке...
Странное дело: пока я работал над этой книгой, под моими окнами, выходящими на пока еще тихую городскую улочку, что горбится по сопкам, неся на себе драконий гребень пятиэтажек из белого кирпича, каждое утро раздавался стук копыт. Я не раздвигал штор по утрам, чтобы восточное солнце не было в окна и не будило дремлющую пыль на книжных полках. Я их так и не раздвинул, не посмотрел на единорогов. В том, что у меня под окнами каждое утро пробегали осенние единороги, не было никаких сомнений -- одного-двух видели даже в Лос-Анжелесе. Мне говорили, что это, наверное, цирковые лошади на прогулке или кооператоры из соседнего парка едут катать детишек в гавань... Но когда я, имеющий на эту книгу не больше прав, чем любой читатель (и уж, конечно, гораздо меньше прав, нежели сам автор, затеявший всю эту историю где-то посреди Америки), -- когда я поставил последнюю точку в переводе и отодвинул кипу листов в сторону -- с того самого утра я не слышу больше никаких копыт под своим окном...
1991-1998
Короткие тексты современного поэта и прозаика Триши Уорден — срез радикального андерграунда США последнего десятилетия. Триша известна в Штатах своими сборниками, традиционно выходящими в издательстве Хенри Роллинза «2.13.61», отдельными работами, публиковавшимися в антологиях «рок-н-ролльной» и маргинальной литературы, и активными «мультимедийными» выступлениями со многими весьма уважаемыми деятелями культуры: Хьюбертом Селби-младшим, Джоном Кейлом, Джеком Уомэком, Экзен Червенкой, Доном Баджимой, Бликсой Баргельдом, Марком Э Смитом, Майклом Джирой и тем же Хенри Роллинзом. Триша, кроме того, — романист, драматург и редактор сетевого журнала искусств «Цифровой молот». Она была одним из авторов сценария фильма «Элегия по Шамбондаме», получившего особый приз «Золотой телец» Большого жюри Фестиваля голландского кино. Ее первая книга вышла, когда автору исполнился всего 21 год, а теперь ее тексты вошли в учебные курсы нескольких колледжей США по современной литературе. Единственное, что Триша Уорден имеет сказать о своем творчестве — это что пишет она без заглавных букв не из фиксации на поэзии э.э.каммингса, а потому, что жать на клавишу «смена регистра» слишком долго.
Читать тексты Триши Уорден — своеобразная шоковая терапия, сродни чтению, скажем, возрожденческого художника Майкла Джиры. Лимб современного маргинального искусства примерно тот же, но там, где Джира реконструирует атмосферу тотального ужаса через нагнетание элементов сюрреалистической фантасмагории в пространстве сна, Триша «приземляет» читателя, вводя его в ткань казалось бы совершенно бытовых зарисовок. И только по мере погружения в текст ее истории мутируют в абсурд и бред, сохраняя в себе мощную лирическую ноту. Ее рассказы, монологи, наброски и стихотворения в прозе одновременно смешат, ужасают и восхищают ювелирной точностью интонаций и передачи отношений. А подход Триши Уорден — сильная и стильная смесь «высокого смеха» Германа Гессе и взрывного внепоколенческого «ангста», отношение глубоко свое и уникальное, на что бы ни упал ее блуждающий взгляд — будь то насилие над женщиной, современное общество «потребления страха», поклонение рок-звезде, детская порнография, одиночество, безумие, полицейский беспредел или же распад личных связей и самой психики. При всем этом, Тришу довольно сложно пометить каким-то однозначным каленым клеймом — например, «разъяренной феминистки» или «урбанистической панк-поэтессы». Перед читателем предстает целая галерея портретов эмоциональных инвалидов, монстров, уродов или просто очень несчастных или смертельно обозленных людей. Каким же через призму Триши Уорден нам увидится окружающий мир — об этом вообще лучше помолчать…
Пока не перевернете последнюю страницу этого томика современной «женской прозы».
…Когда-то добровольцам американского Корпуса Мира, расквартированным в одной из африканских стран, пришла в голову блестящая идея: для просвещения местного населения одной из деревень снять фильм о том, что малярию переносят комары, комары плодятся в лужах, поэтому лужи на деревенской главной улице нужно осушать. Об этом перед камерой и должны были говорить старейшины племени. Когда фильм показали всем жителям, встречен он был гробовым молчанием, и лишь в одном месте раздались вопли восторга: «Цыпленок Нтумбе!» Озадаченных добровольцев Корпуса попросили показать фильм еще раз: некоторые дети во время сеанса вертелись и не смогли увидеть цыпленка Нтумбе. Покажите нам цыпленка Нтумбе еще раз! Выяснилось, что в одной короткой сцене, где сознательная мамаша, присев на корточки, вычерпывает лужу, у нее за спиной по самому краю кадра действительно бродит одинокий цыпленок. Эти славные странные американцы сколько угодно могут рассказывать о лужах, комарах и малярии, а тут, прямо перед ними вот в этой движущейся картинке на стене ходит живой цыпленок Нтумбе. Чего ж еще можно требовать от искусства?
«Тридцать лет, — пишет Гай Давенпорт, — я сочинял истории, в которых цыпленок Нтумбе приковывал к себе внимание слишком многих из моих немногочисленных читателей. Академики даже разработали целую критическую школу, призванную обучать людей видеть в них одного лишь цыпленка Нтумбе (или его отсутствие)... Один остроумный француз сказал, что я — писатель, исчезающий сразу же по прибытии. Мне хотелось бы недопонять его: как модернист я прибыл слишком поздно, а для диссонансов, известных под названием постмодернизма, — слишком рано».
Гай Давенпорт (1927—2005) — американский ученый, преподаватель, переводчик, критик, поэт и прозаик. Родился в Андерсоне, Южная Каролина, в семье транспортного агента Гая Мэттисона Давенпорта и его жены Мэри Фант. За исключением двух лет службы в воздушно-десантном корпусе армии США (1950—1952), занимался исключительно академической деятельностью. Получив степень бакалавра искусств в Университете Дьюк (1948), следующие два года провел в Мертон-Колледже, Оксфорд, где как стипендиат Роудза получил степень бакалавра литературы. По окончании службы в армии три года преподавал английский язык в Вашингтонском Университете Сент-Луиса и в 1961 году защитил докторскую диссертацию в Гарварде, после чего работал внештатным редактором в журнале «Нэшнл Ревью». С 1961 по 1963 гг. служил ассистентом профессора английской филологии в колледже Хэверфорд. С тех пор преподавал английскую филологию в Университете Кентакки в Лексингтоне, после чего вышел на пенсию и дожил там же до конца своих дней.
Один из его студентов вспоминал: «На студенческой попойке один из моих однокашников описал мне преподавателя, который во время лекций расхаживает взад-вперед, как петух, время от времени отворачивается к доске и пишет что-нибудь по-гречески или на латыни. Меня это заинтриговало, и я записался к нему в класс. И до сих пор помню охватившее меня ощущение чуда и изумления. В памяти осталась одна из лекций Давенпорта — об Эдгаре Аллане По, на которой прочерчивались векторы в готическую архитектуру, греческую эпическую поэзию, арабески. Другую, чтобы провести разграничения между началами американскости в пуританской Новой Англии и роялистской Вирджинии, Давенпорт посвятил «Географии Возрождения». Меня это зацепило на всю жизнь».
Несмотря на то, что еще в студенчестве Давенпорт получил премию за «творческое письмо», под псевдонимом Макс Монтгомери публиковался в журналах «Хадсон Ревью» и «Вирджиния Куортерли», и параллельно с преподаванием издавал свои переводы, литературно-критические работы и стихи, за которые получал премии, рассказы писать он начал только в начале 70-х годов, когда получил свой первый академический отпуск. Потом долго Давенпорт считал опубликованные работы не более чем «продолжением своих уроков», рассматривая поэзию как «уроки эстетики», рассказы — как «уроки истории», а себя самого — как «закоренелого толкователя», скорее пишущего учителя, нежели профессионального писателя.
Будучи преподавателем и критиком, он считал, что «Искусство — это внимание, которое мы уделяем цельности мира», и что «искусства предлагают нам память человечества в таком виде, в каком ни один другой континуум культуры свое полезное прошлое не хранит». Иногда Давенпорт, правда, утверждал иное: «Музей, эта пародия храма в двадцатом веке, — вот всё ... что у нас остается от прошлого физически». Однако в своих критических работах он отдает дань Раскину и Паунду — «двум яростным голосам... которые громогласно утверждали, что искусства — учителя морали»; и поскольку их голосами «легче всего пренебречь как голосами очаровательных чудаков», насколько трагично то, что преподаватели, как правило, отмахиваются от «поэзии, способной научить не только восприимчивости и тонким движениям духа, но и... подлинному, вечному, осязаемому знанию». Будучи южанином, он «принимает как должное некоторую раскрепощенную реальность» и остается «благодарным за тот день в Сент-Элизабет», когда уже одержимый паранойей Паунд подарил ему «Историю африканской цивилизации» Лео Фробениуса в вывернутом наизнанку переплете, чтобы он смог безнаказанно читать ее в поезде домой. Для Давенпорта, как и для Паунда, «прошлое — сейчас; его невидимость — это наша слепота, а не его отсутствие». Где Элиот и Джойс пытались создать Ад и Чистилище, Паунд, воспользовавшись тем, что Джойс сделать этого не успел, пробовал творить Рай, «град в уме» перикловы Афины или Новый Иерусалим, древний, как и обнесенный стенами «град вокруг храма... выстроенный музыкой и заклинаниями» Фробениуса, длящийся от «Иерихона до Патерсона, Нью-Джерси... от Трои до Дублина».
Другие писатели, которыми восхищался Давенпорт, либо практикуют вместе с Паундом «дедалическое» искусство, посвященное «Ренессансу архаики» (например, Чарлз Монтэгю Даути, Чарлз Олсон, Джонатан Уильямз), либо, подобно Паунду, Джойсу и Элиоту, считают, «что традиция поддерживается изобретательностью и нововведениями» (Луи Зукофски, Роналд Джонсон, Дэвид Джоунз). Когда Давенпорт ищет в литературе какого-либо яркого выражения «американскости», то находит лишь древние антитезисы и аналогии. Ворон По на бюсте Паллады — «это иррациональное, доминирующее над интеллектом», противоположность древней «богини полей и крепостей, венцом для которой служит святилище, выстроенное ее народом». Уитман, «архетипичный поэт Америки», «сочетавший созерцание природы с созерцанием цивилизации... в единое пьянящее видение жизни, поскольку никогда не упускал из виду мимолетности всех явлений», также связывается с «эротическим товариществом» — старым, как фиванская Святая Шайка Плутарха — сборище демократов-пифагорейцев, которые друзей считали просто «другими я». Классик современной американской поэзии Джеймз Локлин (основатель, владелец и единственный редактор издательства «Новые Направления»), «пышущий здоровьем американский бизнесмен и гиперактивный спортсмен», «пишет такие стихи, какие могли бы писать... ироничные римляне и соленые греки». А Юдора Уэлти, которую Давенпорт называет «величайшим из писателей» Америки, в своих романах представляет ему фигуру овидиевской Персефоны, метаморфирующей в Эвридику, а затем — в Орфея, в поступках «древних, как сельское хозяйство или грех». В одном из интервью Давенпорт признавался, что «величайшим его вдохновением послужила ему не сама Америка, а «Америка» Кафки, вымышленная, мифическая страна, не имеющая ничего общего с той, которую мы знаем, и вместе с тем — реальная.»
Интересуясь фотографией, кинематографом, живописью сюрреалистов, коллажем и фроттажем, Давенпорт ищет то самое «осязаемое знание» реальности в архитектонических структурах и в органических формах, веря, подобно Витгенштейну, что «смысл мира — снаружи», в мире воображаемом. Антропология и религия показывают, как человек трансформирует «биологический императив в обычай и ритуал; художник же обряжает его в аналогию и обнаруживает замысел в случайности и ритм в нечаянности». В искусстве «событие — узор, а сущность — мелодия». В поэзии и рассказывании историй Давенпорт всем сердцем предается «стилям, которые контролируются искусными уловками» — вплоть до эпической «суровости и архаической красоты» «Зари в Британии» Даути. Современные поэты, взыскующие «чистого родного английского языка» или извлекают пользу из размышлений Штейн или Витгенштейна о «разбрызганном смысле языка болтовни», также доставляют ему удовольствие, но, будучи переводчиком поэзии, он не доверяет «риторической косметике и произвольной мелодии для мелодраматической раскраски». Ему нравится «страсть к объективности», которую Паунд превозносил у Гомера, Овидия, Данте, Чосера — поэтических мастеров, «чья манера прозрачна, остра,... проста» и чье искусство, кажется, упразднило своего создателя. Личное вступает в такую поэзию только «раскраской, отношением и характерным вниманием».
В описательной прозе его восхищает «практическая экономия» Луи Агасси — «элегантно точная, тщательная в деталях», преподносящая «красноречие информации», «блестящей самой по себе, чье великолепие проистекает из глубокой чуткости и острого осознания прекрасного». Такие писатели заставляют Давенпорта искать учителей, готовых рассказывать о «научной точности поэта» и «поэтической точности ботаника... в одном контексте».
С тех самых пор, когда отец учил его уважительно относиться к наконечникам индейских стрел, найденным во время воскресных прогулок, Давенпорт испытывает радости, описанные им в эссе «Находки» — радости «поисков», «разведок», которые приходят к школьному учителю точно так же, как и к художнику или ученому, когда фрагментам, добытым из прошлого, или найденным обрывкам памяти придается новый контекст. В том же году, когда он составил, аннотировал и написал предисловие к книге Агасси «Образцы научного письма», чтобы доказать, «что достоверность имеет значение, что Агасси не нужно принимать на веру как разум, который освещал научные вопросы XIX века, а теперь должен остаться в истории с полностью вымышленной репутацией», журнал «Поэтри» опубликовал подборку переведенных им 14 стихотворений Архилоха. Некоторые критики сочли эти переводы настолько вольными, что приняли их за мистификацию, а многие читатели предположили, что и сам Архилох — изобретение переводчика, однако в «Заметках переводчика» к вышедшему год спустя более полному изданию «Carmina Archilochi» Давенпорт настаивал, что, работая с обрывками строф и строк (а в двух случаях — и с единичными буквами), разбросанными в цитатах по работам более поздних грамматиков, риторов и критиков, с обрывками александрийского папируса, некогда использованного для обертывания и набивки «третьесортных мумий», он был «буквален настолько, насколько могло позволить ему любительское знание греческого языка». В предисловии Хью Кеннер отметил «личную связь» с Архилохом, которая устанавливается у читателей благодаря способности Давенпорта «заново пробудить наше удовольствие от краткости и выразительности брани». Да и сам Давенпорт признавал, что потребность перевести этого сатирика, лирика и наёмника, используя «словарь десантного сержанта», произошла настолько же из «казарм 18-го воздушно-десантного корпуса», насколько и из университетской аудитории.
Хотя критик Хэрри Уиллз и счел давенпортовского Архилоха «узнаваемым», Ф.М. Комбеллак жаловался на «всепроникающую фальшь» этой работы, поскольку «добавления, модификации и комбинации» сделали этого древнегреческого автора «менее фрагментарным, чем он есть на самом деле». Такие же возражения вызывали и переводы Гая Давенпорта из Сафо (1966), названные критиком Чарльзом Фукуа «настолько же исторически неверными, насколько они эстетически двусмысленны», и расширенное издание «Архилох, Сафо и Алкман» (1980). Впоследствии к ним были добавлены переводы из Анакреона, Гераклита, Диогена и Геронда (сборник «7 греков»). Свой подход к художественному переводу Давенпорт любит иллюстрировать анекдотом о джазовом трубаче Диззи Гиллеспи. Как-то, едучи в машине, тот спросил, почему она едет, и нетерпеливо прервал ответ про поршни и свечи: «Да знаю я все это, чувак! Ты мне лучше скажи — почему она едет?» Так и его переводы из этих древних греков, собранные из обрывков и обломков речи, начинают жить собственной полнокровной жизнью.
Сам же Давенпорт свои рассказы неоднократно называл «образными структурами» (слегка иронизируя над термином, данным им неким сорбоннским докторантом — «фрактальные ассамбляжи»). Структурный же итог тридцати лет работы он подводит в послесловии к итоговому в каком-то смысле сборнику «12 историй», в который вошли рассказы из книг «Татлин!» (1974), «Яблоки и груши» (1984) и «Барабанщик одиннадцатого стрелкового полка Северного Девоншира» (1990): «62 рассказа, собранные в 8 книг, самые длинные — 130 и 235 страниц, самая короткая — половина страницы; каждая книга писалась так, как будто ей суждено было стать последней».
Воображение, наверное, — одно из ключевых слов при чтении Гая Давенпорта: «Не мудро слишком пристально вглядываться в то, что происходит, когда мы читаем и пишем, ибо и в одном, и в другом мы трепещем на границе мира явного, доказуемого и нерушимо частного мира своего разума... В то время как Гомер мог просить о помощи свою музу, мы вынуждены призывать воображение или собственную эстетическую волю... Но что бы мы ни призывали, мы зависим от внимания читателя». Вот и другой ключ к пониманию его текстов — доброжелательное внимание, позволяющее один за другим снимать метафорические и семантические слои текста, решая увлекательные исторические и литературные головоломки, реконструировать общий «замысел творца», некий Лабиринт мыслящей вселенной…
Рассказы Гая Давенпорта, собранные между 1974 и 1981 годами в книги «Татлин!», «Велосипед да Винчи» и «Эклоги», действительно в глазах критики поместили его в ряд видных писателей-неомодернистов, одновременно поставив новые вопросы как перед читателями, так и перед самим автором. В ответ на критическую статью по поводу «Татлина!», опубликованную Ричардом Пивером в «Хадсон Ревью», Давенпорт впервые задумался над «различием между рассказыванием историй и художественной литературой». В результате в 1978 году в «Нью Литерари Хистори» появилось его эссе «Давай серьезно, Макс Эрнст» (Ernst Machs Max Ernst), которое для автора стало осознанием себя в художественно-образном письме (что было темой выпуска альманаха) и позднее заключило собой сборник его художественной публицистики «География воображения» (1981). В этом ответе Пиверу Давенпорт давал обзор коллажей фактических и выдуманных образов в таких своих рассказах, как «Аэропланы в Брешии» и «Велосипед да Винчи», и утверждал правомерность веры автора в такие изобразительные детали для создания некоего символического значения, которое, насколько он ощущает, но не обязательно знает наверняка, там присутствует.
В то время как Пивер утверждал, что «богатство повествовательной изобретательности» Давенпорта остается в пределах искусства художественной литературы зачаровывать читателя своей «целостностью, связностью и убедительностью», сам Давенпорт чувствует, что всегда рассказывает истории, а не «проецирует иллюзорный вымышленный мир», который для Пивера является «наркотическим и пропагандистским». Среди основных тем этих его историй — и самая общая: «такое догонское ощущение, что человек — это фуражир, пытающийся отыскать полный план вселенной, составленный Господом Богом». Заглавный рассказ сборника «Татлин!» вырос «из политической позиции», принятой однажды Давенпортом, и из его «фуражировки» в поисках «истоков модернизма в живописи и скульптуре». Его Татлин считает себя Хлебниковым конструктивизма, сплавляющим воедино народное искусство с «самой революционной модерновостью», он мечтает распахнуть мертвый закрытый порядок архитектуры Возрождения и «статичную аллегорию» Статуи Свободы монументальной спиралью, посвященной Третьему Интернационалу, или «новым... Пегасом», который заменил бы «карету аристократии». Будучи художником-изобретателем, он пытается «все время переводить свои модели назад в первобытную реальность» — а этот метод близок и самому Давенпорту. Хотя автор-рассказчик и отводит себе роль эдакого «игривого кальвинистского Бога», которому известно будущее и который с иронией относится к надеждам Татлина на технику и общество — с иронией, которая может быть нацелена и на его собственное искусство, — вместе с тем в других рассказах он наделяет несколько исторических фигур более внушительной силой придавать слова бессловесному логосу, чьим языком является «гармоничный замысел, деревья, свет, время, сознание, развлечения вроде силы притяжения или воспроизводства». Гераклит в рассказе, названном его именем, и голландский философ Адриан ван Ховендаль в «Заре Едгин» обладают более богоподобным осознанием некой «согласованности всех диалектов логоса»; Кафка и Витгенштейн в рассказе «Аэропланы в Брешии» и аббат Брюи в «Роботе», рассказе о пещерной живописи в Ласко, а также протейский По, называющий себя Эдгаром А. Перри, в «1830» — у них всех есть более мучительная интуиция относительно того, «что говорят природа, желанье, замысел, и Бог».
Рассказ «Аэропланы в Брешии», за сюжетную основу которого взят одноименный газетный фельетон, написанный Францем Кафкой в 1909 году, вместе с тем проистекает также из очевидной очарованности Давенпорта необычайной для философа практической подготовкой Людвига Витгенштейна, как известно, не имевшего университетского образования, но изучавшего в то время аэронавтику. Он ставит вопрос сродни гипотезам, любимым научными фантастами: что было бы, если бы Витгенштейн и Кафка, два великих авангардиста ХХ века, вышедшие из одного мира ассимилированных Австро-Венгерской Империей евреев, два писателя, тем не менее, никогда так и не узнавшие о работах друг друга, встретились бы — или почти встретились бы — в той точке Европы и в тот момент истории, которые были единственно возможны: на воздушном параде в Брешии, — на территории, которой вскоре суждено будет стать фашистской и, следовательно, недоступной ни для одного, ни для другого, в атмосфере европейского авангарда последних спокойных лет перед Первой Мировой войной, искусства, зачарованного техникой, которая вскоре его и уничтожит. Недаром, видимо, в рассказе Давенпорта Витгенштейн то и дело массирует себе левую руку, будто она болит, а у Кафки после парада в глазах стоят слезы.
Рассматривая собственное повествовательное искусство, Давенпорт видит три вопроса, из которых возникают темы, подчиненные теме «поиска»: жива или мертва материя? чем она отличается в природе и машине? и как человеку примирить свою физическую животность с контрсилами механического века, чтобы «вернуть» себе тот дух, что в настоящее время проиграл цивилизации? В сборниках, вышедших после «Татлина!», эти темы продолжают развиваться. Критики ценят юмор и интеллектуальное возбуждение, которое им дарят сюрреалистическая образность и структура коротких рассказов Давенпорта, вроде «Робота», «Итаки» или «Деревьев в Листре». Другие же, более длинные и амбициозные работы («Заря Едгин» или «Au Tombeau de Charles Fourier»), вызывают нетерпение: «…в зависимости от состояния ваших нервов,» как сам Давенпорт написал по сходному поводу, говоря о прозе Гертруды Штейн. Коллажи сборника «Велосипед да Винчи», например, считались «до тошноты головокружительными» и «временами утомляющими своим сознательным всезнайством», в то время как другие сравнивали эту книгу, ни больше ни меньше, с «Дублинцами» Джеймса Джойса, а первое мнение критика Джорджа Стэйда свелось к тому, что они вторичны и устарели в своем «высоком модернизме». При повторном чтении, правда, Стэйд раскаялся, назвав их «очень хорошими по всем стандартам, если не считать немедленной доступности». И даже Салливан пришел к заключению, что «в самых своих лучших проявлениях Давенпорт принадлежит к той же компании, что и его «фуражиры»». Да и сам Давенпорт всех писателей считает «созданиями языка и прошлого». Однако Хилтон Крамер, критик, благоволивший к модернизму в искусстве, возражает против «враждебности к современному обществу», которую Давенпорт разделяет с Паундом; а Джордж Стайнер, ставящий Давенпорта в один ряд с Уильямом Гэссом, Борхесом, Раймоном Кено и Итало Кальвино, все же думает, что его «бойкая элегантность разряжает» очень важный вопрос: «что... делает высшую литературную грамотность столь уязвимой для варварства?» Почему, к примеру, большевистская революция называется «необходимым бредом», а участие Паунда в «тоталитарной фашистской бесчеловечности» замалчивается вовсе? И вместе с тем это не помешало тому же Стайнеру написать в «Нью-Йоркере»: «Гай Давенпорт остается среди очень немногих поистине оригинальных, поистине автономных голосов, которые сейчас можно услышать в американской литературе».
«Стратосферной» называли критики литературно-интеллектуальную прозу его сборника 1993 года «Стол зеленых полей», отдавая дань его «строгим, изумительно формальным фразам и богатым узорам памяти». Калейдоскоп героев — прежний, и все же непривычный: от художника Генри Скотта Тьюка до математика Джеймза Джозефа Силвестра, от жены Уильяма Уодсуорта Дороти до Кафки и Торо. Вполне в духе европейского модернизма между двух мировых войн, однако не отказываясь ни от сюжета, ни от персонажей традиционного рассказа, Гай Давенпорт строит свои изобретения, свои жюль-верновские механизмы — сложные многослойные события, в которых идеи и культурная история человечества — музыка сфер, под которую танцуют его персонажи, в конечном вычисляя бесконечность, намечая геометрические чертежи желанья, помещая закоснелый мир в потоки неожиданного света. Несмотря на фрактальность и синкопированность его стилистических коллажей, проза Давенпорта объективна, скупа и прозрачна: «Вообразите текст романа…, из которого вычли все, кроме диалогов,» — можно сказать, вот идеал, к которому стремится автор. Через всю книгу проходит одна постоянная тема: передача прошлого как акт воображения. Поэтому и название сборника — «Стол зеленых полей» — перекликается с предсмертным видением Фальстафа о «трапезе злачных пажитей»: бедняга, вероятно, недослышал что-то при пении 23-его Псалма, а досужие редакторы впоследствии подправили его, тем самым создав символ всей художественной литературы вообще — искусства, которому лучше бы точно передавать неопределенность.
Но, наверное, самое сильное противодействие критики вызвал сборник Давенпорта «Кардиффская команда», в котором автор развенчивает один из основных мифов современного американского общества — миф об асексуальности детей. Джордж Стайнер, например, видит в его рассказах «мир ficciones и рефлексий», «гомоэротизм», давление которого «на сами нервные центры современного искусства, мысли и общественного сознания» Давенпорту, по мысли критика, еще только предстоит проанализировать и высказать. Большинство критиков и обозревателей по выходе действительно поместило эту книгу в категорию «гомоэротики» и «мальчиковой любви», провоцируя еще более резкую волну «смешанных» рецензий, отражающих лишь пуританские и даже ханжеские взгляды их авторов на «проблемы воспитания подрастающего поколения в современном обществе», а самого Давенпорта зачислили чуть ли не в ряды певцов педофилии.
Действие почти всех его рассказов из этой книги, правда, перенесено в «растленную» Европу, но критику «Бостон Ревью» Кристоферу Кэхиллу это не помешало съязвить, что «если б Гаю Давенпорту довелось публиковать свою прозу, критику и рисунки в Интернете, им бы быстро заинтересовалось ФБР. Но поскольку пишет он всего-навсего книги, ко влиянию которых, как подразумевается, у американской молодежи иммунитет, то эксцентрике его ничего не угрожает.» И без помех проходят по всем его историям «люди без роду и племени», американцы, французы и скандинавы, стремясь прибиться к любой компании, к спортивной команде, к самим себе, к обществу.
Изящно выписанный в пуантилистской манере заглавный рассказ сборника начинается на бьющем через край жизнью метафорическом лугу, созданном самими актами языка и живописи, и заканчивается на лугу реальном, где читатель подслушивает восхитительный разговор о вещах ученых и не очень — беседу двух людей, признавших, наконец, и собственную человечность, и свою принадлежность к роду людскому. А между ними высокоразумные, эротичные, чрезвычайно любознательные и просто очаровательные персонажи — двенадцатилетние сорванцы, их матери-одиночки, их репетитор, сам невежественный даже в своем величайшем знании — постигают и преподают друг другу великую человеческую тайну, тайну желания и любви во всех ее проявлениях. Детей Давенпорта восхищают не только и не столько секреты анатомии друг друга — они приходят в восторг от всех граней вселенной, данных им в чувственном ощущении: от немецкой овчарки на проходящей по Сене баржи до технологических памятников начала века — колеса обозрения Ферриса и Эйфелевой башни, — от прополки грядок и игры света в ручье до живописи импрессионистов. Все они взрослеют и постепенно привыкают к собственной коже.
…На самом деле, конечно, все, что пишет Давенпорт, — в сущности своей изумительно здраво. В одной из статей, вошедших в книгу эссе и комментариев «Охотник Гракх и другие работы по литературе и искусству» (1996), он говорил: «Столетие закончится, и мы вынуждены будем допустить, что научились читать некоторые — однако, далеко не все — его письмена. Джойс и Паунд потребовали заново определить сам акт чтения… В одной из самых плотных кубистских картин Пикассо один ученый недавно смог различить фигуру «Библиотекаря» Арчимбольдо, и мы теперь можем наблюдать визуальную логику того, что раньше казалось абстрактной черепицей крохотных суетливых уголков. Это не поиски кролика в детской картинке-загадке; это признание эстетической организации… Для чтения… нам необходимо отыскать ту часть головного мозга, которой мы прежде никогда не пользовались, — ту, где синапсы имеют иное строение. Это очень буквальное подобие играющих в песочнице детей. Они счастливы, они заняты делом, они по-своему целеустремленны — но только лишь ангелам ведомо, что именно думают они о своей игре.»
Наша большая новость этой недели — если вы случайно о ней еще не слышали: мы запустили кампанию краудфандинга на наш годовой проект «Скрытое золото ХХ века». Поучаствовать в нем можно (и нужно) здесь.
Вот то, что мы пока имеем вам сказать об этом проекте. А первый титул в нашей программе — последний роман Ричарда Бротигана «Уиллард и его кегельбанные призы», оставшийся неизданным в России. Сам же Бротиган был таким:
Это одно из его редких интервью (данное швейцарскому телевидению в 1983 году). Также осталось некоторое количество аудиозаписей и пластинок, где он читает свои стихи:
Именно это его стихотворение подарило название вот этому творческому коллективу:
А другое его стихотворение — «Страшила, навсегда» — стало названием пластинки группы «Field Guides», вот одна вполне литературная песенка оттуда:
Оно же подарило имя и целому коллективу:
А Джеймз Блэкшо вдохновился на сочинение красивой музыки на ту же тему:
Стоит ли говорить, что «Страшила» здесь — персонаж известного романа Харпер Ли, о которой (среди прочих — кстати, это задачка на внимательность: сколько писателей она здесь так или иначе упоминает, а?) поет Сюзанн Вега?
Вот так всегда с этой вашей литературой — начнешь с чего-то одного, и непременно вынесет на что-то другое. Но вернемся к Бротигану.
Это была песенка о необходимой для любого писателя горючке в исполнении дуэта «Рыбалка в Америке» (один из самых известных романов Бротигана), который исполнял песни как для взрослых, так и для детей:
Такой американский «Последний шанс», который тоже пел о кофе — ну, во всяком случае о кофейне, на стихи Юнны Мориц; очень бротигановская песенка, если прислушаться… да, бывали времена, когда имена этих авторов незазорно было писать в одной строке…):
Но вернемся к Бротигану еще раз. Великая Неко Кейс написала эту песню о двух персонажицах другого знаменитого романа Ричарда Бротигана, «В арбузном сахаре»:
А вот эти веселые японцы назвались в честь самого Бротигана, потому что «b-flower» — это сокращение ото «цветочек Бротигана»:
У них даже есть песенка «Нескончаемая 59-я секунда» — по фразе из романа «Рыбалка в Америке»:
В ней, как вы слышите, встречаются Боб Дилан и Харуки Мураками. Оба — писатели, между прочим:
Но паутина литературных аллюзий у Дилана уведет нас очень далеко, поэтому о нем — как-нибудь в другой раз; достаточно сказать, что в этой эпической песне, которую мы вам показываем в не самой известной версии, он упоминает Эзру Паунда и Т. С. Элиота. Но вернемся все же к Бротигану.
Эти «Прелестные яйца», как видите, умудрились срифмовать Бротигана с аккордеоном (цифровым), и это — далеко не предел безумия.
Ну и закончит наш сегодняшний литературный концерт по традиции просто литературная песня — а если точнее, то гимн художественному переводу Джима Стайнмена, выпущенный в этом году Мясным Рулетом, от которого никто уже и не ждал возвращения на большую сцену:
Не забывайте регулярно подключаться к нашему буквенному эфиру, настаиваться — и натурально отпадать от прекрасности литературы вокруг. И, конечно, участвуйте в нашей издательской феерии — и словом, и делом.
Понятно, что писать о книге, неоднократно описанной другими уважаемыми рецензентами, не очень просто — хотя бы потому, что некое отношение уже сформировано, — хотя, конечно, проще, поскольку нет необходимости вправлять конкретную работу в контекст творчества автора. Попробую обратить внимание на некоторые аспекты, так сказать, оставшиеся за кадром.
Мне в свое время эта книжка показалась не столько «производственным романом» о строительстве заборов и не столько детективной историей, сколько восхитительным экзерсисом т.н. "черного юмора", маскирующимся под привычные жанры. В этом, собственно, и прелесть Магнуса Миллза — в вышибании всех и всяческих подпорок из-под ног читателей. Миллз сознательно дезориентирует читателя и смешивает привычные представления о четком делении литературы на роды и виды, причем действительно делает это очень смешно и изящно. И мне представляется, что именно в контексте литературы абсурда и школы «черного юмора», к которой литературоведы прежних лет относили целую плеяду американских пост-модернистов (от Воннегута до Бартелми, Барта и даже Давенпорта), его и стоит воспринимать. Иными словами — последний "черный юморист" жив, здоров и живет в Англии…
Тогда все становится на место: берется очень условная ситуация и детально разрабатывается вполне реалистичная жизнь, которая в заданных условиях может происходить: есть некая шарашка, которая действительно ездит по стране, строит заборы, а по ходу дела случайно убивает клиентов. Но отличие Миллза от «барочных» "черных юмористов" — в том, что он намешивает в роман еще и элементов минимализма, что диктуется необходимостью создать образы собственно «скотов»: самих работников Тэма и Ричи, шотландских лодырей и недоумков, а также их десятника — автора — мало того, что англичанина, но и человека, судя по всему образованного и случайного в этой ситуации «хождения в народ». Естественно, весь роман напоминает эпизод «Москвы-Петушки» Ерофеева, когда его герои занимались «кабельными работами» — расклад (в т.ч. идейный) точно таков. Единственная разница — герой Миллза в конце становится таким же, как его подчиненные, поэтому нельзя сказать, что его образ ходулен и одномерен: но линии персонажей вычерчены именно по законам абсурда и минимализма.
Как любая развернутая метафора, роман замыкается на самом себе — он самодостаточен, и, подобно любой параболе, может прочитываться на многих уровнях: рассуждения о жестокой человеческой природе, о тупости народа, инструкция по возведению заборов, в конце концов. А может просто читаться и развлекать, ибо хорошо написан, легок по стилю, потрясающе смешон в деталях и диалогах. И, подчеркиваю, полностью дезориентирует, а тем самым дразнит и привлекает, вызывает споры рецензентов, поскольку неоднозначен и допускает множество трактовок.
У этого автора есть несколько романов, не переведенных на русский, — и мы работаем над этим (#скрытое_золото, помогайте издать "В Восточном экспрессе без перемен"!)
Пришла пора наконец признаться, зачем я взялся за творчество Пола Лайнбаргера / Кордуэйнера Смита / Кармайкла Смита / и т.д. Подозрение-то у меня было и раньше, а в «Атомске» оно подтвердилось. Его следует рассматривать в контексте дальневосточной литературы. Американский китаист и спецпропагандист, крестный сын Сунь Ят-сена, понятно, не мог не написать роман, действие которого происходит в Японии, Маньчжурии и на территории Приморского края. Сам секретный атомный завод, на котором невесть что происходит (судя про тексту — русские просто облучают зэков радиацией и смотрят, что получится), располагается «в сопках недалеко от Владивостока», а точнее — где-то в тайге среди притоков Даубихэ, неподалеку от Яковлевки, Евгеньевки и Архиповки. Туда и отправляется из Благовещенска наш супершпион (сын ирландца и алеутки) — со всеми остановками по Транссибу…
Прелесть романа не в экшне, который там есть и вполне трэшовый (и с некоторой вполне развлекательной клюквой), а в темах «психовойны», которые занимали так или иначе автора. Первый важный посыл: чтобы выиграть войну, нужно возлюбить своего врага. Ты ее тогда, т.е., не выиграешь — само понятие войны уйдет из формулы. Это, как мы понимаем, вполне радикально для первых лет послевоенья, когда начиналась гонка вооружений. Подпункт первого посыла: русские клевые, а вот власть у них — говно. И всегда им была, потому что, будучи клевыми, русские — нация терпеливых рабов. Это тоже важное различение и замечание, потому что прошло сколько лет после «великой победы»? То-то же. Ну и третий элемент «пси-опа» — собственно сам майор Дуган, который исключительно психологическими методами мог становиться кем угодно — японцем, русским, уйгуром, китайцем, англичанином и т.д. Кое-какие методы в романе описываются, но мы обойдемся без спойлеров.
Необходимое пояснение. Информационный повод для этого поста в том, что роман издан силами липецких подвижников сокрушительным тиражом 30 экз. Что там внутри в смысле перевода, я не знаю, поскольку читал оригинал.
Начинать читать и перечитывать Платонова примерно в то время, когда у него предполагаемый день рождения, — иронично, но я, честное слово, не специально. Потом только заметил.
Первый том «Собрания» собран несколько хаотично, и логика выстраивания текстов в нем меня бежит, но тут, наверное, дело во мне. Три предисловия Битова — традиционное пустословие о том, как Битов три раза пытался написать предисловие. Ему не удалось. Биографическая статья Малыгиной как-то раздергана и пунктирна, а ее комментарии… ох, ну с ними придется смириться, они там везде.
Прежде я как-то не подозревал, что в ранних рассказах своих Платонов в такой большой мере — писатель-фантаст и так хорошо встраивается в широко пронимаемую плеяду жанровых и коммерческих писателей того времени (особенно это понятно, если ознакомиться с релизами издательства «Саламандра»). Только фантастика его причудлива, а замыслы — ну как-то совсем запредельные, несмотря на наукообразие (и даже относительно научно-техническую точность) подачи. Показателен в этом смысле рассказ «Лунные изыскания» — там и привет «Солярису», и корни гениального в своей нелепости фильма «Я был спутником Солнца». Читать фантастику Платонова — натуральный палеоконтакт.
Там же есть и ключевая фраза, ставшая одним из чудесных лейтмотивов всего последующего творчества Платонова: «…Люди ошибаются: мир не совпадает с их знанием». Бо́льшая часть его текстов — мучительные потуги ограниченного человеческого ума справиться с огромностью и непостижимостью окружающего (и довольно привычного) мира. И вот эта мучительность — большая ценность текстов Платонова. Мы же по-прежнему в массе своей позитивистски считаем, что мир познаваем, подвластен нам и нам в нем всё по силам. А вот хуюшки вашей Дунюшке, как бы говорит нам Платонов. Почти 100 лет назад он это прекрасно сознавал: отличительной чертой русского народа (а о других он и не писал, потому что всегда был честен и говорил только о том, что знал сам) является скудоумие. Исключения редки и только подтверждают правило — их, эти исключения, он тоже пытается нащупать, обрисовать и вывести: всех этих народных и пролетарских гениев, инженеров, строителей идеального. И с болью вынужден раз за разом признавать, насколько мало что у них выходит. Потому и большинство текстов у него заканчивается как бы ничем. Или вообще не заканчивается, а бросается буквально на полу-мысли.
Да и сами прожекты этого платонического фантазера — страшные, если вдуматься, и вполне человеконенавистнические. Видеть в них одну лишь поэтическую красоту увлеченного новыми веяниями романтика (как и считать его народных электромехаников истинными и безупречными героями) будет сильным упрощением в лучшем случае и крайней тенденциозностью в худшем. Они, фантазии эти — плод того же скудоумия, хоть и выведены с честностью и стилистическим изяществом; вот только от красоты изложения не становятся они гуманнее. Потому что Платонов — такой же, как его персонажи, он плоть от плоти народной, и в этом его удивительный парадокс. В ранних текстах первого тома сам автор, правда, за персонажами и рассказчиками не очень еще торчит — и вместе с тем виден очень хорошо.
Характерная черта прожектов его персонажей — деятельный идиотизм: им же не только нужно понять мироздание, его сразу же, непременно, надо переделать, подстроить под себя, так или иначе испакостить. Природа для них — враг. И списывать все на революционный задор или дикие времена и дикие нравы не получится.
Потому что бесчеловечны эти его не слишком разнообразные прожекты, как бесчеловечно было учение Федорова о воскрешении мертвых и этом вечном идеальном коммунизме: ничего гуманного по отношению к живым в нем нет. А следы и следствия его — и у Вернадского, и у Чижеского, и у Богданова, и у Платонова. Заразная, в общем, была штука. Все прожекты эти — от той же превратно толкуемой слабости человечьего ума и, как сейчас хорошо видно, нашей неспособности не только вселенную постичь — даже понять принципы оптимального устройства своего общества человек не очень в состоянии, как показывают его эксперименты над собой в последние 100 лет. Они-то известно к каким результатам привели, и ошибка там была системная. Не баг, а фича. Внутренний порок, так сказать. Поразительно же то, что Платонов уже тогда об этом догадывался, и гениальность его, тем самым, не только в чутком слухе и стилистическом бесстрашии, не только в глоссолалии и языковом шаманстве, и уж конечно, не в лубочном сказе, который виден лучше всего и замечается первым (а часто — и единственной чертой его творчества; хотя уже в первых рассказах видно, до чего протейски владел он разными стилями). Нет, гениальность — в этом натужном вытягивании самого себя за волосы из трясины русского скудоумия. И не забываем — 20 с небольшим лет ему при этом было.
А если о стиле — то вот вам пример опасности стиля для системы: и вроде все правильно для режима Платонов писал, а вроде как есть в этом какая-то подъёбка. Глум какой-то. Кто ее видит, кто нет — ну или предпочитают не замечать, — однако впаяли Платонову по самое не хочу. Для острастки, на всякий случай, чтоб неповадно было. Не иначе режим вот это собственное скудоумие в его текстах заметил (власть-то поистине народная), взял и обиделся на собственную кривую рожу в зеркале.
Вся история борений Платонова с режимом — как раз об этом. Сам он явно был уверен, что никакой подъебки в том, то он пишет, и нету (спервоначалу хотя бы). Просто у него матрица такая, перпендикулярная. Он так видит, иными словами. Ну и в этом второй наш урок — о пользе сотрудничества с властью. Пусть ты в нее даже веруешь, любишь ее как родную — ничего хорошего от нее со своими прекрасными идеями ты не дождешься. Потому-то желание Платонова «быть понятым своей страной» так и вымораживает сейчас, даже при чтении его первых рассказов, так и подташнивает от этой жажды признания разнообразной советской сволочью. И в этом-то его настоящая трагедия.
Нам-то сейчас, задним числом, легко видеть, что писал все это Платонов преимущественно для потомков и вечности.
Майк был четкий.
Годы берут свое. Но на этот раз Майк был четкий.
— Это какой у тебя состав?
— Кроме барабанщика — первый.
— А по записям?
— Ну-так примерно третий. У нас, кроме барабанщика, все — с самого начала.
— Это за сколько ж лет, если с самого начала?
— С восемьдесят первого.
У них у всех оно было. У моторного барабанщика. У совершенного параноика Ильи Куликова — по сравнению с ним наш «Полковник» Некрасов [1] выглядит анемичным вьюношей, потеющим над своими учебниками по журналистике, забывая сходить в туалет. У гения гитарных соло Александра Храбунова, похожего на деревенского дурачка, однако, судя по всему, отлично знающего, куда по грифу бегут его пальцы. Ветераны, бля, рок-н-ролла. Все они были четкие.
— Майк, как ты думаешь, что сейчас происходит с рок-н-роллом?
— По-моему, так жив и здоров... Люди радуются, любят это дело. Рок-н-ролл как бы возрождается каждые несколько лет, а люди, которые его любили, — они всегда остаются. И появляются новые люди, которые именно рок-н-ролл любят.
Объяснить это трудно, но Майк был четкий. По-моему, впервые я осознал, что́ все это на самом деле значит, когда увидел кряжистого человечка с сальными седеющими волосами, в красной майке и чудовищных темных очках — зачем они ему, во имя всего святого? Он описывал руками уместные фигуры и под бой барабанов и гитар произносил со сцены свои обычные пустяковины о любви в большом городе и в нынешние времена. Иметь точку зрения простого человека в наши дни — крайне полезно. Он был четкий.
— Как ты себя сейчас чувствуешь наверху?
— Ну, не такой уж это и верх. Но чувствую нормально вполне. Сегодня — уже ничего. Большой неожиданностью было, что наш альбом — № 1, причем не по опросам, а по компьютерным сведениям ТАСС. Мы-так очень сильно удивились.
Внизу плавилась и горела оттяжная бладивостокская молодежь, ревела: «З! О! О! П! А! Р! К!» и «Рок давай!», а он на сцене почти не двигался. Казалось, ему совершенно нет до всего этого дела. Но после концерта я видел, как из его тишотки с надписью «Буги» выжимают ведра пота. Мне этого зрелища хватило. Он на самом деле был четкий.
— Как ты себя самого видишь в русском рок-н-ролле?
— В рок-н-ролле? Не знаю, мне как-то всегда было трудно себя определить... К какой-то категории себя причислять — пожалуй, это не мое дело даже. Кого-то другого. Ну, играем мы рок, рок-н-ролл играем, блюзы играем...
Потом, уже в разговоре, он подтвердил свою позицию. Его сдержанные ответы на мои идиотские вопросы, как это ни странно, убедили меня в его цельности больше, чем песни. Может, я и пытаюсь оправдаться сейчас (мне сказали, что мой провокационный подход его несколько обидел), но мне хватает тупости не ощущать честности в песнях «Зоопарка». Мне нужно что-то еще. И это Что-то я получил, когда отчаянно усталый Майк оставался четким.
— А рок у нас здоров или уже начинает пованивать?
— Ну, рок року рознь. Кое-какой здоров, кое-какой пованивал изначально. Есть хорошие группы, есть плохие — только и всего. А как таковой — я думаю, не так уж плох, собственно.
Я думал о русском роке. Он ведь асексуален до того, что это возведено в принцип. Они либо принимает себя слишком уж всерьез, либо озабочен чем-то поглубже. Либо уж настолько непроходимо туп, что не способен вслух ни о чем рассуждать. Исключения крайне редки. Рок-н-ролл «Зоопарка» — похоже, одно из них: группа расправляется с сексом с той же легкостью, что «Аквариум» — с дзэном и христианством.
Я держал заряженным свой пистолет —
Но, слава богу, не спустил курок…
Это из свежих примеров. Однако все это — лишь слова. Что в имени?.. Майк никогда не поигрывал мышцами, не вертел тазом перед микрофонной стойкой, не принимал маниакальных поз перед полумертвыми от восторга поклонницами. Ему всегда было некогда быть сексапильным. Он оставался четким.
— Когда ты поешь рок-н-ролл на русском языке, ты на что больше ориентируешься — на русский язык или на рок-н-ролл?
— ...Я думаю, что в идеале — это когда здоровый синтез происходит.
— Ты думаешь, у «Зоопарка» — здоровый синтез?
— Опять-таки, я говорю: не нам судить. Может быть, и нездоровый... А может быть, и больной. Со стороны оно слышнее.
Иногда клише ритм-энд-блюза и рок-н-ролльные стандарты казались немножко слишком уж очевидными. Я не о тех «пленочных временах», когда мы цитировали «Зоопарк» сплошняком, неимоверно радуясь, когда узнавали знакомые строки, звучавшие теперь по-русски. В 1983-м все это было еще в новинку. Сейчас же Майк иногда выглядел пародией на самого себя тогдашнего (особенно в номере «У тебя новый пудель», который есть не что иное, как «Новая коняшка» Дилана). Майк, скажи, куда ушли те времена… Четко, значит, да?
— А вот есть мнение, что, типа, «Зоопарк» с Майком продались там...
— Кому?
— Ну-у, «Мелодии», официозу...
— Во-первых, я могу честно сказать, что я пальцем о палец не ударил для того, чтобы эта пластинка вышла. Продаваться «Мелодии»? Так «Мелодия» вообще ничего не платит. Что же, все, у кого пластинки вышли, — взяли все и продались, что ли?
— Но говорят ведь, что нашему року лучше бы и не выходить из подполья...
— А почему? Конечно, лучше сидеть в подвале всю жизнь и играть там для трех своих знакомых — это лучше? Я думаю, что нет.
Но он так и не изменился. За восемь лет он не поменял в своих песнях ни одной ноты. По-своему он оставался честен, «нормально тверез». Не знаю, хороша такая последовательность или нет. Но на сей раз на сцене он был поистине четкий.
— ...Вот многие пришли и несколько разочарованы: вот, мол, тогда была легенда, «Зоопарк»...
— Когда сидели в говнище? Что ж, всю жизнь в говнище сидеть, что ли? Я не знаю, может быть, кому-то это нравится: подпольные вот такие художники, гении... там... А для чего это все появилось? Для того, чтоб играть для людей. Наконец мы получили возможность работать нормально...
Вероятно, единственный пример четкого отношения мне продемонстрировал Кот Соломенный из местной группы «Третья стража». На концерте в самый первый день, когда я еще не вполне врубался в происходящее, я увидел Кота — он стоял в танцующей толпе прямо перед Майком на сцене. Кот не прыгал. Не орал. И, само собой, не показывал «козу». На мой взгляд, то было идеальное взаимодействие артиста и слушателя: окаменевший Котик — и недвижимый Майк. Кот мне только и сказал: «Мне кайф». И все. Они оба были четкие.
— А как ты думаешь, чего они не получили? Вот они шли и чего-то от «Зоопарка» ждали. Чего не дождались?
— Это их нужно спросить.
— А ты как думаешь?
— А я не знаю!
…Майк швырял в ревущую и беснующуюся толпу свою старую классику — «Пригородный блюз» и «Ты дрянь». Даже под конец тура, когда потные бладивостокские обыватели торчали, как маленькие штыри, а у ментов началась истерика, охрипший Майк оставался четким. Экзистенциальная злость его выплеснулась лишь однажды — на «Праве на рок». И только…
— Ты не видишь противоречий каких-то идеалов рока с нашей зачаточной системой шоу-бизнеса?
— Рок-н-ролл изначально всегда был шоу-бизнесом — частью шоу-бизнеса.
— А отечественный рок?
— А у нас нет шоу-бизнеса в нашем отечестве.
Быть может, на этот раз в нашем богом забытом городе мы видели самого последнего живого рок-н-ролльщика.
Пусть себе поет в мире.
Пусть поет, что хочет.
Он свое право на рок заслужил.
Почти.
— Что ты будешь играть дальше?
— Те песни, которые будут написаны.
От автора. Этот материал, опубликованный "Букником", был изначально написан на английском языке и опубликован в пятом номере самиздатского журнала =ДВР= в 1988 году (тираж 7 экз.). Интервью, существенные выдержки из которого вошли в текст на русском, было взято у Майка Науменко во время гастролей группы «Зоопарк» во Владивостоке 1 июля 1988 г. Вопросы мы задавали дебильные и наглые — играли в гонзо, в контркультуру, во что мы тогда только ни играли, — но Майк был терпелив и снисходителен. А потом стало ясно, что по-английски сказать какие-то вещи о Майке — проще. Этого требовала сама парадигма, отсюда и подзаголовок "Экзерсисы в мейнстриме". Сейчас я смотрю на этот текст, переложенный на русский, и мне странно. Прошло почти 30 лет, а сейчас о «Зоопарке» я бы написал примерно так же. Видимо, дело во мне.
В 1990 году материал «The Last Rock’n’Roller» (подписанный псевдонимом Yermalafid) был перепечатан итальянским фанзином «Tommy» (куда его передал известный музыкальный критик Артем Липатов) и, говорят, еще где-то в Штатах. Мы даже шутили тогда, что надо весь журнал делать на английском — тогда у него будут читатели, а у нас — видимо, деньги и слава.
В эти дни мы отмечаем целых два праздника, а потому наш концерт будет состоять из двух отделений, и первое посвящено нам.
Надо думать, это самый известный поющий додо в мировой литературе… культуре… везде.
Но не единственный. Вот додо, поющий за завтраком.
А это додо, играющий джаз.
А здесь целый квартет додо поет песню о додо.
Песни о додо, как мы заметили, поют все — и дети…
…и взрослые.
Додо воспевают…
…и немножко запрещают.
Но главным образом воспевают, конечно.
Как вот здесь. А мы переходим ко второму отделению — оно посвящено человеку, который тоже родился в августе:
Грустно, правда, то, что Хэнк уже умер, но и смерть его стала темой как минимум одной литературной песни:
Ее исполняет коллектив, назвавшийся именем персонажа совсем другого романа — «Убить пересмешника» Харпер Ли.
А начитанный человек по имени Вишал положил на музыку одно его стихотворение.
В общем, просто — «Буковски», как спела литературная группа «Скромная мышь», о которой мы уже говорили в наших предыдущих концертах. А вот этот же прекрасный коллектив называл себя в честь одного из самых известных его сборников — «Музыка горячей воды»:
Да, как вы заметили, по традиции мы завершили наш сегодняшний литературный дивертисмент околокнижной песенкой — о бумаге. Ну, примерно. Это чтоб вы не забыли, как читать настоящие книжки, добыть которые можно у нас. Бумага — дело, как известно, конечно, тонкое, но вы не поверите, сколько прочтений она может выдержать. Додо новых встреч!
Характерной чертой советской
космогонии является ее оптимизм.
— О. Ю. Шмидт
Меня еще в школе хороший преподаватель научил: вся литература делится на жизнеподобную и нежизнеподобную. Вторая — интереснее, и мы ее поэтому чаще и больше любим. Вот и все, что нам, по сути, нужно знать о литературе. А все остальное — жанры там, роды и виды — это наносное.
Так вот, чтобы сразу было понятно: это весьма обстоятельный очерк русской и советской литературы под тем ее углом, который «нежизнеподобен». Познавательный и с точки зрения подбора материала, и с точки зрения его интерпретации, потому что автор — хороший литературовед в исконном смысле этого слова: он ведает литературу, а не заведует ей. Его обзор заканчивается началом 1980-х годов (книга вышла в 1985-м), и заграничное он не трогает вообще. Вот это действительно жаль.
Зато он превосходно разбирает некоторые произведения советского «мэйнстрима» — собственно, одна из целей его работы в том и состоит: не вычленять сколь угодно «научную» фантастику из «основного потока», а показать ее в контексте (потому что для него такое вычленение одних текстов из других явно тоже дело не главное, а довольно искусственное упражнение). И одно из самых интересных мест в книге — это где Геллер разбирает мнимое, как он считает, сходство религиозного «канона» и «канона» социалистического реализма — через историзм и отношение к прошлому и будущему, и этот заход он делает, понятно, из НФ. Причем делает он его так, что мне бы очень интересно было почитать, что он думает насчет некоторых романов Томаса Пинчона. И заметил бы он сходство своих «слабых» недокоммунистов с претеритами-недоходягами? Потому что для меня, например, оно очевидно, что, конечно, подрывает «мнимость» сходства этих двух сортов литературы.
При этом Геллер затрагивает и психологию, и социологию чтения, среди прочего. Вот пример (стр. 200):
…К сожалению, в этом смысле жизни людей в советской стране похожи одна на другую. Вернее, все одинаково прошли великую школу судить, не зная, и принимать упрощения за истины; индивидуальность же проявляется в том, насколько заучен был преподанный урок.
Если интересно, говорит он это, анализируя «До свиданья, мальчики» Бориса Балтера, но вам ничего это не напоминает из нашей сегодняшней окололитературной жизни?
А самые занимательные откровения ждут нас в области языка и стиля. При чтении Геллера становится понятно, что в нынешнем «господствующем стандартном диалекте» мы наблюдаем возврат (хотя возврат ли? похоже, оно никуда и не уходило) к советской шаблонной речи, оживающей в журналистике (не обязательно «глянцевой»), в жаргоне психотерапевтов, маркетологов и СММщиков. Вот в этой всей штампованной хуйне «торговцев воздухом» происходит подмена живой речи, и Геллер тридцать с лишним лет назад обратил на это внимание. Зачем и как это делалось тогда, он как раз и объясняет, а мы не можем не отметить поразительного сходства с тем, что происходит вокруг сейчас.
Потому что советский шаблон, в котором лежат и корни пресловутой «гладкописи» «советской переводческой школы», обслуживал идеологическую реальность. Продолжает обсуживать ее и сейчас — о ней нынешней можно много чего сказать, почитав те же глянцевые журналы, призванные быть «понятными народу», заглянув в «дискуссии о переводе», инициируемые в соцсетях и тех же глянцевых (хоть и сетевых) изданиях нашими новыми белинскими, о том же самом «народе» пекущимися. Там видно, насколько реально и успешно, а не воображаемо, до сих пор работает репрессивный механизм подавления сознания.
В этом месте вы будете вправе меня упрекнуть, с какой это стати от советских фантастов я перетек к нынешним переводчикам. Попробую пояснить, почему и как у меня это сомкнулось при чтении книги Геллера.
НФ в этой стране традиционно считалась неким полусакральным, полуподпольным родом литературы, где вроде как можно затрагивать такие темы и проблемы, о которых молчат железобетонные совписы (и я даже не про «эзопов язык» — тут эзопов весь род литературы). Фантасты всю дорогу занимались контрабандой мысли, но даже по ним прошелся своей железной пятой диктат системы, причем, не (только) на сюжетах, темах и проблематике — здесь примером может служить Иван Ефремов, автор, идейно и идеологически далеко ушедший за пределы догмы, но кооптированный в систему лишь потому, что исключительно хорошо маскировался. Нет, более непосредственную и ощутимую угрозу для догмы представляет сама форма — стиль, язык; они заметнее, а потому опаснее (и недаром у Геллера не раз поминается Юрий Олеша — в частности, как олицетворение «пользы» сотрудничества с системой). В мыслях-то еще нужно разбираться, а непривычный синтаксис или непонятные слова — вот они, на странице.
А контрабандой формы до сих пор в нашей — не менее идеологической — реальности (подозреваю, в России просто не может быть другой; она не логоцентрична, как нас уверяли раньше, она идеологична) занимаются именно переводчики. Это они открывают форточки в окружающий мир для не владеющего языками большинства, это они проветривают затхлое литературное помещение, где смердит догмой. Поэтому реакция тех, кто по зову, что называется, сердца насаждает в головах «широкого читателя» духовную нищету, вполне предсказуема — и корнями своими уходит известно к кому — к самому вдумчивому читателю в советской истории, если не дальше. Я даже не об оголтелой цензуре здесь (которая с традиционно холопским рвением поддерживается здесь некоторыми издателями), а о вроде бы «независимых» «властителях дум», которые ныне называются вроде бы «тренд-сеттерами» и «топик-стартерами», — о критиках, обозревателях и солирующих представителях «широкого читателя», которые от говноштормов… пардон, дискуссий… о переводе плавно переходят к ним же о фантастике.
Вот Геллер цитирует Ленина (по Кларе Цеткин, поэтому все вопросы к ней, пожалуйста; стр. 209):
Должны ли мы небольшому меньшинству подносить сладкие утонченные бисквиты, тогда как рабочие и крестьянские массы нуждаются в черном хлебе… Это относится также к области искусства и культуры.
Дальше Геллер комментирует уже от себя:
Установка дана с первых дней новой власти: поднимать массы до утонченной культуры не стоит, им достаточно и «черного хлеба», «общепонятной» продукции…
Неслучайное слово здесь — «общепонятной». Спрашивается, далеко ли на втором десятке лет нового тысячелетия ушли от Богданова — родоначальника пролеткульта — и примазавшегося к нему Горького нынешние «литерати», призывающие к бойкоту (если не уничтожению) еще не вышедших книжек исключительно на основании того, что лично они в них чего-то «не поняли»? Дальше Геллер показывает, как это делалось в те неблагословенные времена — «сличайте, сличайте», как кричал много лет назад с эстрады известный комический дуэт:
Неожиданные метафоры, сравнения, эллиптическая речь, «неестественная» усложненность композиции, остранение — все это разрушает привычные заученные связи между предметами, явлениями, раскалывает цельную глыбу действительности, данную объективными законами природы [и выраженную в штампах]. Поэтому обвинение в «формализме» долгое время приравнивалось к обвинению в «идеализме» и звучало как смертный приговор. Поэтому все формальные новшества, все отклонения от штампа подлежат выжиганию каленым железом… Поэтому обрублена одна из богатейших ветвей русской литературы — сказ, поэтому униформизация тропов — самая характерная черта соцреалистической прозы (стр. 210).
Видите, ни слова об идеях или содержании. Зачистка начинается с того, что сильнее торчит. Нет, я не верю, конечно, что переводчиков будут сажать за превратно понимаемый «буквализм» по доносу литературных критиков (хотя сажали же читателей фантастики за чтение — как раз примерно в то время, когда Геллер писал свою книгу; странно, кстати, что об этом не упоминает). Но призывы «вон из профессии» или «запретите им переводить» уже звучат во весь, как говорится, голос, так что как знать — может, ждать шагов в коридоре в четыре утра контрабандистам формы уже и недолго.
Поэтому лично для меня один из уроков этого учебника литературы в том, что цементная посредственность соцреализма — в головах, а не в партбилете. «Простой народ Ирландии» по-прежнему до крайности незамысловат, а русский «широкий читатель» все так же широк, и ничем его не сузить. Оттого у этого текста и эпиграф соответствующий.
Милый дедушка Константин Макарович, во первых строках своего письма хочу сообщить, что ужасы и сложности чтения этой книжки сильно преувеличены людьми, до сих пор складывающими из букв ж, о, п, и а слово «хве-и-ле-и-пе-ок», поэтому об этом мы больше не будем. Пусть их. Это типично. Роман не для них, хотя и про них, в том числе.
Кузнецов совершил свой амбициозный и дерзкий заход на роман всемирных пропорций — роман синкретический, энциклопедический, универсальный, криптоисторический, в жанре того самого «истерического реализма», о котором нам так долго рассказывали исследователи постмодернизма. Разница между ним и нами в том, что мы можем издали любоваться и восхищаться такими текстами, даже изучать (те, кто более стоек духом) подобные работы Джойса, Пинчона, Гэддиса, Уоллеса или Соррентино, а Кузнецов честно попытался «сделать его дома».
Заход, надо понимать, не первый — сначала была трилогия «Девяностые: сказка», но там масштаб был ограничен психовременем, потом — «Хоровод воды», но там хоровод водился скорее вокруг метафизической территории. Поначалу (первые страниц 100) кажется, что в «Калейдоскопе» недостает толики авторского безумия — того неизрекаемого свойства, при наличии которого отрываешься от страницы и раскрываешь рот: бля-а, ну как, как он это сделал? Но это, становится ясно дальше, — наведенная иллюзия, дым и зеркала, свойственные любой настоящей литературе. Если не неизрекаемого, то уж, по крайней мере, неизреченного в «Калейдоскопе» навалом.
Потому что, среди прочего, автор бросает на историю вполне виконианский взгляд (не очень свойственный «великой русской литературе»). История у него не только спираль, но и фрактал, тот самый «калейдоскоп» в названии (а «расходные материалы» — намек на то, что «эта музыка может быть вечной», надо лишь периодически менять батарейки). Калейдоскоп этот вроде бы бессмыслен на обывательский взгляд, жесток и безразличен — он сложен из блестящих прозрачных cut-out-ов, по сути — симулякров (так, кажется, это называется), редко позволяющих читателю в себе раствориться. Но тем самым нам показывают вполне честный фейерверк, особо не скрывая, что драконы из шутих — не очень настоящие (в романе присутствует не одна самоссылка и даже пара рекурсивных определений стиля: хитрый автор прикрывает все базы). Хотя башку оторвать все же могут запросто.
Кузнецов вынимает из головы не пресловутый хрустальный шар, а диско-болл, оклеенный зеркальными блестками — в них отражается произвольное количество историй, фигур, сюжетов и реалий. В том числе — заимствованных (в диапазоне от прямого цитирования до творческого переосмысления). Получается эдакий мягкий извод литературного (не путать с философским) постмодернизма с человеческим лицом. Роман Пинчона, наложенный на структуру «Игры в классики». С персонажами, остающимися проекциями самого автора и его (немалого) житейского, читательского, кинозрительского и прочего опыта.
А от самой истории при таких спецэффектах натурально только блики по стенам, тени да разноцветные пятна от движущихся витражей, и только мы сами вольны сложить их в понятную нам картинку, линейный сюжет, некий текст, который по необходимости будет уникален, потому что похожих текстов истории не бывает. И другой истории, кроме той, что у нас в голове, тоже нет. Тот уникальный срез, который предлагает нам дешифровать Кузнецов, может быть не исчерпывающ и не всеохватен, но никто и не обещал «всеобщей теории всего». А те, кто станет претендовать на такой универсализм, все равно вам наврут.
В общем, это очень щедрый роман, и я благодарен автору за такой удивительный трип, занявший несколько вечеров. Вас он тоже ждет, если не поленитесь прочесть эти 800 с лишним страниц.
А для тех, кому не нравится название этого маленького текста, придется расшифровать аллюзию. Название навеяно музыкой — вот она, пусть тут будет, как «эпифания» в «Дублинцах»:
Жаркий август, вся Япония отправилась на каникулы по случаю родительского дня, но стареющему сценаристу Хидэо Харада — не до отдыха. Его терзают последствия развода и тишина пустого дома у шумной автотрассы, у него не ладится работа и не дают покоя интриганы-конкуренты… Но несколько загадочных встреч с чужими людьми, которые подозрительно напоминают давно погибших родителей, восстанавливают спокойствие духа. По крайней мере, так ему кажется тем странным летом…
Японские романы и фильмы соблазнили весь мир — это факт. Хотя в каждом главный герой — сама Япония, они мало что открывают западному взгляду и тем завлекают в свой мир, где сверхъестественное многократно вложено в реальность, будто набор лакированных шкатулок. Но реальная жизнь в наше время достаточно похожа — что в Калифорнии, что в Сибири, что в Токио. И книги Таити Ямады, как и его более известного коллеги и земляка Харуки Мураками, — прекрасные точки перехода от нынешнего жесткого реализма к потустороннему.
В первом романе Таити Ямады, вышедшем на русском языке, наверное, больше всего пугает удушающий цинизм современности. Где грань между подлинно сверхъестественным и глубоко личными призраками самого человека? Ведь главный герой книги — как и автор, довольно востребованный телесценарист средних лет, — даже не знает, какая нечисть его преследует: может быть, он ест и пьет с призраками, может быть, даже занимается с ними любовью…
Но в книге их гораздо больше, чем становится ясно в конце: призрачна не только его брошенная семья, не только фантомы, которых он выводит на страницах черновиков «по двести знаков на каждой», но сама его жизнь в многоквартирном доме рядом с автотрассой, где по ночам горят только три окна. Сегодняшние призраки сотворены нашими тайными страхами, намеренными заблуждениями и нечаянными маниями. Призраки Ямады — едва заметные помехи на телеэкранах современного общества, у которого непоправимо сбилась настройка.
Традиционные «сказки о призраках», как считают японцы, лучше всего рассказывать летом. Если вас от ужаса прошибает пот, в летнюю жару это не так заметно. Однако сейчас жуть модернизирована, и в дрожь нас бросает не только от скрипа дверей или всполохов молнии на башнях готического замка, но и от гула лифта и мигания лампы в пустом коридоре. Так добро пожаловать в современный кошмар многомиллионного города, где любая произвольно взятая душа по-прежнему инфернально одинока.
Пока мы все смотрели по сторонам, в мире произошло вот что.
Новости литературного кино:
У Памелы Трэверз послезавтра 117-летний юбилей (и у Туве Янссон тоже день рождения, кстати), и по этому поводу — наша первая новость. Студия «Дизни» подтвердила запуск продолжения кино о Мэри Поппинз (она возвращается). Саму поющую няньку сыграет Эмили Блант (раньше, напомним, это были Джули Эндрюз и Наталья Андрейченко). Но прикольнее всего, что в фильме также может сняться Мерил Стрип — в роли двоюродной сестры главной героини.
А Кирстен Данст намерена экранизировать «Под стеклянным колпаком» Силвии Плат. В главной роли, судя по всему, можно будет увидеть Дэкоту Фэннинг.
Брюс Миллер готовится снимать 10 серий «Рассказа служанки» по великому роману Маргарет Этвуд, которая сама выступил продюсером-консультантом. В главных ролях, судя по виду, будут заняты Макс Мингелла (Ник), Элизабет Мосс (Фредова) и Энн Дауд (тетя Лидия). Съемки начнутся в Торонто осенью, а сам сериал назначен к премьере в 2017 году.
Кроме того, Этвуд сочинила свой первый графический роман — вот такой. Первый том из трех выйдет этой осенью.
Мы не перестаем восхищаться этой женщиной. Графический роман, впрочем, сочиняет и другой уважаемый автор — Филип Пуллмен.
И еще немного о комиксах. Стильный Геннадий Тартаковский (если кому-то что-то говорит это имя), вписался к «Марвелу» делать вот эту красоту в четырех частях.
Еще немного мультимедии. Мэгги Джилленхал начитала… «Анну Каренину». Нам одним кажется, что это крайне уместно для актрисы, которая всерьез прославилась своей ролью в гениальной «Секретарше» Стивена Шайнберга? Читает Толстого она феерически, сами послушайте:
Теперь новости собственно книгоиздания:
Весной 2017 года «ХарперКоллинз» намерен опубликовать новый роман Майкла Крайтона «Драконьи зубы». Сам автор скончался в 2008 году, но это, как видим, не помешало известному литературному и кино-фантасту продолжать жить насыщенной творческой жизнью.
Энн Райс выпускает тринадцатую книжку о вампире Лестате — свою, в итоге, 36-ю. Ожидается в ноябре.
Ну и еще две книжки можно ждать от не менее великого Джеффа Нуна, который заключил договор с «Сердитым роботом».
А это задняя страница обложки новейшего 1000-с-лишним-страничного романа непревзойденного Алана Мура "Иерусалим", который выходит вот уже совсем скоро, в сентябре, где воспроизведен блёрб 9-летнего мальчика, который некоторое время переписывался с автором. И это дорогого стоит — получать такие отзывы, поскольку литературные критики все равно ничего интересного не скажут и вообще выродились как каста.
На этом мы покончим с нашими горячими новостями и пойдем полежим с хорошей книжкой под вентилятором, слушая успокаивающий шелест страниц.
Чудесная — и очень длинная — фантазия о науке, религии, истории и политике. Вообще представлять развитие науки (да и чего бы то ни было — всю историю человеческой мысли) как деятельность тайного общества — она очень согревает, особенно если помнить, что не отдельными гениями-подвижниками наука двигалась, а клерками, гонцами, посланниками, от нода к ноду. Мысль такая, конечно, не нова — взять тот же «Криптономикон». И здесь Стивенсон тоже пытается создать в линейной развертке некий образ прото-интернета. «Барочный цикл» — либертарианский эпос о свободе мысли, сочлененный с авантюрным романом-пикареском (главным образом т.е., но экскурсы в другие жанры автор здесь тоже совершает), что постепенно перерастает в роман энциклопедический, криптоисторический, вполне пинчонианский.
Но есть разница. В мире, как его себе представляет Стивенсон, познаваемая система есть. Ее не может не быть — таковы его персонажи, таков этос натурфилософов. Оставаясь, в первую очередь, романтиком-гуманистом, Стивенсон верит в человеческий разум, он в широком смысле, я бы сказал, позитивист. Да и чего еще можно ждать от физического географа? Основное образование автора я упомянул недаром: для них, должно быть, вся окружающая реальность читается как карта — ну или должна. И, соответственно, все подлежит кодировке и нанесению на карту. В частности, «БЦ» — это вполне себе проекция Меркатора, где исторический период разворачивается так, что некоторые аспекты необходимо искажаются, что-то расширяется и привлекает больше внимания, что-то наоборот, уходит чуть ли не за край карты (и там будут чудовища). Некоторые, между прочим, считают, что это единственно верное представление об окружающем нас мире, какое и способна дать нам литература.
Вера персонажей в постижимость мира у Стивенсона поразительна — пусть хоть через сто лет, но все наладится, не раз говорят его ученые герои. Автор, конечно, отчасти лукавит, приписывая им такой модус мышления, ибо сам прекрасно знает, что случится потом и куда заведет пытливое человечество эта самая тяга даже не столько постигать, сколько стремиться исчерпывающе описать мироздание в понятных для себя терминах. То есть — по необходимости эту поначалу вполне умозрительную и сложную Систему Мира упрощать и подгонять под себя.
То есть, ко всему прочему, Стивенсон еще и совершает акт своеобразного шаманизма. Творит своего рода симорон: ретроспективное воссоздание современного научного, политического и экономического мышления и вообще мировоззрения, основанного на здравом смысле. Словно хочет нам показать: предки мало чем отличались от нас нынешних, рациональных людей, только парики разве что носили. Все это делается с немалым хитрым прищуром и ухмылкой в милю шириной, не стоит этого забывать: сочиняя свой неохватный роман-фельетон, он, надо думать, немало развлекался.
Серьезен он только разве что в финансовых вопросах: деньги — вот на чем держится его мир. Или не держится, потому что описывает он как раз тот рубеж, на котором они перестали быть реальными. Под конец романа ценность их окончательно — и вполне зримо — смещается в сторону напечатленной на них информации, чем окончательно закрепляется переход к основам современной финансовой системы (которая одновременно служит и для обозначения этой самой, не вполне Ньютоновой Системы Мира). Но вот это уже пускай изучают экономисты, пожалуйста.
Уже на середине «Барочного цикла» становится ясно, что это не командировка — это странствие. Иными словами, становится не важно, к чему приедешь (и приедешь ли), главное — ехать. Перестает иметь значение даже какую историю тебе расскажут. В общем даже не очень важно, как (хотя Стивенсон делает это хорошо и неизменно лихо). По сути, как и «Криптономикон», это тоже сериал, череда эпизодов, историй, сюжетов, вполне линейно нанизываемых друг на друга. В данном случае линейность авторского мышления — отнюдь не недостаток, на этом искони строились бульварные романы, пикарески и фельетоны, печатаемые отдельными выпусками с продолжением. Роман-сериал вовсе не новая форма развлечения, их авторы (любой перечень, в который непременно войдет Дюма) всегда были умелыми аналоговыми шоураннерами. И да, каждый в своем мире был господом богом. Это телевидение потом переняло формат.
Даже последний том эпоса не разочаровывает тех, кто до него добирается. Потому что вся трилогия (октология? хотя на самом деле романов в ней больше, чем обозначено на титуле) — прекрасный образец географии воображения, где можно затеряться очень надолго (я вот — на несколько месяцев с перерывами, потому что см. выше — романов, которые можно охватить умом за раз, там больше, чем титульных частей). Одна из задач… нет, не то слово — один из признаков по-настоящему хорошей литературы — в частности, приключенческой — дать читателю возможность пресловутого побега, но не в смысле эскапистского «от реальности» (окружающее сейчас не располагает к любви, это правда, но у меня, конкретного читателя, все хорошо, спасибо что уточнили). Я имею в виду побег как путешествие на машине времени/пространства, возможность побывать в тех местах и эпохах, где нас не было и мы б не могли оказаться. Такова может быть творческая сила хорошего писателя, это азбучная истина, вообще-то. Она позволяет нам поселиться в этих местах и временах, обосноваться, присвоить эти миры. Щедрый Стивенсон своей трилогией (ок, ок) дарит нам почти полмира и почти полвека — в полное наше владение и удовольствие.
Мы не забыли об этой теме, мы просто отвлеклись. Унесло нас, можно сказать, по волнам известно чего:
Переслушайте на досуге, это по-прежнему очень хорошая литературная антология. А мы продолжим рассказывать о некоторых не самых очевидных именах. Например, «Скромная мышь»:
…назвалась в честь первого опубликованного рассказа Вирджинии Вулф (1921 год). Вот этого:
Или вот «Опет» — примерно так назывался вымышленный финикийский город в любимом романе Уилбёра Смита «Птица Солнца» (1972):
Или вот эти девчонки:
— прямиком из «Чарли и шоколадной фабрики» Роальда Дала:
А классический сборник Уолта Уитмена дал название сразу двум творческим коллективам:
Первым был владивостокский состав саксофониста Юрия Логачева:
А потом появились казанские «Листья травы» — без китайской философии, зато с блюзом:
Кстати, о дальневосточной музыке — название коллектива, нанесшего Владивосток на карту мира (в который уже раз), тоже известно каким путем получено:
«Орикс и Коростель» назвались в честь известного романа Маргарет Этвуд:
Прекрасный коллектив «Цыганская рожь» свое название взял у полуавтобиографического романа английского писателя Джорджа Борроу (1857):
Про коллектив Марка Смита мы уже упоминали, поскольку он один из самых начитанных в рок-н-ролле, но тут было бы неплохо упомянуть, что и назвались они в честь романа Альбера Камю:
Ну и Моби — конечно же, псевдоним себе Ричард Мелвилл Холл взял в честь Дика, с таким-то именем:
Потомок или родственник он писателю, при этом остается вопросом открытым. А закончим мы, по традиции, общелитературной песенкой — точнее, в данном случае, узкограмматической. А еще точнее — пунктуационной, единственной известной нам, воспевающей особую постановку запятой:
К неочевидным именам, классикам и знакам препинания мы вернемся через месяц, а пока — не забывайте читать. Ваш Голос Омара.
«Алмазный век» я читал, когда он только вышел, и ни о каких переводах на русский речи еще не было, но не помню, чтобы что-то запомнил про эту книжку — ну, т.е., она конечно смутно поразила воображение, но контекст, как я сейчас понимаю, был не тот. Потому что читалась она как «научная фантастика», а проходить в голове ей лучше совсем не по этой категории. Сейчас понятно, что за минувшие 20 лет вся эта прогностика слущилась — осталась псевдоанглийская литературная сказка, и на таких условиях роман и стоит воспринимать, мне кажется. В тот момент, когда литература подпадает под жанровый ярлык «фантастики», она успешно устаревает, о каком бы периоде предполагаемой истории ни шла речь. Ну, т.е. если литература в этой работе действительно присутствует. Тут как раз этот случай. «Алмазный век» имеет больше смысла читать, когда это уже не фантастика.
Хотя, конечно, в смысле литературы роман Стивенсона — не без недостатков, конечно. Иногда он тороплив и пунктирен, автор явно спешит донести до читателя все свои придумки про нанотехнологии, медиа-гаджеты и те или иные разновидности интернетов и распределенных биологических вычислительных систем, — в ущерб сюжету, который местами питается из обстоятельных нарративов Дикенза или кого ни возьми. Конец у него тоже скомкан и намеренно, я подозреваю, мета-ироничен. Сам по себе, конечно, это роман взросления и становления, а также освобождения и отчасти — того, что за неимением нормальных русских слов можно назвать «woman empowerment» (юная героиня — вообще благодатный элемент, как мы знаем от Льюиса Кэрролла). В общем, образцы для подражания у Стивенсона тут были что надо. И литературная фантазия у него вполне получилась.
В первую очередь — потому, что происходит действие на обломках национальных государств, и даже в смысле прогнозов это одна из самых красивых идей Стивенсона. «Филы» представляют собой культурно-архетипические анклавы, в которые можно вступить более-менее без национальной аффилиации, лишь дав клятву верности некой умозрительной идее, подписавшись на определенные стиль жизни и мировосприятие. (Только жаль, конечно, что нам не показали ниппонцев или индустанцев.) В общем, «филы», как нам сообщает их название, — это по любви, в немалой степени — по любви к литературе: викторианской, китайской, другим. Не вполне, конечно, рай библиофила, но недаром «букварь» там все-таки имеет форму книги, хоть и вполне себе «макгаффин». Каким были, например, «Маленькая красная книжечка» Мао или «Манифест коммунистической партии». Книга как сакральный объект — вообще понятие спорное, потому что ее содержимому лучше оставаться в голове, а не на руках.
Разбирать «Алмазный век» на составляющие литературной сказки (не обязательно, кстати, английской, викторианство там — просто могучий фетиш, хоть нам и нравится) можно долго и наверняка уже делалось не раз. Отметить стоит только одну черту родства: в этом «ином мире, где повсюду волшебство», роль магии выполняет криптография — некая мистическая сила, которой примерно все покоряется, но постичь ее простым смертным героям невозможно. Довольно забавно, с одной стороны, но ведь правда — нас всегда будет влечь к себе тайна. И мы всегда будем стремиться так или иначе повышать степени своей свободы.
Второй роман Ка-Цетника — чтение занимательное и вполне мучительное, это правда, хотя все это не настолько болезненно, как выглядит в пересказе читателей. Мучительно не потому, что о евреях в концлагере и Холокосте, а потому что, ну, в общем, это роман, в котором художественный вымысел в какой-то момент (а то и с самого начала) начал выдаваться за документальную правду. Ка-Цетник тем самым вошел (довольно рано в истории ХХ века) в эту странную плеяду авторов, кто врал о войне и Холокосте из, видимо, лучших побуждений: Ежи Косинский, Анна Франк (не сама, конечно, а ее папа), Миша Дефонсека и пр. Нам теперь не понять, как избывать эту боль и эту травму, — они, видимо, пробовали так, и нам их судить. Но воздействие странное.
На именно этот роман навешано культурного багажа — «лагерная» (или «холокостовая») порнуха, Joy Division, фильмы про Ильзу Волчицу СС и прочий палп и китч. Но анализировать особенности полового воспитания подростков на основе мастурбационных фантазий о концлагерях в наши задачи не входит.
А роман, меж тем, весьма традиционный, хорошо написанный и даже не слишком натуралистичный. Ощущение жуткого морока, серой зоны, из которой навеки зачарованный и травмированный ею автор никак не может выбраться, тем не менее, присутствует. Это как читать литературу шизофреников — и стыдно, будто подглядываешь, и никак не оторваться. Отсутствие каких бы то ни было нравственных координат и безопасности развращает — а автор находится в самой сердцевине этого кошмара и ни на шаг не выходит из него. И в этом, насколько я понимаю, одна из проблем восприятия этого (и прочих) текста.
И, конечно, автор этим своим видением никак не вписывается в санкционированную и санированную псевдоисторическую реальность. Он упоминает и юденраты, и кехиллу, и грайферов — все, о чем даже еврейские историки Холокоста вспоминать не очень любят, потому что оно выходит за рамки привычной позиции чистых жертв и переходит в категории общечеловеческого зла и человеческой подлости. Национальность здесь роли не играет.
Поминальный каддиш — вот основная стилистическая черта текста. Плач — вообще очень заразная интонация, и сила его нарастает, если использовать приемы экспрессионизма и смешивать реальность и ирреальность. В общем, мне понятно, почему мало кто стремится переиздавать романы Ка-Цетника: слишком уж неприятная это для системы тема и угол зрения на нее. Но только такие книги и нужны для освежения исторической памяти. Только не стоит выдавать их за документальные.
С русском переводом история странная. В середине 70-х роман перевел видный сионист, метростроевец и диссидент Израиль Минц. Перевел, подчеркну, для самиздата, потому что ни шанса опубликовать это в советской печати у него не было. И перевел из лучших побуждений — чтобы евреи не забывали своей истории, а прочие хоть что-то о ней узнали. Самиздат, да? Неподцензурная вроде бы тема. И однако тот текст, что вроде был опубликован потом уже в Израиле и распространился в сети из некой «Библиотеки Даниэля Амарилиса» (вроде был такой книголюб в Тель-Авиве, который опять же из лучших побуждений пиратски — я подозреваю — публиковал какие-то тексты на русском языке; точнее выяснить мне пока ничего не удалось, поэтому буду благодарен за поправки)… так вот, этот текст сокращен практически на четверть, если не на треть, и весь натурализм из него исправно вычеркнут. Не то чтоб его там было сильно много. Ну а порнографии в романе нет и вовсе никакой, ясное дело.
Непонятно, в общем, что это было. То ли первый в отдел в голове советского человека там силен, то ли книга претерпела и в мирное время примерно то же, что творили с ее персонажами в военное. В остальном текст вполне гладкий, только вот читать эту версию, по-моему, не стоит. Это не тот роман, который написал Ка-Цетник.
Книжка — моя ровесница, но, вы удивитесь, полезна до сих пор, потому что написана она более вменяемым человеком, чем наш предыдущий оратор. Полезна она, в первую очередь, конечно, прикладным стиховедением и подробными разборами конкретных образцов, но также — и некоторыми нетехническими уроками.
Позиция Эткинда симпатична несколькими своими положениями. Во-первых, конечно, переводчики у него — против текста, а не против автора или друг друга: т.е. процесс — в первую очередь противоборство с текстом, хотя иной раз его и сносит в рабоче-крестьянскую риторику.
Второй прекрасный и важный тезис: перевод поэзии — приращение смыслов в первую очередь (ну или вычитание, но о грустном не будем; хотя у Эткинда и про вычитание обстоятельно есть). О судьбе лирического высказывания в веках и на языках можно писать трактаты и детективы (приключения строки, например). Проза в этом смысле несколько беднее, но не намного, как нам показывает наша разнообразная практика. Но вывод о невозможности — и, главное, ненужности — «абсолютного перевода» — он очень важный и вполне нам близкий. Больше полувека назад, между прочим, написано, а помнят о нем, похоже, немногие.
Ну и, конечно же, «чтение как работа» — в этом Эткинд ссылается на еще более ранние работы Асмуса.
Отдельное развлечение — страницы его полемики с Кашкиным, который призывал, как мы знаем, «прорываться сквозь текст» к «непосредственному авторскому восприятию», переводить «затекст» и прочую невнятную поебень. Эткинд верно замечает, что сделать это даже, что называется, in good faith, невозможно. Понятно, что для этого переводчику необходимо не перевоплотиться, а самому неким мистическим образом стать «Хайне, Гёте и Золя». Но — и масштаб личности не тот, не говоря о биологии, генетике и любимых тем же Кашкиным «классовых различиях». Да и знаний не хватит. Ну и вообще абсурд. Получается, что на ниве перевода продолжается война «школы Станиславского» с «методом Чехова», по которой все же перевод играется в действительности. Убежденность Кашкина в том, что передовой советский переводчик способен изменить своему «классовому чутью» и стать кем угодно (а не просто в него перевоплотиться) нелепа и смехотворна. Здесь и залегают корни всех этих пресловутых «сырников».
Теоретические позиции Кашкина Эткинд прямо называет «ложными» и иллюстрирует наглядными примерами передержек и искажений в кашкинских разборах переводов. Хотя и он пресловутый «буквализм» толкует несколько превратно в духе времени, а издательство «Академия» 1930-х годов прямо-таки недолюбливает. Но до истерических доносов все ж не опускается (говорю же — приличный человек). Однако упрощенчество Маршака и небрежности Пастернака все равно оправдывает презабавно: к примеру, Шекспир, дескать, «темен» был, а Маршак их сделал «светлыми» для советского читателя. И в этом еще один — странный — урок этой книжки: при желании оправдать можно все, что угодно. Перевод — не математика, еще бы.
Удивительный артефакт антисоветской литературы пера талантливого и писучего казачьего генерала (кстати, как ему удалось столько написать-то? начинаешь подозревать неладное). Начинается как злая антиутопия-памфлет, вышибающая все основы из-под ног: демократический тоталитарный режим, в Европе победили социалисты и даже коммунисты, поэтому, в общем, неудивительно, что режим этот списан с раннего совка, каким его представляли в пролеткультовских брошюрах. Сбивает с толку слово «демократия», в которой Краснов в 1921 году, натурально, ничего не понимал. Начало вполне ядовито, потому что наш автор — все сразу, в т.ч. антисемит, хотя работает преимущественно с мифами и стереотипами, что придает и этой части, и следующей оттенок пародийности.
Потом, уже «за чертополохом», начинается натуральная лубочная утопия. В ее традиционном русском изводе теократического самодержавия. Зубы сводит, настолько она у него сусальная, леденцовая и паточная. Оголтелые скрепы — если б у нас были данные, что нынешний кремлевский режим умеет читать, легко было бы думать, что все свои программы «духовного развития» и патриотизма они списали у коллаборациониста Краснова. Хотя тот, сука, был хотя бы талантлив, писал вполне бойко и красочно (дроча на детали, еду и одежду), знал много разных интересных слов (кокошники на высокой груди у него никто не поправляет) и явно был честно убежден в превосходстве самодержавия и православия (в его пуританском, я бы сказал, изводе — с подвижничеством, служением и нестяжательством), в отличие от этой нынешней сволочи. От него — прямая дорожка к Сорокину.
Третья часть — куртуазный мещанский роман с нотками унылой достоевщины (муки Раскольникова и прочая лабуда), это уже не так интересно, хотя местами и трогательно. Ну и как «фантастик» он вполне зажигал для своего времени и образования (в диапазоне от крылатых паровозов до элемента водия и видеотелефонов).
В общем, я получил свою долю умеренного удовольствия от романа — и Краснов вполне мог бы стать и более легитимной фигурой в русской популярно-массовой литературе, если б не трагическая судьба коллаборациониста (и предательство англичан, конечно). А то в учебниках у нас, я полагаю, до сих пор фигурируют авторы значительно бездарнее, про нынешних не говоря.
Стареть можно по-разному — красиво и не очень. Некоторым — особенно женщинам — это удается потрясающе. Особенно тем, кто долго был на виду у публики ХХ века: взять Марианну Фэйтфулл (баронессу Захер-Мазох), Патти Смит или Джони Митчелл. Некоторым — не вполне (Кэролин Кэссади, например, это удалось не очень). Не спешите пинать рецензента — вульгарных гендерных исследований не будет. Просто кажется, что к женщинам время беспощаднее. Но в любом случае обязательным номером программы старения звезд и знаменитостей рано или поздно становится написание мемуаров.
В прошлом году вышла книга, которую любители рок-музыки ждали едва ли не сильнее второго пришествия Элвиса. Почти полвека молчала Сюзи Ротоло — первая муза Боба Дилана. И вот — «Вольное время. Воспоминания о Гренич-Виллидж 60-х». Писатели «блёрбов» убивались об стену: «Пожиратели Дилана истекут слюной…» «Диланологам с богатейшим воображением и не приснится…» Как же — девушка с обложки «Вольного Боба Дилана», второго студийного альбома, который и принес славу легенде рока ХХ века, — раскрыла рот. Сейчас-то мы всё и узнаем: чем жил, что курил, каков в постели…
Обломись, читатель чужих дневников. Много интимных подробностей ты узнал от самого поэта, когда вышел первый том его «Хроник»? То-то же.
Итак, чем знаменита «девушка с обложки», кроме, собственно, обложки? Тем, что 20-летний Дилан познакомился с ней, 17-летней художницей, где-то через полгода после того как зимой 1961 года приехал в Нью-Йорк из своей глуши, и они провели вместе года два. Известно, что она раскрыла ему глаза на какие-то вещи в искусстве, без которых невозможно представить себе все его дальнейшее творчество (стихи Артюра Рембо, например, или театр Бертольда Брехта). Чем она занималась после 1964 года — да и жива ли до сих пор — из массового сознания как-то стерлось. На экранах радаров она появилась лишь после выхода фильма Мартина Скорсезе «Нет пути домой», где ей пришлось поучаствовать. Почему ее нигде так долго не было — вопрос отдельный. Чтобы ответить на него, Сюзи Ротоло потребовалось написать книгу. И хорошо, что издатели в какой-то момент сообразили, что не стоит писать в подзаголовке «Моя жизнь с Бобом Диланом».
Имеет смысл предупредить сразу: смачных подробностей — равно как и объяснений, «почему Боб Дилан такой», — в книге нет. Есть панорама эпохи и места — там и тогда многим из нас хотелось бы родиться. Нью-Йорк, Гренич-Виллидж, самое начало 60-х. Город, в котором было дешево жить, а люди помогали друг другу просто так. Время, чей «фасад был проломлен битниками, а мы, следующее поколение, хлынули в эту брешь». В книге представлена вся сцена, и она гораздо интереснее отдельного портрета. На страницах оживают культовые фигуры, без которых и Дилана per se бы не было: верховный трубадур Дэйв Ван Ронк,главный пропагандист и собиратель американского фолка 60-х Израэль «Иззи» Янг, Фил Оукс, Сильвия и Иэн Тайсоны, Пит Сигер, блюзмены, фолксингеры и просто колоритные персонажи «Деревни». Но главный персонаж этой книги — время. Вольное время. Хотя «вольное» — это как посмотреть.
Сьюзан Ротоло родилась в 1943-м, и сама себя относит к поколению «красных подгузников». Так сами себя называли дети военных лет, чьи родители были коммунистами. Зачастую они — еще и дети иммигрантов. Можете себе представить, в каком котле варились Сюзи и ее сестра Карла: деды и бабки помнили Сардинию, откуда эмигрировали в «землю обетованную» в конце XIX века, и терпеть не могли ирландцев, которые отрывались на итальянцах за десятилетия собственных унижений; родители селились в еврейских кварталах, где становились «гоями» и «шиксами», работали в профсоюзах и читали Джона Рида, а о троцкистах и итальянских анархистах в присутствии детей старались не говорить. У многих родители сидели — за принадлежность к компартии или за сочувствие. «Плавильный котел» что надо: «красные под кроватью», антисемитизм, антикоммунизм, анти-всё. Детство сестер Ротоло прошло под тяжкой крышкой маккартизма, когда страх «Другого» (любого, кто хоть чем-то отличается от тебя и соседа) накрывал собою всё и мог быть угрозой для жизни — мог привести к погромам или визиту агентов ФБР в 5 утра с вытекающими последствиями. А тут — мало того, что чужие, итальянцы, но еще и красные… Какова у них может быть степень отчуждения?
Поэтому когда юная Сюзи Ротоло «села в метро из Куинса и вышла на правильной станции» в Гренич-Виллидж, где — так уж сложилось за 50-е годы — аутсайдерами, Другими были практически все, неудивительно, что для нее распахнулись все горизонты самостоятельной жизни. До встречи с Диланом оставалось несколько месяцев.
Да, Дилан в книге, разумеется, присутствует. И мы о нем даже узнаем что-то новое. Например, что он всегда «был нелинеен». Часто уходил в себя и подолгу не возвращался. Что в песнях его «не было ничего загадочного» (Сюзи не выдает, в каких именно присутствует она сама, но говорит, что некоторые ей трудно слушать до сих пор). Что «письма его были похожи на песни». Что в 1962 году был период, когда Боб Дилан думал, что он — Юл Бриннер:
Посмотрел еще одно замечательное кино [пишет он Сюзи в Италию] — «Великолепную семерку» — это же просто невероятно — как ни мерзко признаваться но я Юл Бриннер — боже просто вылитый — я стрелок — я зачистил городок мексиканских пеонов вместе с шестью другими стрелками — я застрелил Илая Уоллока — на какой-то миг мне показалось что я мог быть Илаем Уоллоком но как только увидел Юла — я просто сразу понял что я это он — никто мне об этом даже не говорил — я это с лету сам понял.
Да, ну и разве вот еще что: Боб Дилан обладал одним завидным навыком — пожалуй, только это и может быть отнесено к категории «интимных подробностей» его жизни:
…Мы вчетвером все допили, и нам удалось от Хадсон-стрит дойти до Уэверли-плейс. Там нас пригласили выпить еще, и мы согласились, хотя поддали уже хорошо. Бобби, сжав в руке ножку полного винного бокала, рухнул на тахту и через минуту крепко уснул. Вокруг продолжалась вечеринка, и все гадали, когда же он уронит бокал. Через некоторое время он проснулся; бокал по-прежнему держался прямо в его руке, не пролилось ни капли — этому зрелищу изумились все. Я потрясенно воззрилась на Бобби. "Чё?" — буркнул он, отхлебывая.
Читать о расставании «звездной пары Гренич-Виллидж» мучительно. Нет, дерьмо из вентилятора не летит, не надейтесь — просто на таком прекрасном фоне эпохи то, из-за чего, по мысли американских первоиздателей, книга и была написана, что составляет ее «уникальное торговое предложение», выглядит чужеродно. Версия Сюзи Ротоло в целом не противоречит версии Дилана, озвученной в «Хрониках»: он двинулся дальше, а Гренич-Виллидж и все ее обитатели — друзья, подруги, неприятели, музыканты, журналисты — остались «глотать пыль». Дело, что называется, житейское.
Только Ротоло смотрит глубже: это лишь согласно мифу ранняя фолк-сцена — нечто вроде «так здорово, что все мы здесь сегодня собрались». После «Вольного времени» рождаться там и тогда уже как-то не хочется. Тусовка первых фолкников была, ко всему прочему, средоточием нетерпимости (вспомним их реакцию, когда Дилан перешел в электричество: «продался шоубизу, а петь надо чисто, как наши деды в 20-е годы»), злословия (Ротоло наслушалась о себе всякого, вернувшись после вынужденной разлуки с любимым — несколько месяцев она провела в Италии по настоянию матери, которой, при всей ее рабочей закваске и идеологической выдержке, «певец протеста» Дилан как ухажер дочери активно не нравился) и вялотекущей бытовой мизогинии.
Последнее, по версии Ротоло, и стало едва ли не главной причиной разрыва (ну, помимо романа Дилана с Джоан Баэз, само собой, но обычная ревность в книге не педалируется). Тогдашняя фолк-сцена, вся такая передовая, раскованная и свободная, была плотью от плоти филистерской Америки. Даже в фолк-клубах женщина сливалась с фоном. Ей полагалось готовить еду и подавать выпивку, сидеть за столиком, украшать собой общество и не мешать мужчинам чесать языками или петь дедовские песни. А Ротоло со своей аутсайдерской-в-кубе закваской, видимо, уже тогда была кем-то вроде «прото-феминистки» второй волны. Мы не забываем, что движение за гражданские права еще не набрало оборотов: сегрегация касалась только черных, война во Вьетнаме еще не успела никому особо надоесть, да и лифчики никто прилюдно не сжигал. Все это случилось позже. Поэтому — итог:
Я никогда бы не смогла быть женщиной за спиной великого мужчины: мне недоставало дисциплины для такой жертвы… Я не хотела быть струной на его гитаре… [Гренич-Виллидж] стала тем местом, где надо быть, но я к тому времени ее покинула.
Жизнь «после Дилана» была, пожалуй, еще насыщеннее. Самые интересные страницы «Вольного времени» — о том, как в 1964 году Сюзи Ротоло стала участницей веселого политического хэппенинга: группы американских студентов летали на Кубу, чтобы доказать неконституционность государственного запрета на поездки туда. Эта часть истории радикального американского движения сейчас прочно забыта, да и тогда «министерства правды» не очень понимали, как все это преподносить, хотя без хайпа, конечно, не обошлось. Но мало кто знал, что поездки эти организовывались Албертом Махером, который тогда был другом и телохранителем Дилана (тому уже настоятельно требовался телохранитель — массовая истерия нарастала), а в одной группе одновременно с Сюзи на Кубе был студент-ботаник Джерри Рубин. Сложная многоходовая комбинация с заброской молодежи на «остров Свободы» через Лондон, Париж и Прагу читается сейчас похлеще любого «Ультиматума Борна».
Ротоло продолжала работать в театрах — причем не только художником сцены, она умела делать все, даже играла сама, — не прекращала участвовать в политических акциях, жила в Европе, преподавала. С Диланом они изредка пересекались, хотя прочнее оставались связи с другими людьми той эпохи и локуса. С немалой иронией Ротоло вспоминает, к примеру, что на исторических студийных сессиях при записи альбома «Снова Трасса 61» она сыграла две ноты: мультиинструменталист Эл Купер попросил ее придержать клавиши органа, пока сам играл какое-то соло, но она не помнит, на какой песне это было. Видимо, ее вклад в историю культуры — не в этом, как и не в пресловутой обложке, и даже не в «Suja-Baubles», самодельных фенечках, которые тогда, задолго до «моды хиппи» они придумали с подругой, чтобы вешать на сапоги.
И, чтобы у вас не оставалось сомнений, — Сюзи Ротоло жива. Она делает запредельно прекрасные книги, и я не имею в виду эту, массово-произведенную книгу мемуаров: книга для нее — средство выражения, арт-объект, алтарь, чудеснее ничего и быть не может. Сюзи состарилась изящно. Победила время и место: парадигма сменилась, «другие» стали «своими», завелись другие «другие», а она просто в какой-то миг, гораздо раньше современников, осознала неумолимость хода истории. Underdog оказался сверху. Что может быть утешительнее?
Видимо, еще и поэтому мы не вправе недоумевать, почему в конце книги автор сказала спасибо всем своим старым друзьям, кроме Боба Дилана.
...и начнем мы его с песенки, которая могла бы стать гимном нашей буквенной радиостанции:
Как в прошлых месяцах главной темой наших музыкальных десантов был Уильям Шекспир — «всё» английской и мировой поэзии, — так сейчас самое время обратить наши уши к А. С. Пушкину — «ой, всё» русской:
Несмотря на некоторую архаичность его поэтики, в новых форматах имя его звучит громко и напористо:
Но не единым Пушкиным, конечно, жива мировая музыка. Есенина тоже пели не раз — вот интересный старый эксперимент: «Исповедь хулигана» в переводе Ренато Поджиоли (на актера Безрукова в фан-клипе можно не обращать внимания, он там придает колоритного безумия а ля рюсс: Анджело Брандуарди спел эту песню за год до его рождения):
Ну и вот ваш истинный шедевр — мини-опера Федора Чистякова «Бармалей» на стихи Корнея Чуковского. Наслаждайтесь, как наслаждаемся ею мы все:
А интересно, сколько литературных отсылок вы найдете в этой небольшой бесхитростной песенке?
Советская поэзия тоже никогда не была обойдена вниманием рок-музыкантов. В частности, Константин Симонов:
А вот несколько новых полноформатных литературных релизов последнего времени. Кинг Хан выпустил, гм, пластинку «Давайте я вас повешу» по мотивам «Нагого обеда» Уильяма Барроуза и с его же голосом. Это достойное пополнение любой фонотеки истинного читателя:
Группа «Трижды» издала релиз под скромным заголовком «Вайссу» — известно именем какой страны Томаса Пинчона названный:
А коллектив под названием «Rapoon» тоже принес свою дань творчеству этого великого американского писателя — переиздали расширенную версию своей пластинки 1995 года «Киргизский свет»:
Закончим же мы наш сегодняшний выпуск еще одной новой песенкой, так или иначе связанной с нашей радиостанцией:
Не забывайте читать книжки этим жарким летом. Ваши Рок-Омары.
Чешский писатель и сценарист Йозеф Вацлав Шкворецкий родился 27 сентября 1924 года в богемском городке Начоде. Отец его, Йозеф Карел, работал клерком в банке и одновременно выполнял обязанности председателя местного отделения патриотической организации «Гимнастическая Ассоциация "Сокол"». Как следствие, его арестовывали и сажали в тюрьму как коммунисты, так и фашисты. В 1943 году Йозеф закончил реал-гимназию и два года работал на фабриках концерна «Мессершмитт» в Начоде и Нове-Месте по гитлеровской схеме тотальной занятости населения Totaleinsatz. Затем его призвали в фашистскую молодежную организацию Organisation Todt рыть траншеи, откуда в январе 1945 года он благополучно дезертировал. В оставшиеся месяцы войны Шкворецкий тихо проработал на хлопкопрядильной фабрике.
Нельзя ли потише? Я здесь пытаюсь гладить!
— Божественная в «Лаке для волос»
Да, нельзя ли потише? Мы здесь пытаемся говорить о культурных героях, культовых фигурах и ролевых моделях. Ну и вы, пророки, заходите.
Путь русского паломника к истокам творчества Джона Уотерса достаточно типичен. В поздне- и постсоветском видеопрокате самыми доступными, понятно, были фильмы «мейнстримного» периода Уотерса — «Полиэстер» (1981), «Лак для волос» (1988) и «Плакса» (1990), чуть позже к ним добавилась «Мамочка-убийца»(1994). Это была тетралогия восхитительных визуальных поп-леденцов с довольно ядовитым привкусом. Она работала безотказно и радовала всех без исключения. Затем настал черед более ранней классики — изумительной «Дрянной трилогии»: «Розовых фламинго» (1972), «Женских неприятностей» (1974) и «Отчаянного житья» (1977). Они уже нравились далеко не всем «насмотренным» киноманам. Чтобы полюбить эти киноработы, требовалось… да, некоторое усилие. Но если обряд инициации преодолевался успешно, адепт научался с немалой и чистой радостью воспринимать и то, что не нравилось практически никому, — экзотику вроде «Мондо Дряно» (1969) или «Множественных маньяков» (1970). Фильмы последних лет — «Писюн» (1998), «Сесил Б. Девинутый» (2000) и «Стыд-позор» (2004) — можно, по-моему, смотреть уже только в контексте сорока лет работы балтиморского мастера, которого сам Уильям С. Барроуз обозвал «Римским Папой дряни». Про то, насколько любимы эти фильмы, я уже ничего не знаю, но сам неизменно им радуюсь.
Надо признаться, что я припал к этому источнику вечного наслаждения сравнительно поздно — когда в начале 90-х посмотрел «Невероятно странную кинопанораму», дивный, но, к сожалению, короткий документальный сериал Джонатана Росса о подвижниках современного киноискусства. Открывался он, как легко догадаться, увлекательным рассказом о Джоне Уотерсе. После этого уже стыдно было не ознакомиться с первоисточниками.
И вот — «Ролевые модели», новейшая книга человека, который даже признанному бяке мировой культуры Берроузу казался несколько чрезмерен. Фактически «Модели» продолжают мемуарную линию «Шизика: Маний Джона Уотерса» и искусствоведческие исследования «дурновкусия», намеченные в «Шоковой ценности». Книги эти, разумеется, необходимо читать всем, кому интересен сам Уотерс и его эстетическая система. Ожидать, что эти труды когда-либо издадут по-русски, не приходится, но я уверен — вы справитесь и так.
В «Ролевых моделях» речь идет о том, что во всех смыслах возбуждает самого режиссера и художника. Название вас не обманет. Но вы не найдете в этой книге воспоминаний о Хэррисе Гленне Милстеде или прочих «Дримлендерах». Вы отыщете здесь лишь самые мимолетные упоминания о том, как Уотерс «плясал джиттербаг с Ричардом Серрой, ужинал в День благодарения с Ланой Тёрнер, пил чай с принцессой Ясмин Ага Хан, бухал с Клинтом Иствудом и несколько раз встречал Новый год в гштадском шале Валентино». И, совершенно очевидно, здесь мало чего будет про кино. Обо всем этом можно прочесть и в других местах.
В этой книге, — говорит нам автор, — нет дурновкусия и нет иронии. И моих фильмов в ней тоже нет. Она — о людях, и я крайне серьезно прошу вас, по крайней мере, изучить каждого и взглянуть на него под иным углом. Все они важны для меня — даже те, кому довелось пережить нечто ужасное. Я нисколько не жалею, что с ними знаком. Поражает меня другое — поведение тех, кто считает себя совершенно нормальными, а неосознанно действует при этом так, что за них стыдно.
Вот те «ролевые модели», о которых автор пишет с большой нежностью и любовью.
Джонни Мэтис — сильно эстрадный певец, популярный в США с середины 50-х. У нас таких долгожителей нет, так что сравнивать особо не с кем (может, что-то вроде Эдуарда Хиля). Гей Мэтис или нет, так до конца и не ясно, но вот то, что он афроамериканец, для многих стало откровением.
Теннесси Уильямс — с ним автор знаком не был, но кому это мешает? Его мы знаем хорошо — но лишь в «дружелюбной» ипостаси. «Гадкого» Теннесси Уильямса почти не знают даже самые грамотные американцы.
Лесли Ван Хаутен — «хипповая феечка» из «семьи» Чарлза Мэнсона, давняя подруга нашего автора. Она по-прежнему сидит в тюрьме — уже гораздо дольше, чем провели в заключении нацистские преступники. Уотерс активно поддерживает движение за ее условное освобождение.
Рей Кавакубо — японская мастерица очень дорогой одежды для фриков и идеолог марки «Comme des Garçons». Рубашки с карманами, нашитыми изнутри, и галстуки, заляпанные спермой, нам все равно не по карману. Джон Уотерс это отлично понимает, но устоять перед такой одеждой не может и потому с радостью иногда демонстрирует модели CDG на подиуме.
Леди Зорро, Эстер Мартин и некоторые другие персонажи балтиморских баров — стриптизерши, владелицы и завсегдатаи. Это люди, которым Уотерс благодарен за какие-то жизненные уроки, — ну, если не им самим, то их детям, из которых вопреки всему получились крайне вменяемые люди. Кстати, страницы о том, какими стали детки самых неблагополучных мамаш — какой-нибудь стриптизерши-лесбиянки-алкоголички-героинщицы (да, это один человек в данном случае), — едва ли не самые поразительные во всей книге. Предметный урок по педагогике.
Сколько-то книг разных писателей, из которых я, к примеру, знаю только Джейн Боулз и Айви Комптон-Бёрнетт.
Литтл Ричард — это не самый очевидный выбор героя повествования и образца для подражания, но вот поди ж ты.
Крайне маргинальные гей-порнографы, вроде Бобби Гарсии, всю жизнь снимавшего только морских пехотинцев, или Дэвида Хёрлза, который специализировался на только что откинувшихся зэках.
Художники Майк Келли, Сай Туомбли, Ричард Таттл и еще несколько подобных «икон современного искусства» — их автор зовет своими «сожителями», поскольку их скандальные и/или противоречивые работы украшают все его жилища.
И, наконец, сам Джон Уотерс.
Пусть вас не обманывает краткость этого списка. Каждая фигура задает тему для свободных ассоциаций и воспоминаний. Например, в главу о Литтл Ричарде просачивается вставная новелла вот такого рода:
— А вы сейчас еврей? — осведомляюсь я и пересказываю сообщения о том, что Ричард пошел по стопам Сэмми Дэйвиса-младшего.
— Об этом я предпочитаю не говорить, — загадочно дразнит он. — Но скажу так. Я верю в Бога Авраама, Исаака и Иакова. Я верю, что Бог заповедал шаббат на седьмой день. Верю, что мы должны есть одно кошерное. Позавчера вечером меня приглашали на вечеринку. К Роду Стюарту. Я не пошел, потому что в пятницу у меня начинается шаббат.
— Поговаривали, что в иудаизм вас обратил Боб Дилан, когда вы лежали на смертном одре после несчастного случая?
— Боб Дилан — мой брат. Я его люблю так же, как Бобби Дарина, а он — моя детка. У меня такое чувство, что Боб Дилан — мой кровный брат. Я верю, случись так, что мне было бы негде жить, Боб Дилан купил бы мне дом. Он сидел у моей кровати — не отходил много часов. У меня все болело так, что никакие лекарства не помогали. Мне вырвало язык, искалечило ноги, проткнуло мочевой пузырь. Я должен был умереть. Залечь на шесть футов под землю. Бог меня воскресил — именно поэтому я должен поведать об этом миру.
Ошибкой было бы думать, что «Ролевые модели» — всего лишь прекрасно написанный мемуар об интересно прожитой жизни или агиография незаметных героев американского дна. В девяти главах Уотерс как бы закладывает фундамент, подводит нас к сокрушительному финалу — эдакому выходу с кордебалетом и под фанфары. Готовы? Сейчас Сид Вишес споет вам «Мой путь». По-своему.
Да, автор не только намерен производить парфюмерию с собственной фамилией (которая у французов, например, ассоциируется лишь с той водой, которая в сливном бачке). Уотерс ни больше ни меньше предлагает узаконить новую религию — окрестить (в широком, широком смысле) ее «радикальной святостью»: «Дорогие единоверцы, — пишет он со своей традиционной возмутительной невозмутимостью, — мы разобщены, как бывшие католики или ленивые евреи, что до сих пор грызутся из-за допустимых пределов стыда или виновности. Или, что еще хуже, как протестанты, что обратились в спившихся атеистов или ссыкливых агностиков и что ни день уклоняются от действительно важных вопросов. Все вместе мы можем стать новыми святыми мерзости». Далее следует подробное руководство — примерно «Как превратить детские комплексы и фантазии в успешную карьеру и показать нос культуре и обществу».
О величине этой фиги в кармане можно лишь догадываться, но в любом случае человеку, снявшему «самый отвратительный кадр в истории мирового кино» есть что сказать не только о себе, но и об иконах мировой цивилизации:
А Иисус Христос? Нет, я верю, что он считал себя Сыном Божьим, но ведь невинную ошибку может допустить кто угодно. Вероятно, он был хороший человек. Определенно — законодатель моды. Несколько самовлюбленный. Чуточку помешанный, совсем как мы с вами. Но, как недавно отметила одна моя элегантная знакомая: «Мой муж умер от рака, и на то, чтобы наконец испустить дух, у него ушло лет пять ужасной боли и мучений. А Христос провисел на кресте одни выходные. И в чем тут подвиг?» Знаете, возможно, она права. Многие мои друзья по многу лет медленно и мучительно умирали от СПИДа. Неужели в наше время границы страданий так раздвинулись?
Возмутительно. Примерно так же возмутителен в свое время был пророк Элиягу, да? Приходил непрошенным, вразумлял идиотов, орал не пойми что, никто его не любил. А потом — фигак, колесница огненная. Так что вы поосторожней с ярлыками на всякий случай. К кинокритикам особо относится.
…Стало быть, вперед, мои бестрепетные читатели, — смотреть фильмы Джона Уотерса. Вооружитесь для начала этой книжкой и освежите свой взгляд на мир. Это от Шабтая Цви не осталось ничего, кроме ученических изложений, а нам все же есть с чем работать. Мировоззрение у вас никогда уже не будет прежним. Его ролевые модели — фигуры того среза культуры, которая нигде не популярна, везде малоизвестна и повсюду считается отвратительной, как недавно отметила одна моя элегантная знакомая.
Простите, но мне «Элвин и бурундуки» всегда нравились больше «Битлз», Джейн Мэнсфилд — больше Мэрилин Монро, а «Три придурка», по-моему, гораздо смешнее Чарли Чаплина.
Отнюдь не поза, но — сознательная позиция. Если вы еще не знакомы с фильмами Джона Уотерса, придется поверить мне на слово. Явился новый пророк. Честный, бесстрашный, с непривычным, но от этого не менее истинным мессиджем. Многая лета.
Скоро на экранах:
Итальянский режиссер (и друг редакции Радио Голос Омара) Томмазо Моттола представляет проект, чья подготовка заняла несколько лет: «Каренина и я». Это документальный фильм о том, как норвежская актриса Гёрильд Маусет готовилась к роли Анны Карениной, чтобы сыграть ее в постановке Приморского краевого театра драмы им. Горького во Владивостоке. Для этого она (и съемочная группа) проехала по всей России на поездах — ну правильно же, Каренина и поезда неотрывны друг от друга; кроме того, она выучила русский язык — и еще много чего пришлось ей сделать.
Получился удивительный фильм — не только об интерпретации русской классики, но и о любви к этой стране, и о том, из какого сора растут стихи, не ведая стыда, и о женской судьбе. Когда премьера его состоится в России (а у нас есть данные, что скоро) — не пропустите. Оно того стоит. И не забудьте о том, откуда вы впервые об этом узнали.
Раз уж речь у нас зашла о кино, вот еще один любопытный артефакт:
Уилл Селф в конце мая на ретроспективе фильмов Андрея Тарковского в Лондоне представил «Солярис», снятый по мотивам известно какого произведения. Это вполне потрясающий монолог сам по себе. А вся ретроспектива из семи фильмов называлась «Запечатление времени» — по названию книги самого режиссера:
Возможно, вы слышали об этом проекте:
…но напомнить еще раз не помешает. «Цифровая библиотека Бекетта» — 757 томов, 248 статей, чьи физические оригиналы не найдены или не существуют. Плюс рукописи, конечно. Это воспроизведение парижской библиотеки писателя и материалы из архивов и частных коллекций. Уникальная возможность посмотреть, что и как читал гений литературы ХХ века.
Вот хорошая подборка материалов о Борисе Виане в джазе (на снимке он с Майлзом Дейвисом).
Если вы знаете, кто такой Иван Колесников, кому подписан этот снимок, сообщите в редакцию. Но вообще «Маленький мсье Кокосс» доступно объясняет, в чем величие Виана как музыканта, а не только как писателя, это имеет смысл изучить.
А вот здесь вы найдете удивительное:
Это плейлист с 8 часами записей Дилана Томаса для «Би-би-си» (не забывайте включать свои анонимайзеры, если хотите послушать из России). В видео, кстати, можно посмотреть на его внучку, но смысл не в этом, а в том, что Дилан Томас читает стихи — и свои, и чужие. Бесценно.
Если не полениться и пойти по ссылкам (мы понимаем, что это сейчас немодно), то здесь вы обретете удивительный архив испаноязычного сюрреалистического самиздата за 1928–1967 годы. Золотое у них было подполье.
А это Олдос Хаксли. В 1950 году он рассказывал, каким мир станет через полвека. Ну и как, похоже?
И вот еще диковина: видимо, первый в истории кино биопик — его в 1909 году снял Д. У. Гриффит. Эдгар Аллан По сочиняет «Ворона».
Англо-канадский журналист и писатель Мэлкэм Глэдуэлл запустил на днях собственный подкаст — «Ревизионистская история». Подписаться на него можно здесь.
В конце мая, в честь дня рождения Натальи Горбаневской мы показали вам удивительное произведение — песню Джоан Баэз о ней. Мало кто (статистически) нынче помнит, что великая американская фолк-певица вообще любила русскую культуру, а в особенности — правильную, антисоветскую. Вот и Булата Окуджаву она пела:
Ну и немного об искусстве:
здесь вы найдете удивительную галерею винтажных обложек к произведениям Рея Брэдбери. Насколько бы выиграли от таких его российские издания…
И напоследок — материал, посвященный птице, так или иначе подарившей нам имя. С названием, близким к универсальному: «Додо — мифы и реальность» (и панда, конечно).
Приятного чтения, смотрения и слушания вам в эти короткие летние ночи. Но главным образом, конечно, — чтения.
Эпоха у нас такая, что перегруз информации транслируется по всем каналам, и предпочитаемой литературной формой давно стали «цитаты Раневской» и демотиваторы, а предпочитаемой формой потребления движущихся картинок — анимированные гифы. Клипы Ю-Тьюба — это длинно, досматриваются до конца сильно не все, а статусы Фейсбука считаются «лонгридом», если в них больше одной строки, и оставляются «на потом». Последние дни как бы уже настали.
При всем при этом, как ни удивительно, все постепенно свыклись с мыслью, что телесериал — это просто длинный роман: иногда бульварный, не всегда, прямо скажем, гениальный, но неизменно с продолжением, публикуется в газетных подвалах долгих вечеров. Работы и мозговых усилий на просмотр даже самой презренной жанровой шняги тратится столько же, сколько на изучение классиков марксизма-ленинизма или толстых томов модернистов.
А тут вам другой интересный пример взаимопроникновения жанров: книга в формате телесериала (напомню, что такого бума их еще не было, когда она писалась). Сценарий этого сериала мог бы написать Пинчон, но не написал, поэтому приходится довольствоваться тем, что есть. Короткие эпизоды, не весьма тщательно проработанные характеры, киномонтаж, сюжетные арки, отступления и вставные новеллы, флэшбэки и флэш-форварды — все, как мы в последние годы привыкли. Сериальность — вообще богатый литературный жанр, и он, понятно, не одни ж там мексиканские мыльные оперы. В «Радуге», с которой «Криптономикон» часто сравнивают, Пинчон, видать, тоже что-то подобное делал — задолго до того, как это стало модно, — но этим, некоторыми приемами да некоторым родством натуры сходство этих романов и ограничивается.
Шедевр (как все говорят) Стивенсона — вполне увлекательная одномерная линейная развертка на занимательные темы. Тексты же вообще существуют в диапазоне от нуля измерений до энного их количества, но это тема для диссертации какого-нибудь литературного тополога: Бекетт, например, может быть представлен в виде точки, у Пинчона измерений явно четыре, ну и так далее… К огромному количеству книжной продукции такая метафора вообще неприменима, как мы знаем.
Анализировать или описывать «Криптономикон» без толку, мы и не будем — читать его вполне, конечно же, стоит, как стоит смотреть качественный телесериал. Жаль одного — что он пошел по пути экстенсивного накопления целей квеста / ядра заговора. Точка притяжения тут — не просто золото, а очень много золота. Это мило само по себе, но как-то уж очень банально.
Это не сопротивленье, а война. И все мы прекрасно знаем, кто враг. Не мужчины, не женщины и не дети.
Этот роман написал идеолог и предтеча экотерроризма, анархист и энвайронменталист Эдвард Эбби (1927–1989). На его творчество и жизнь повлияли Торо, Гэри Снайдер и Кропоткин. В 1950-60-х он работал рейнджером в Службе парков. Облагораживал рекламные щиты и, видимо, занимался другими актами саботажа, иначе не смог бы все так детально описать в «Банде». Ну, пил, конечно. Похоронен по завещания так, чтобы не нашли, в пустыне Аризоны (чтобы удобрить собой почву). На ближайшем камне друзья вырезали имя и даты жизни + «Без комментариев». Найти его могилу действительно невозможно — его друг Роберт Редфорд, например, не смог.
А воздействие романа на жизнь замерить проще, чем для многих других произведений литературы. Уже в конце 70-х возникло радикальное эко-движение "Earth First!" и другие партизанские группы прямого действия (Фронт освобождения земли), которые вели борьбу только с собственностью, без кровопролития. Только в 00-х годах подобные организации нанесли ущерба больше чем на 100 млн долларов: их целью было — сделать уродование природы невыгодным. Методы были разные: от творческого усовершенствования биллбордов до борьбы с карьерным способом добычи ископаемых путем вывода из строя техники, с изведением естественных лесов в пользу плантаций древесины и проч. Противоречия, конечно, в этом были: возможные травмы (хотя они оставались на совести компаний-хищников), лозунг «мы так ненавидим хайвэи, что нет причин на них не мусорить», и т.д. Но все это не так существенно, как прекрасный героизм и безбашенная удаль персонажей Эбби, списанных с реальных людей и ставших реальными людьми.
В общем, это великолепный, музыкальный, пронзительный роман (и при этом натуральный кинематографичный триллер) о человеческом братстве, об истинном прайде перед отвратительной безликой массой Системы. Он абсолютно необходим для жизни, хотя по-русски его судьба темна. В сети обретается перевод Е. Мигуновой (неведомого мне качества), но была издана книга или нет, история умалчивает.
В прошлый раз мы немножко не допели Шекспира. Исправляемся и поем, а также немножко читаем.
Это были сонеты 20 и 10. На русском 40-й его сонет известно пела Алла Пугачева:
Ну и № 90, конечно, куда же без него. Сейчас самое время его вспомнить:
А вот 65-й сонет исполнял Валерий Леонтьев:
Микаэл Таривердиев в свое время написал небольшую песенную сюиту, которая так и называлась — «Сонеты Шекспира»:
Вот здесь и здесь немного из того же самого в исполнении Дмитрия Певцова. Ну и Офелию помянем заодно в своих молитвах:
А также самого Барда — хоть стрэтфордского, хоть толкиновского, хоть самого Гомера. Песенка-то хорошая и очень литературная:
После чего затем перейдем собственно к компании и вместе с «The Pogues» вспомним двух великих современных бардов — Леонарда Коэна и Брендана Биэна:
В связи с прошлогодним фильмом все вспомнили об американском писателе и сценаристе Далтоне Трамбо, но мало кто помнит, что вот эту песню вдохновил его антивоенный роман 1939 года «Джонни взял ружье»:
Вообще вдохновение — тема широкая. Кто бы мог подумать, например, что роман Джека Керуака «На дороге» вдохновит вот это:
И тем не менее, это так. А вот будущая культовая писательница Рикки Дюкорне стала музой для отличной песенки «Стального Дэна», о котором мы уже упоминали в свяфзи с чудесами литературного нейминга:
И Дори Дейвис, спевшая однажды у нас в концерте песенку про Дерриду, если помните, вдохновлялась еще и романом Фрэнка Херберта «Дюна»:
А коллектив под названием «Гламурные озера», вдохновившись чтением Томаса Пинчона, произвел на свет такое вот произведение:
О чудесах литературно-музыкального нейминга мы продолжим разговаривать в следующий раз, времени и материала у нас навалом, а закончим наш сегодняшний концерт знаковой песенкой Саймона и Гарфанкела с их классической пластинки, у которой тоже очень книжное название — «Подпорки для книг»:
Несмотря на хорошую погоду, не забывайте читать. Привет.
Крайне удивительная книжка: написал ее вполне реальный тибетец по-английски, и повествует она о приключениях Шёрлока Хоумза, тем самым являясь частью канона «холмсианы», которая издавна выделилась в отдельный и крайне уважаемый жанр детективно-приключенческой литературы. Как известно по упоминаниям в классических трудах сэра Артура Конана Дойла, после поединка с профессором Мориарти и падения в Райхенбахский водопад, великий сыщик несколько лет провел в Индии и Тибете. Вот об этих потерянных годах и идет речь в мистико-историческом детективно-приключенческом романе — насколько мне известно, первом из Тибета вообще (кто вспомнит что-либо литературное из Тибета, кроме «Книги мертвых»?), не говоря уже про такой жанр.
Роман же довольно линейно повествует о приключениях сыщика, инкогнито приехавшего в Индию и решившего отправиться в Тибет за сокровенными знаниями в сопровождении другого литературного персонажа — Хурри Чандера Мукерджи, героя романа Радъярда Киплинга «Ким». Текст представляет собой откомментированные мемуары этого шпиона, авантюриста и знатока Востока. В Индии Хоумз блистательно распутывает несколько преступлений и покушений на свою жизнь (организованных приспешниками профессора Мориарти, ясное дело), демонстрируя свои фирменные методы дедукции и пользуясь знаниями о местных обычаях, почерпнутыми у своего проводника Мукерджи. После чего успешно перевоплощается в тибетца (кто, как известно по классике, тоже ему удается) и ухитряется проникнуть на запретную святую территорию страны и разыскать там… ну, примерно Шамбалу. От детективно-приключенческого динамичного романа книга плавно перетекает в динамичный мистический триллер. Заканчивается все, ясное дело, распутыванием всех узлов, грандиозным мистически-энергетическим взрывом (намекающим на то, что древние мудрецы Востока имели ядерное оружие), но все, понятно остаются живы и все завершается хорошо.
Книжка выстроена грамотно, наполнена массой полезных и бесполезных сведений об Индии и особенно Тибете. Это потому что автор, живущий в США в изгнании, — патриот, и цель его — помимо завлекательного сюжета еще и познакомить читателя с загадочной своей родиной.
Сначала о новинках:
На днях выпущен долгожданный трехдисковый сет Аллена Гинзбёрга «Последнее слово о первом блюзе». Стоит ли говорить, до чего это прекрасно? Посмотрите лучше трейлер:
Еще одно пополнение корпуса литературы битников: новую книжку выпустил и Гэри Снайдер (он же Джафи Райдер в «Бродягах Дхармы» Керуака).
Новый роман выходит в июле и у Рикки Дюкорне — писателя великого, но совершенно недооцененного в России (потому что слишком хороша для русского читателя, что ли? На русском выходил всего один ее роман, да и то в таком странном виде, что автор бы его сама не признала). Но мы вам сказали об этом, и теперь живите с этим знанием.
Теперь жесткие новости:
На прошлой неделе свое 80-летие отметило издательство «Новые направления», созданное великом подвижником и отличным поэтом Джеймзом Локлином. Это одно из лучших издательств на этой планете, чтоб вы знали.
В Лондоне, как раз в эти дни (до 5 июня) проходит фестиваль Сэмюэла Бекетта, так что у вас теоретически есть шанс что-то посмотреть. Подробности здесь.
А В Дублине полным ходом идет подготовка к Блумздню-2016. Вот программа. Хайлайты: Джойс-автобусом, любимый завтрак Джойса и, конечно, бордель поэзии. Если вы там — не пропустите.
Наше маленькое телевидение:
Один из величайших клоунов, поэтов и музыкантов современности Херман ван Вейн сим объявляет о своих гастролях по Фландрии в 2017 году. Да, это литература, детка, и неважно, что книжки его стихов прилагаются только к компакт-дискам и DVD. В России его адекватно исполняла только Елена Антоновна Камбурова, если кому-то повезло ее видеть на сцене:
Но, конечно, ничто не сравнится с первоисточником - это один из самых известных его номеров:
О другом. Еще в апреле американский ПЕН опубликовал интервью, которое взял Майкл Каннингем у российского координатора издательских программ (и друга "Додо") Ильи Данишевского в рамках его (Каннингема) серии интервью, беромых у (взимаемых с) разных литературных людей по всему миру. Большого ажиотажа по этому поводу у русской публики мы что-то не наблюдали, но чтоб вы потом не говорили, что смотрели в другую сторону, вот все три его части. Обсуждают гомофобию, гомоненависть, цензуру и насилие в современной России, наслаждайтесь:
Теперь мы прекратим быть телевизором и немного побудем картинной галерей.
Угадали, что это? Техасская студентка Рейвен Джонсон у себя в уютном бложике коллекционирует — среди прочего — японские обложки. Вот эти — на «Финнеганов» Джойса. Вы знали, что роман переведен уже на 10 языков, включая, между прочим, турецкий? Стоит ли говорить, что российского языка среди них нет и пока не предвидится?
А вот это — красивый японский Франц Кафка, там же.
Красивый японский Томас Пинчон.
И наконец — красивый японский Габриэль Гарсия Маркес. Все это происходит в одной реальности с реальностью современных российских книжных обложек.
Вот на этой высокой ноте разнообразных эстетических переживаний мы и прекращаем наш сегодняшний сеанс литературного вещания. Не забывайте читать книжки.
Не новый (но и не слишком старый) роман флоридского регионального (это тамошний аналог русских «писатеолей-деревенщиков», только лучше и гораздо смешней) юмориста Карла Хайасена «Купание голышом» не открывает новых территорий: действие происходит в любимом автором штате, а фон составляет опять же любимая благородная тема — охрана флоридских Болот от хищнического истребления всего живого. И сюжет, в общем-то предсказуем, и герои принадлежат к числу излюбленных автором типажам.
Интрига завязывается, когда биолог Чаз Перроне сбрасывает с борта круизного теплохода свою жену. Но Джои, вопреки надеждам супруга, не тонет, а выплывает, уцепившись ногтями за тюк контрабандной марихуаны, и спасает ее отшельник Мик Странахан, человек, что называется, сложной и интересной судьбы. И вот убиенная жена и ее добровольный помощник решают: а) выяснить, зачем Чазу захотелось прикончить супругу, и б) сделать так, чтобы этому подонку (а он несомненно подонок, хоть и наделенный исключительными сексуальными способностями) белый свет показался с копеечку — т.е. чтобы у него бесповоротно поехала крыша. С такой благородной целью они пускаются в целую череду веселых приключений, осложняющихся вмешательством факторов риска: чудаковатым детективом, расследующим предполагаемое убийство (ибо Чаз утверждает, что супруга покончила с собой в подпитии, начитавшись «Госпожи Бовари») и держащим у себя дома парочку не очень ручных питонов, мерзопакостным агропромышленником, отравляющим Болота химическими удобрениями (как выясняется по ходу романа, на него работает продажный биолог Чаз, скрывая истинные уровни загрязнения, — именно боязнь разоблачения его махинаций женой и послужила причиной убийства), его наемным убийцей, приставленным якобы охранять биолога (еще один любимый Хайасеном тип: тупой дикарь с золотым сердцем, коллекционирующий придорожные кресты, поставленные жертвам автотранспортных происшествий) и прочими занимательными персонажами. Натурально, происходит трудная, но остроумная любовь двух главных положительных героев, а все негодяи встречают свой жуткий конец. А в конце появляется знакомый по «Дрянь-погоде» персонаж: сбрендивший бывший губернатор Флориды, одноглазый отшельник, выступающий этаким добрым духом-защитником природы с нетрадиционными методами воздействия на подонков.
Предсказуемость — в данном случае основное достоинство Хайасена: книги его ровны, остроумны и читаются взахлеб: в довольно типовых сюжетах бездна изящных вывертов, диалоги смешны и афористичны. Ну и потом, много вы читали о Флориде? То-то же.
Английский автор Марк Гейтисс (вот как на самом деле произносится его фамилия) — человек в Европе известный: сценарист и актер телевизионного шоу «Лига джентльменов», пишет также в «Гардиан», работает на радио и ТВ, один из самых видных геев Великобритании. Среди последних его работ — участие в телевизионном «Шёрлоке Хоумзе».
«Клуб Везувий» — его первый роман (вернее, как гласит подзаголовок, «фигня всякая») с перспективой к расширению и сериализации: к сему моменту вышло еще, если не ошибаюсь два, не то три продолжения. Подобно «безумному профессору», автор живет в секретной лаборатории Северного Лондона и каждый день принимает перорально семипроцентный раствор чая.
В Британии времен короля Эдуарда существует тайная сеть правительственных агентов (контрразведчиков и диверсантов), которые маскируются под людей света и полусвета и, как правило, работают художниками-портретистами. Главный герой — этакий «Джеймз Бонд» по имени Люцифер Бокс – живет по адресу Даунинг-стрит, 9 (напротив, мы понимаем, резиденции премьер-министра, оправдываясь тем, что «кто-то же должен там жить»), дает уроки рисования красивым дамочкам, по ходу их соблазняет, а параллельно выполняет ответственные задания правительства. Его босса, между прочим, зовут Джошуа Рейнольдз (в книге фигурируют и другие известные персонажи, вроде Обри Бердслея). И вот одно из заданий — разобраться, почему по всему миру вдруг ни с того ни с сего начинают пропадать виднейшие британские ученые-геологи. Далее следует весьма зубодробительный сюжет с погонями, висением над пропастями, разнообразными техническими изобретениями в духе «паро-панка», непременной любовно-романтической историей (страсти в клочья и крайний цинизм в отношениях, потому что все вовлеченные стороны — те или иные тайные агенты). И, естественно, в финале выясняется, что на Земле существует некий сверхсекретный «Клуб Везувий», в который объединились поклонники вулканов и планету намерены к чертовой бабушке взорвать, устроив одновременное извержение всего, что может извергаться. Люцифер Бокс, понятно, всех побеждает и его ждут новые приключения в других выпусках этого крайне занимательного и обаятельного пародийного комикса.
Книга сугубо жанровая, разгильдяйская и уморительная, что делает ее необходимым для нас чтением. Перестать хохотать в голос и хихикать под нос над ней тоже трудно. Русские издатели (как и в случае со многими прекрасными и смешными современными англичанами) щелкают клювом до сих пор и Гейтисса не издают.
Не хотелось бы повторяться после предыдущего рецензента, поэтому детали жизни автора и хитросплетения сюжета, наверное, можно опустить. «Счастье» — это поразительно смешная, грустная и очень мудрая книга. Естественно, при первом взгляде на нее глаз останавливается на словах, подписанных именем одного из самых внятных и вменяемых английских писателей конца ХХ века — Джонатана Коу: «Злорадная сатира на индустрию самопомощи… Обязательное чтение для тех, кто еще помнит, как смеяться и не отключать при этом свои мозги». Один из тех редких случаев, когда рекламный текст не врет.
Книга — все это, но не только. Она не просто сатира на бессчетное количество руководств для желающих похудеть или бросить курить. Это одновременно и сатира на издательский бизнес вообще, «поколение Х», хиппи, политическую корректность и большую часть основных понятий западной культуры ХХ века, которые так быстро становятся заразными и в этой стране. «Эта страна», кстати сказать, также становится предметом нескольких очень остроумных шуток (в частности — священная для всех правящих у нас режимов торговля оружием). Если употребить популярное у критиков клише, от культурной (или поп-культовой) надстройки западной цивилизации Фергюсон «не оставляет камня на камне». Причем, автор высмеивает ее в таких говорящих деталях, которые будут легко понятны даже слегка тормозящему в отношении современной мировой культуры русском читателю (одно упоминание о популярном европейском графомане с итальянским именем, написавшем 800-страничный роман «Название тюльпана» и на волне его успеха ставшем записным произносителем афоризмов по 500 долларов за штуку, чего стоит). Цитировать и пересказывать их можно очень долго, но в целом юмор «Счастья» состоит, разумеется, не просто из череды гэгов и острых диалогов: в книге легко прочитываются аллюзии и пародии даже на такие бесспорные и любимые народом шедевры контркультуры, как «Странник в странной стране» (сиречь «Чужак в земле чужой») Хайнлайна или «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» Баха.
Одновременно, это — гимн несовершенной человеческой природе, печальный и вместе с тем жизнеутверждающий. В самом деле, счастье не есть некоторое фиксированное состояние, которое можно обрести прочитав универсальное пособие по тому, как стать счастливым раз и навсегда. Счастье, наверное, — вечное движение, стремление к недостижимому идеалу, а именно оно является движущей силой любого прогресса. Фергюсон очень разумен и интеллигентен в изложении своего видения всей истории человеческой цивилизации вообще, но теоретические выкладки его героев не выглядят невнятным высоколобым бормотанием — они очень остроумны и афористичны. Сам сюжет выстроен так, чтобы подкреплять основной тезис автора: не надо нас подлечивать — любые попытки навязать нам идеологию довольства (или любую иную идеологию) оборачиваются тоталитарным культом, бессмысленностью и духовным опустошением; мы — в первую очередь люди, и мы сами способны «отработать свою карму».
Раньше до этого «тематического» сборника руки как-то не доходили, а тут пришлось вот — в связи с заходом на Чехова по делу. Читая его журналистские фельетоны, которые раньше мне не попадались, понимаешь — он вполне был русским Майлзом для Москвы 1880-х: эпоха, видимо, щедро дарила возможность смеяться над нравами (это потом все как было уже не до смеха) — да и роль резонера есть та, в которую впасть довольно легко. Чехову, как чужаку в Москве, это вполне удалось. Майлз, как мы помним, полвека с лишним спустя и в другой стране тоже оставался сторонним наблюдателем. А московские нравы, надо заметить, за полтора века изменились мало — и тогда, и теперь, Москва остается отвратительным, неудобным для жизни, безалаберным и веселым городом. Не хуже Дублина, я полагаю. Например:
«Кстати, о его высокоблагородии полковнике Петрашкевиче, взявшем на себя любезность поливать в дождливые дни наши мокрые улицы (за 60 000, кажется). Сей полковник отлично рассказывает анекдоты, превосходно каламбурит, и нет того кавалера и той барышни, которые видели бы его когда-нибудь унывающим. В этом же году он весел, как проезжий корнет, и каламбурит даже во сне. Говорят, что он рассказывает теперь чаще всего смешной анекдот об одном полковнике, который положил в карман 50 000 на за что ни про что, только за то, что все это лето шел дождь!» («Осколки московской жизни», 7 июля 1884 г.)
Узнаете трактора, что катаются вокруг домов московских обывателей — до сих пор в любое время дня и ночи — и больше ничего не делают? Разница лишь в том, что нынешние оборудованы GPS. Но отрадно понимать хотя бы, что это бардак с традицией.
По тексту вообще выходит, что «милые москвичи» — адский сарказм, ибо публика это, по преимуществу, неприятная. Чехов вообще пал жертвой советской вульгаризации. Все наверняка помнят расхожую цитату «Без труда не может быть чистой и радостной жизни» — этот лозунг вдалбливался всем школярам страны советов с кумачовых тряпок, растянутых в кабинетах литературы. Так вот, если присмотреться к контексту, это не лозунг — это пошлятина, применяемая Лаптевым в «Трех годах» для того, чтобы охмурить провинциальную барышню. За эту фразу Лаптев потом корит себя еще целую страницу.
Впрочем, дело не только в советской вульгаризации — парадигма за эти полтора века вообще сменилась так, что ее мама родная не узнает. Например, в «Попрыгунье» нет ни грана «юмора», за который этот рассказ превозносил Толстой. Или граф имел в виду «гуморы»? Поди знай теперь. Рассказ же исполнен звериной прямо-таки серьезности, да и бровки там всю дорогу пресловутым домиком.
Вообще, конечно, фирменные чеховские персонажи теперь ужасно раздражают. Нет бы заняться чем-то осмысленным и полезным, да? Вполне нормальна и современна, пожалуй, лишь персонажица «Хороших людей», уехавшая куда-то «прививать оспу» (да и то на это решение у нее уходит несколько лет и весь рассказ), да «особа» из «Трех лет», которая занимается хоть чем-то и особо при этом не ноет. Несомненно положителен и Дымов из "Попрыгуньи", но подан он косвенно, чужими глазами и так же редок в чеховском пантеоне персонажей, как редки такие люди и в реальной жизни. В любом случае, он много не разговаривает и вообще тютя и рохля. А это, см. выше, раздражает.
Я, конечно, в курсе, что Чехов и был «певцом» бессмысленности русской жизни, но именно здесь и сейчас это стало наглядно — бессмыслен весь спектр русского существования, от мужиков и люмпенов до мещан, купцов, разночинной интеллигенции и дворянства. Все они мало чем отличаются друг от друга — разве что речевыми характеристиками. И сострадания в изображении всего этого зверинца как-то тоже не очень заметно, я не знаю, куда смотрели критики былых времен. Ничего человеческого.
Сплошной, в общем, натурализм, вполне беспощадный. Не жалко при этом никого. Чехову персонажа вывести в тексте — что лягушку препарировать, с холодным интересом натурфилософа. А весь гуманизм остается на уровне прокламации — он провозглашается либо просто обозначается, верится же в него с трудом. Вестись на него могли разве что прекраснодушные «народники» (этим лишь бы за «идею» зацепиться), да обманутые троцкистско-пролеткультовским образованием учительницы литературы. А уж сколько юношеских судеб скособочено навязанными им стереотипами уродливых отношений, даже не перечесть.
Однако программу свою — описать весь русский экзистанс так, чтобы «возбудить отвращение к этой сонной, полумертвой жизни», по выражению Горького, — Чехов выполняет превосходно, тут не поспоришь. Действует, как видим, до сих пор. Понятно, что Горький при этом реализовывал свою, вульгарно-классовую программу. Нет у Чехова раздвигания пределов реализма до невозможности, да и убийства реализма нету никакого — это все та же хоженая-перехоженная натуралистическая школа Золя (вот кто угорал-то). Чехом попросту перешагнул через социальный реализм, как мы привыкли его понимать, — своей невовлеченностью, отстраненностью, холодным взглядом препаратора и «объективными» методами клинициста Чехов стоит уже в модернизме. Эдаким незаметным звеном русской классической литературы, и ключ здесь — «полное равнодушие к жизни и смерти каждого из нас» («Дама с собачкой»). Проживи он дольше — «Улисса», может, и не написал бы, но к Бекетту был бы ближе, чем принято сейчас считать. А Флэнна О’Брайена я уже упомянул.
В это последнее воскресенье апреля (месяца, который был, мне кажется, не особо жесток к нам, см. уместную поэзию —
— по этому поводу) нет ничего лучше как немного поговорить о литературной сказке. Наш маленький дивертисмент начинается с русской классики:
Перенесемся ненадолго в несколько иное Лукоморье: вся пластинка этого ирландского коллектива основа на кельтской мифологии и посвящена собственно судьбоносному угону быка, наслаждайтесь:
Сказочные персонажи возникают в песнях ХХ века не раз и не два — видать, велика тоска по Лукоморью. Вот дама Шёрли Бэсси спела песню Руфуса Уэйнрайта о жилищном вопросе — и в ней не обошлось без Золушки, конечно (как и некоторых других барышень):
Золушка вообще один из любимых песенных персонажей — в одной из любимых песен:
Но не только преданья старины глубокой (tm) вдохновляют — «13½ жизней Капитана Синего Медведя» Вальтера Мёрса превратились в прекрасный, как это раньше называли, диско-спектакль:
А иногда бывает так, что сказки сплетаются в причудливый узор. Взять, к примеру, группу «Мордор», поющую песенку группы «Потерянный рай»:
Мы плавно перетекли тем самым к чудесам литературного нейминга, и вот вам не самый очевидный пример: «Эсбен и ведьма» — датская народная сказка:
Группа «Серебряный трон» назвалась в честь четверного романа К. С. Льюиса из «Хроник Нарнии»:
Еще одна чудесная перекличка — название валлийского коллектива «Палки Пуха», в честь игры из романа Алана Милна (там, если помните, их с моста надо было кидать). Песенка тоже как бы доносится до нас из Тысячеакрового леса:
Без Льюиса Кэрролла, конечно, не обошлось — вот вполне забытый психоделический коллектив, впоследствии разделившийся почкованием на «Группу Стива Миллера» и «Странствие», смело взял себе названием имя, пожалуй, самого психоделического персонажа из дилогии об Алисе: «Злопастный Брандашмыг».
Ну и раз уж у нас, так вышло, год Шекспира (хотя у нас, к примеру, таков каждый год, noblesse oblige), помянем еще пару упоминаний: группа с незамысловатым названием «Офелии» (мн. ч., не дательный падеж… гм, скорее уж датский) поет песню о кролике. Каком — догадайтесь сами:
Сочиняя «Гамлета», Шекспир вряд ли думал, что его пьесы разойдутся на цитаты (хотя мог на это надеяться, конечно, ибо работал в театре). Но уж точно не знал, какие именно пойдут в народ. «Этот бренный шум» (по версии М. Лозинского) был увековечен не раз и не два, в частности — в историческом скетче «Монти Питонов» о дохлом попугае. Откуда оборот и был потырен одноименной группой:
Еще один коллектив с шекспировско-сказочным называнием — проект «Оберон». Сегодня они у нас в программе с песней о фениксе:
Раз уж у нас речь зашла о Шекспире и Руфусе Уэйнрайте, вот они оба, дуэтом — с 20-м сонетом:
Ну и по сложившейся традиции наш концерт мы заканчиваем манифестуальным гимном книгам, писателям и литературе. Признайтесь, этой песни вы ждали давно — и у нас она сегодня будет с неожиданными бонусами:
На этом пока все, увидимся через месяц. Всегда ваши, литературные песни.
Я как-то обещал о дедушке-ленине (тм) - вот, извольте; сейчас как раз самое время.
Это одна из самых своеобразных книжек, что мне попадались в последнее время. Многое в ней объяснил бы подзаголовок, которого в русском издании (странного издательства «Партизан») нет, но оно присутствует в некоторых польских и английских — «Бог безбожников». Начинается он как детская агиографическая книжонка какой-нибудь Зои Воскресенской, но с самого начала речь идет о непростых отношениях маленького Володи Ульянова с господом богом и русским крестьянством. Эти маркеры и задают тон последующему адскому нарративу, который развивается в жанре экспрессионистского романа «с идеями» (экспрессионистскому до того, что местами напоминает «Два мира» сибирского писателя Зазубрина, который надо бы перечитать). С одной поправкой — «Володя Ульянов» в нем персонаж во вполне альтернативной истории ВОСР: подставьте любое другое имя, и будет вам вполне европейский роман о становлении циничного и отвратительного диктатора, не лучше и не хуже других подобных диплодоков. И как персонаж он вполне убедителен, пусть и неисторичен.
Эпиграфом к ней вполне могла бы служить известная строчка Летова «Один лишь дедушка Ленин хороший был вождь» (цитирую по памяти). Продолжая цитату, конечно, ясно, что он — такое же говно, как «все другие остальные», но это мы и без Оссендовского знали. Автор, исходящий из незамутненной ненависти к большевикам, наглядно, хоть и не весьма достоверно реконструирует генезис чудовища, вся мотивация которого основана на мести царизму (за брата, понятно) и такой же ненависти к примерно всему живому, в первую очередь — русскому крестьянству, а уж затем, по ассоциации, всему народу, интеллигенции, демократии и западному парламентаризму. Он, то есть, сознательно лепит из себя тирана, хоть и несколько мучается при этом, вплоть до сознательного устройства гражданской войны как инструмента контроля масс (мы-то традиционно вроде как считаем, что оно само так вышло — хотели как лучше, а получилась гражданская война, ан нет — таков изначально был дьявольский план).
И пусть Оссендовский не поминает Инессу Арманд (а вводит каких-то других баб, помимо Надежды Константиновны) и сифилис — это, в итоге, не так уж и важно. Как ни странно исторический неисторизм его оказывается вполне правдив. Время все расставило по местам всего каких-то сто лет спустя. Сейчас становится ясно, что пропагандистская фантазия этого польского авантюриста вполне сбылась, вот только по пути произошла подмена: потомки чекистов и сталинских бюрократов, всей этой люмпенизированной сволочи кооптировали продажную православную церковь, которая теперь (в отличие от идеализированных представлений о ней у Оссендовского), подобно вокзальной бляди, вовсю подмахивает их интересам. Так что автор прав: разложить народ и развратить его вседозволенностью большевикам в 1917 году было сравнительно легко и вполне удалось.
Нехудожественная книга, которая читается как увлекательнейший роман (что там в переводе изд-ва «Вече», правда, не знаю — сам-то читал ее (книгу, не саму рукопись) в оригинале и оторваться натурально не мог; оформление русского издания не внушает доверия). Труд Джерри Кеннеди и Роба Чёрчилла посвящен истории так называемого «манускрипта Войнича» — одной из немногих подлинных загадок, доживших до наших дней неразгаданными. Зато появилось ненулевое количество арт-проектов, им вдохновленных (типа «Кодекса Серафини» и тому подобной лабуды).
Уилфрид Войнич (супруг Этель Лилиан, автора «Овода») в 1912 году (после периода революционно-подрывной деятельности против царской власти в России) стал вдруг антикваром и приобрел (есть версия, что сомнительным образом) некий манускрипт, над расшифровкой которого бьются уже сто лет и ни на шаг не приблизились к разгадке. Текст написан на непонятном языке (или до сих пор не взломанным шифром или кодом), а иллюстрации повергают в смятение всех, кто их видит. Авторство манускрипта тоже практически не установлено.
Книга Кеннеди (дальнего родственника Войничей) и Чёрчилла (специалиста-криптографа) представляет собой изложение истории всех попыток расшифровать манускрипт, приводит практически все версии касательно его содержания, по времени — относительно свежа и обильно иллюстрирована кусками оригинала. На русском литературы о «манускрипте Войнича» практически нет, за исключением глухих упоминаний и отдельных поверхностных статей, между тем как во всем мире он остается культовой загадкой и ему посвящена довольно обширная библиотека трудов, как популярных, так и специальных (трактатов, посвященных разным версиям расшифровки). В последнее время наблюдается новый всплеск интереса к нему, поскольку библиотека Йельского университета, где хранится манускрипт, издала его в полном виде репринтом и вывесила сканы страниц в интернете.
Да-да, это наши обалденные литературные новости, о которых вы вряд ли узнаете откуда-то еще.
Новости науки:
Всем читавшим «Барочный цикл» Нила Стивенсона небезынтересно будет узнать, что обнаружен еще один «псевдонаучный» манускрипт сэра Айзека Ньютона. Таким образом, его «Алхимический цикл» получил продолжение. Это вам не первый фолио Шекспира, это покруче будет.
Меж тем, «концептуальный биолог» д-р Саймон Парк (да-да, один из тех самых «британских ученых») вырастил из цветных бактерий экземпляр «Происхождения видов» Дарвина. Вот это действительно новое слово в книгоиздании, мы считаем. А здесь можно посмотреть галерею каляк-маляк, которыми дети Дарвина изрисовали его труды.
Новости театра:
Не очень новость, но вы знали, что по мотивам «Древних вечеров» Нормана Мейлера два года назад снята эпическая видео-опера? Древний Египет, Джеймз Джойс, Питер Гринуэй, Уильям Гэддис и Томас Пинчон намешаны в ней в равных пропорциях. Вот, кстати, хорошее интервью Нормана Мейлера.
«Космический триггер», пьеса Дейзи Эрис Кэмбл по мотивам работ Роберта Энтона Уилсона, намечена к перевыпуску на май 2017 года в Лондоне и Санта-Крусе. Дискордианцы всего мира уже радуются.
Новости синематографа:
Читателям Филипа Пуллмена приятно будет знать, что «Би-би-си» одобрили наконец разработку сериала по «Темным началам». Писать его будет вот этот счастливый паренек — Джек Торн, один из крутейших английских телесценаристов (на его месте мы бы тоже были счастливы — темные материалы-то благодатны). В «Песочном человеке» по Нилу Гейману он тоже участвует. Как, вы и про «Песочного человека» не слыхали? Вот видите, до чего полезны наши новости.
Не такая радостная новость, но поучительная. Сэр Иэн Маккеллен вернул издателям аванс в 1,4 миллиона долларов — он больше не хочет писать мемуары.
Новости музыки:
«Международная амнистия» собирается выпускать детскую книжку с картинками — песню Джона Леннона «Представь себе» в новом формате.
А это — словарь, из которого Джерри Гарсия почерпнул название для своего коллектива. Мораль — читайте словари, дети, и будет вам долгая творческая жизнь.
Новости литературы:
Еще одна находка, на которую не очень-то обратили внимание на этих территориях. Обнаружен немецкий оригинал романа Артура Кёстлера «Слепящая тьма». — книги, известной всему миру только в переводе.
Про Очень Дорогой Стул Джоан Роулинг слыхали, наверное, все (как будто литературный талант передается осмосом или через седалищный нерв), а вот про письменный стол Сола Беллоу — маловероятно. Его никто не купил даже за какие-то несчастные 10 тысяч долларов. Видимо, во всем этом для нас должен быть какой-то урок. Хотя с такой мебелью писательский кабинет мог бы получиться хоть куда.
Также занимательное окололитературное чтение — о глазах Франца Кафки и Париже Сэмюэла Бекетта.
Местные новости:
Как мы уже не раз сообщали, кампания по сбору средств на издание гениальной книги журналистской прозы Фрэнна О'Браена "Лучшее из Майлза" успешно завершена с горкой, но проект идет полным холом, и на следующей неделе книга уйдет в редактуру. Будем извещать.
Дружественный нам журнал "Пыльца" не только кино про Дэвида Фостера Уоллеса показывает, но и развил бурную деятельность по опылению окружающих пространств семенами правильной литературы: у них в разработке сейчас аж два следующих номера — "Секретный" (как сама интеграция) к грядущему всемирному празднику, Дню Пинчона на Людях, и следующий, посвященный Дону Делилло.
А уже завтра в Доме Черткова — встреча с Сергеем Кузнецовым, самым "пинчонутым" русскоязычным писателем, у которого вышел, без преувеличения, самый ожидаемый роман этого года. Там и увидимся.
На этом пока все, не забывайте умываться по утрам и настраиваться на литературную волну Радио «Голос Омара».
Джон Фанте родился в штате Колорадо в 1909 году. Учился в приходской школе города Боулдера и в средней школе «Регис» Ордена иезуитов. Также посещал Университет Колорадо и городской колледж Лонг-Бича.
Начал писать в 1929 году, а в 1932-м его первый рассказ опубликовал журнал «The American Mercury». Множество рассказов после этого печаталось в журналах «The Atlantic Monthly», «The American Mercury», «The Saturday Evening Post», «Collier's», «Esquire» и «Harper's Bazaar». Его дебютный роман «Подожди до весны, Бандини» вышел в 1938 году. На следующий год увидел свет роман «Спроси у праха», а в 1940-м — сборник рассказов «Макаронное красное».
Литературная атмосфера Америки тех лет отразилась на писательской судьбе Джона Фанте вполне типично. В 1933 году он жил на чердаке Лонг-Бича и работал над своим первым романом «Дорога на Лос-Анджелес». «У меня есть семь месяцев и 450 долларов, за которые я должен написать свой роман. По-моему, это довольно шикарно», — писал Фанте в письме к Кэри Макуильямз, датированном 23 февраля. Фанте подписал контракт с издательством «Knopf» и получил задаток. Однако, за семь месяцев романа не закончил. Только где-то в 1936 году он переработал первые сто страниц и несколько сократил книгу. В недатированном (около 1936 года) письме к Макуильямс Фанте пишет: «“Дорога на Лос-Анджелес” окончена и господи! как же я доволен... Надеюсь отослать ее в пятницу. Кое-что в ней опалит шерсть на волчьей заднице. Может оказаться слишком сильным; т. е. не хватает "хорошего" вкуса. Но это меня не волнует». Роман так и не был опубликован — видимо, тему в середине тридцатых сочли слишком провокационной.
Роман вводит «второе я» Фанте — Артуро Бандини, который появляется вновь в «Подожди до весны, Бандини» (1938), «Спроси у праха» (1939) и «Грезы Банкер-Хилла» (1982). Издатели не баловали Джона Фанте частыми публикациями — «...не лучшее время для литературы, знаете ли...», — и на хлеб он зарабатывал неблагодарным трудом сценариста: жить и работать в голливудских конюшнях возможно, однако о самовыражении и творчестве не могло быть и речи. Некоторые фильмы, в создании которых участвовал Джон Фанте, входят в классику американского мэйнстрима середины прошлого века: «Полнота жизни», «Жанна Игелс», «Мы с моим мужчиной», «Святой поневоле», «Кое-что для одинокого мужчины», «Шесть моих любовей» и «Прогулка по дикой стороне».
В 1955-м Джон Фанте заболел диабетом, и осложнения недуга в 1978 году привели к слепоте. Однако он продолжал писать, диктуя своей жене Джойс. Результатом стала его последняя книга «Грезы Банкер-Хилла», выпущенная в 1982 году издательством «Black Sparrow». Скончался Джон Фанте 8 мая 1983 года в возрасте 74 лет.
Честь «повторного открытия» его для американской читающей публики принадлежит, конечно, «Черному Воробью» — издательству, знаменитому своим почти безупречным литературным вкусом. Каталог Джона Фанте в нем относительно невелик — десяток нетолстых книжек и два тома писем (включая длившуюся более двадцати лет переписку с великим филологом и лингвистом Х. Л. Менкеном), — но стоит множества иных фолиантов. Стиль Фанте глубоко традиционен, без изысков, язык певуч и прозрачен, авторская речь так пряма и честна, что многие считают писателя предтечей американского литературного андерграунда 60-х годов. Чарлз Буковски, на всю жизнь благодарный Фанте, писал в предисловии к переизданию романа «Спроси у праха»:
«...Как человек, отыскавший золото на городской свалке, я пошел с книгой к столу. Строки легко катились по странице, одно сплошное течение. В каждой строке билась собственная энергия, а за нею — еще строка, и еще, и еще. Сама субстанция каждой строки придавала странице форму, такое чувство, будто что-то врезано в нее. Вот, наконец, человек, не боявшийся эмоции. Юмор и боль переплетались с изумительной простотой. Начало этой книги явилось мне диким и невозможным чудом...»
«Конечно же, это далеко не вся история Джона Фанте, — писал Хэнк дальше. — Это история кошмарной удачи и ужасной судьбы, редкого прирожденного мужества... Но позвольте мне все-таки заметить, что слова его и жизнь его одинаковы — сильны, добры и теплы...»
Одиннадцатый роман почетного профессора современной английской литературы Бирмингемского университета Дэвида Лоджа исследует с одной стороны хорошо знакомую автору территорию, поскольку действие его происходит в провинциальном английском университете, а с другой призван познакомить читателя с той дисциплиной современной науки, о которой вообще пока мало кто знает, кроме специалистов, — с когнитологией, наукой о мышлении.
Роман филолога и теоретика Лоджа естественным образом литературоцентричен. С одной стороны, это вроде бы бессобытийная романтическая история о романе между университетским профессором и одним из ведущих мировых авторитетов в области создания искусственного интеллекта Ралфом Мессенджером (одновременно — признанным донжуаном, свой интеллект использующим преимущественно, чтобы разработать тактику ухаживания за каждой новой женщиной и скрыть роман от жены) и популярной писательницей Хелен Рид, незадолго до этого похоронившей мужа, а теперь приехавшей в университет на один семестр вести курс творческого письма. Роман между ними разворачивается на фоне традиционно представленной «комедии нравов» академической среды конца 90-х годов: интриги преподавателей и администраторов, политиканство, сплетни, измены.
С другой стороны, «Думают…» — вариация «романа идей», когда сюжет, стиль, повествовательные техники призваны иллюстрировать, прояснять или комментировать какие-то положения научного дискурса. В этом автор по-своему изобретателен: он чередует автоматическое письмо или диктовку (аудиодневник Мессенджера), фрагменты литературного дневника Хелен (сознательное письмо) и элементы эпистолярного жанра (их переписка по электронной почте) с фрагментами «литературы факта» (безоценочное изложение событий в настоящем времени) и традиционной повестовательностью всезнающего автора, тем самым демонстрируя как разные модусы функционирования сознания, так и едва ли не полный спектр литературных стилей ХХ века (что усиливается остроумными стилистическими пародиями на ведущих британских писателей, якобы сочиняющих эссе и скетчи о проблемах сознания).
С такой точки зрения, прочитывать книгу, бесспорно, интереснее: Лодж использует различные методы повествования, чтобы показать, в конечном итоге, что не сколько наука способна дать ответ на вопрос «что такое человеческий разум и как он работает?», сколько прямая транскрипция процесса мышления или творческая функция сознания, т.е. искусство, в особенности — литература. По убеждению Лоджа, ни один искусственно построенный компьютер не сможет стать счастливым или заменить человеческий разум, в своих проявлениях гораздо более богатый: он способен на скорбь, на веру в бога, на прощение. Фактически, представляя читателям более-менее полную картину исследований сознания ХХ века, автор довольно цинично и виртуозно ставит эксперимент на своих героях — живых людях, — помещая их в разнообразные ситуации и проверяя реакции. Естественно, он не дает ответы на некоторые насущные вопросы современной науки, самой структурой романа заставляя думать над ними читателя. Насколько ему это удается — вопрос отдельный.
В прошлый раз мы начали с более очевидных литературных названий и пообещали постепенно перейти к менее очевидным. Но это не потому, что у нас закончилась литературная музыка или истощились очевидные литературные названия творческих коллективов — и того, и другого будет еще в избытке. И вот первый тому пример:
«Мариллион» в свое время взяли название у Толкина, но сократили его, чтобы к ним не было вопросов у хранителей… авторского права. Раньше это была совершенно другая группа, но именно в этом своем составе они поют песенку, вдохновленную шотландским писателем Дж. М. Барри и его Питером Пэном. А вот еще воспоминание об одном старом коллективе с литературным названием: «Супербродягой» они когда-то назвались в честь книги валлийского писателя У. Х. Дейвиса «Автобиография сверхбродяги», вышедшей в 1908 году.
Но теперь о ней мы можем только ностальгически вздыхать, слушая песню Роджера Ходжсона о пользе школьного образования (про науку логику у него тоже есть, как известно, но ее мы прибережем для следующего научного концерта). А следующей в нашей сегодняшней программе будет еще одна группа с литературным именем. «Бархатным подпольем» называлась документальная книга американского журналиста Майкла Ли о парафилии, вышедшая в 1963 году. Отсюда и коллектив, про который говорят, что на их первом концерте было 400 человек, после окончания все разошлись, и каждый основал собственную рок-группу.
Началось же все с книжки. …Ну и «Венеру в мехах» Захер-Мазоха в памяти освежили. Так же не повредит вспомнить совершенно культовую группу, взявшую своим названием имя персонажа из «Нагого обеда» Уильяма Барроуза — Стальной Дэн:
Барроуз, как известно, стал крестным отцом еще одного коллектива — «Мягкой машины», названной в честь его романа 1961 года:
А вот уже из области причудливого: мало кто помнит уже, что потешный коллектив «Страйпер» не только играл "христианский глэм-метал" (или как этот извод у них там называется), но и название себе выбрал по Библии: Книга пророка Исайи, 53:5 — «Но Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего [было] на Нем, и ранами Его мы исцелились».
Из-за хитросплетений канонических переводов ребята по-русски назывались бы «Ранетыми», и песенка про Яхве у них тоже имеется, но мы опасаемся оскорбить чувства каких-нибудь верующих, поэтому просто посмотрите на клоунов. А мы тем временем переходим к следующему номеру нашей программы — творческому коллективу из Петрозаводска с названием историческим и политическим, но зато о ком песня-то, а? а?
Дальше у нас одна из самых литературных групп в ойкумене — «Хоквинд». Какую роль при становлении их названия сыграл английский творец миров Майкл Муркок, — по-прежнему тема для обсуждения, но то, что они потом совместными силами создали вполне занимательную вселенную, по-моему, бесспорно:
Русская литература оставила много следов в мировой рок-музыке, а вот современная русская литература — как-то не очень. Один из примечательных примеров — «Река Оккервиль» в честь рассказа Татьяны Толстой:
Ну и по поводу успешно заканчивающейся краудфандиновой кампании по сбору средств на издание «Лучшего из Майлза» Флэнна О’Брайена — песня группы «Шрикбэк» «Король на дереве», вдохновленная его классическим романом «У Плыли-две-птички», почему-то больше известном на этих территориях под названием «О водоплавающих»:
А закончим мы, по традиции, песенкой о книгах вообще. Кстати, название этого коллектива тоже очень литературное: «Красотка и Себастьен» — это детская повесть французской писательницы Сесиль Обри о шестилетнем мальчике и его собаке, вышедшая в 1965 году и неоднократно экранизированная.
С новыми, еще более причудливыми чудесами литературного именования мы вернемся к вам через месяц. Не пропадайте из нашего буквенного эфира.
«Зодиак», вы удивитесь, — чтение, близкое к идеальному. Главный герой, он же рассказчик — человек знающий, что делает и что делать (мы уже давно для себя поняли, что профессионалы за работой в книгах — это лучше, чем распиздяи за бездельем; особенно если автор знает, о чем говорит; у Пинчона это освежало, здесь — тоже приятно). Мало того — он лихой балагур и отличный рассказчик (опять необходимый дисклеймер: я не знаю, что там в русском переводе творится). А главное, что помимо сюжета — вполне триллерного, с поворотами, подставами, теориями, догадками, тем и этим, присутствует по-настоящему важная и животрепещущая тема: защита природы. Т.е. животрепещущая — это пока еще есть что защищать.
Поясню. Когда следишь за перипетиями и хитросплетениями, подводящими к раскрытию какой-нибудь криминальной, финансовой или политической загадки, вскрытию интриги и т.д. у какого-нибудь прости-господи Гришэма или Дика Фрэнсиса, это как-то… ну, мелковато. С юристами Уолл-стрит (я обобщаю) или жокеями ипподрома себя не очень проассоциируешь (разве что с лошадками, читая Фрэнсиса), а тут понимаешь, что загрязнение Бостонской гавани, как ни странно, касается и тебя. Особенно если тебе подробно растолковывают, что с тобой после этого станет. Ну и натянуть государство или крупную корпорацию — вообще любимый аттракцион, особенно если изобретательно и с хорошим чувством юмора.
Кроме того, эко-террористы — излюбленный тип изгоев и героев (в т.ч. литературных), если они не идиоты, конечно, а такие, как у Стивенсона (да, я знаю, что в «Зодиаке» они подчеркнуто НЕ-террористы, сути это не меняет). Потому что у него они продолжают традицию Эдварда Эбби и выглядят двоюродными братьями и сестрами Карла Хайасена.
А еще из смешных черточек героя-рассказчика (только не сообщайте об этом автору, он явно не имел этого в виду, он явно не видит в этом никакой иронии, он этого никак не подчеркивал, для него это само собой разумеется) — защитник природы, эко-боевик, химик, ныряющий в самую гущу токсических отходов, если нужно, — сильно болеет, просто порезав ногу на свалке. Потому что, как все американцы, напрочь лишен иммунитета.
Книгу бельгийского эстрадного певца Сальваторе Адамо «Воспоминание о счастье, тоже счастье…» никоим образом нельзя расценивать как автобиографию. Это первый — и пока единственный — роман одного из самых популярных исполнителей ХХ века, основанный на автобиографическом материале, но по сути — художественное произведение, и расценивать его иначе было бы грубой ошибкой в восприятии авторского замысла. История жизни сицилийского мальчика изложена весьма поэтично и нежно: родившись, как и Адамо, на Сицилии, «где солнце — в самих сердцах людей», его герой Жюльен отправляется на поиски счастья и лучше доли на север, в «землю угля и туманов». Оказавшись в индустриально-промышленной Бельгии, мальчик (по сути, инородец, хоть и с бухгалтерским образованием) устраивается в универсальный магазин продавцом в секцию женского белья. Его быстро увольняют, он попадает в похоронное бюро, где для работы не требуется особой подготовки. Развивается бесплодный роман с дочерью владельца бюро — сам по себе сюжет безысходный и никчемный, пронизанный экзистенциальным одиночеством и тщетой бытия, и все это — на фоне тонко прописанной микровселенной, где трагизм сочетается с абсурдом, а хохот — с тонкой чувственностью.
Чтобы избежать этого мрачного зверинца, Жюльен принимается за живопись, но от настойчивой наследницы похоронного бизнеса нет отбоя. Его же не оставляют воспоминания о своей детской любви — виолончелистке Шарли. Благодаря странному стечению обстоятельств они встречаются снова…
Как ни странно, архитектоникой своей книга больше всего напоминает компиляцию из Харуки Мураками (к примеру, «Норвежского леса» и «К югу от границы»), плюс что-то от интонации Сартра — но, разумеется, сюжет излагается поэтичным и музыкальным пост-прустовским языком, что, само по себе, беда небольшая — при внятном-то сюжете. А сюжет вполне строен и духовно оправдан. Для певца, поэта и композитора, никогда не занимавшегося прежде чистым литературным творчеством, «Воспоминание» — работа удивительной силы и красоты.
Автор, конечно, подставился в предисловии, сказав, что в 2004 году и слыхом не слыхал, кто такой Рерих, а Тибет полагал нерушимой твердыней. В 2011 году, напомню, книжка уже вышла, поэтому первая реакция нормального человека «с тем и этим в голове»: мальчик, кто ты такой, иди отсюда, да мы вместе с Рерихом вместе Берлин брали и в окопах Сталинграда мерзли.
Но по ходу выяснятся, что за отчетный период автор все же провел некоторую работу и написал вполне годный криптоисторический нарратив (неполный, конечно, о полном даже мечтать нельзя). Получилась нормальная контрарианская биография, в меру уважительная, в меру разоблачительная. Автор взял и проанализировал высказывание Рерихов, разложив его на составляющие.
Во-первых, что они говорили миру о нем: это понятно — они отвечали на широкорастворенный запрос заполнить лакуну в мировосприятии, голод по таинственному и «ультрадуховному», который не избылся и в 1980-х, когда их тексты и манифесты читали и изучали мы (и особенно в этом период, надо заметить).
Во-вторых — что они говорили миру о себе. Тут все несколько сложнее, потому что транслируемое высказывание довольно быстро (когда мы за него взялись, во всяком случае — и, судя по свидетельствам современников, даже когда оно произносилось) истощилось, ибо лозунги были довольно жидки и несамостоятельны. В сухом остатке оказалось, что мотивация далека от чистой и идеальной и сводится к двум простым вещам: деньгам и власти (хотя бы над умами, хотя и это уже немало).
В третьих — как они это говорили. Даже нам стало ясно, что за флером теософской ебун-травы (тм), стоит какая-то мистификация. Какая — нам ясно не было, ибо доступа к тому месту, из которого ноги растут, у нас, в то время — вполне «рерихнутых», — конечно же, никакого не было, как не было его ни у кого, только мы об этом не знали. По той простой причине, что такого места попросту не существовало — вернее, оно существовало в отдельно взятой голове не весьма вменяемой Елены Ивановны. Хотелось глубины и обоснования, а не патоки и риторики, но высказывание не пускало в себя дальше и глубже.
В-четвертых — к чему побуждало. По сути — лишь к верности «святому имени» Николая Константиновича (про «дайте денег» я не говорю, нас это не касалось). Потому что все остальное — в чистом виде ебун-трава, см. выше.
И так далее. В общем, книжка эта отвечает на вопросы, которые не давали нам покоя и в 80-х — и возникают вновь и вновь, ясное дело. Почему при всей прекрасности лозунгов из всего этого замысла (и Пакта Рериха, и агни-йоги) вышел только какой-то пшик? Что за странные отношения были у Рерихов с Советской властью? Почему под слоем лака ничего нет и высказывание какое-то одномерное? Отчего у нас натуральный культ личности? И прочее, уже гораздо более специфическое: а расскажите-ка нам про Морию и про Чинтамани — и вот с этого места, пожалста, поконкретнее: что это, откуда взялось, как выглядит и куда потом делось… Нормальные такие запросы пытливого ума. В свое время всея эта патока банальностей с ушей-то, конечно, стекла, мы перешли к иным аутлетам духовного шоппинга (или вовсе от него отказались), но вопросы остались. Как и декоративные и нарядные картинки, конечно, — которые лично на меня действовали, ну, скажем, не очень. Т.е. нарядность я ценил, но не более того — отторгала плакатность.
Потому что ключ высказывания — отнюдь не духовные глубины и вершины и призыв к ним, и даже не подковерная борьба в самой секте (а это явно она), а в контексте эпилога Большой игры , последних в первой половине ХХ века потуг перекроить карту мира и создать какое-никакое логичное национально-государственное образование посередь Азии. Что само по себе достойно интереса и даже, в общем, уважения (мы же стихийные сепаратисты, чего уж там). Проблема же в том, что Рерихи, не располагая реалистическим геополитическим мышлением, взялись за это не с той стороны, а напустили дымных словес, призванных замаскировать в первую очередь их личные амбиции и устремления. Желать красиво, спокойно и богато жить не запретишь, конечно, никому, это совершенно нормальное желание, но их дымовая завеса теософской пропаганды не выдерживает проверки на маразм. Кроме того, становится понятно, что калиостры заигрались и сами стали верить в фигменты нездорового воображения (что подкреплялось, я полагаю, цинизмом и железной дисциплиной ЕИ — поди пойми, как это сочеталось с физиологией ее заболевания, но, видимо, сочеталось). А про собственно искусство все рассказал еще Бенуа.
Понятно, что у нынешних организованных рерихнутых при выходе книги на немецком случился натурально родимчик, и издателю они стали писать письма (некоторые доступны онлайн, хотя там, по-моему, везде один текст с легкими изменениями) — перечисляя все мыслимые штампы восприятия и самые расхожие цитаты, но, как это водится, без контекстов (тем более социально-политических — зачем и в какой обстановке тот или иной Неру джавахарлал Рериха, к примеру). Снова повторяются тезисы о «предателях» и «защите святого имени» от всяческих покусительств и посягательств. Жил бы в 80-х, может, и сам влился бы в хор защитников. Мешает жесткая реальность: письма эти безграмотно написаны (и переведены), противоречат логике и являют скверное знакомство защитников с текстом, который они критикуют на основании того, что он не является агиографическим. После выхода русского издания, надо полагать, русские Общества Рериха оживятся, хоть Шапошникова и умерла, потому что, помимо общего несоответствия этой книжки "партийной линии", в издании этом, мягко говоря, есть к чему придраться.
Дора Моисеевна — уже некоторое время мой герой. Прочие заслуги сельской учительницы русского языка и литературы, ставшей выдающимся советологом, можно пока оставить за кадром, но среди прочего написала она и не очень «маленькую лениниану» — собственно вот эту книжку, которая в совке, насколько мне известно, так и не издавалась. Это прекрасная текстология людоедской литературы — всё, как мы любим: очень грамотные раскопки той гнойной помойки, на которой мы живем по сей день. И развенчание мифов об «альтернативах Сталину», не вытравленных из мозгов и сегодня, хотя книжка вышла в 1982-м.
Портрет «вождя мирового пролетариата» в ней мало чем отличается от художественного портрета Фердинанда Оссендовского (о котором как-нибудь в следующий раз), надо сказать, хотя здесь он вполне документален. Даже критики Ленина (за исключением, пожалуй, самых оголтелых) исходят из представления, что «вождь» кое-где кое в чем бывал временами вполне искренен и честно имел в виду то, что пишет, т.е. хотел блага для народа, то и сё. WRONG! Вранье у него все от первого до последнего слова. Оголтелые тут правы. При чтении «классика марксизма» делить все до последней строчки нужно примерно на 500, если не больше. Это довольно утомительное мозговое упражнение, потому что ведь нет-нет да и хочется во что-то же наконец поверить, соединиться с чем-то. Такова уж особенность человека читающего. А читая Ленина, делать этого нельзя ни в коем случае, потому что верить у него нельзя ничему, даже цитатам.
А ленинская риторика поистине невытравима из сознания (это к вопросу об избывании из оного сознания советского — при жизни еще как минимум пары поколений это все ж невозможно). 70 лет качественной ебли мозга не прошли бесследно. Время от времени даже в «государственном дискурсе» этих полуграмотных упырей, что ныне у власти, мелькнет что-нибудь — те же пресловутые «сортиры», к примеру, которые «наш Ильич» поминал еще в декабре 1917 года. Впрочем, грамотность тут ни при чем — это и впрямь генетическое (в широком, не узко научном смысле):
Мы редко задумываемся над словами, которые слышим с детства. Особенно тогда, когда нам внушено определенное отношение к этим словам. Мышление наше, в основном, рефлекторно и лишь в малой части своей инициативно и самостоятельно (стр. 123).
Потому-то мы, в массе своей, и не задавали никаких вопросов, когда, что называется, «на голубом глазу» все это вранье и вилянье вождя и его присных выдавалось нам за тактическую и стратегическую гениальность и оправдывалось «исторической необходимостью». Нет, тактик-то он был изобретательный, а вот стратег из него всегда был никудышный. Дора Штурман наглядно здесь это показывает.
Вторая часть посвящена Бухарину — еще одному «теоретикоиду» «литературного марксизма». Штурман называет его идеологом, но он, мне кажется, в лучшем случае — агитатор и пропагандист. «Политик разговорного жанра» (стр. 187) — вот определение актуальное и для нынешних болтунов (хотя я сильно не уверен, что они сами пишут тексты своих убогих выступлений; Бухарин-то хоть грамотный был… хотя да, грамотность здесь опять не у дел). Но бесхребетность его тоже наследственна.
Третья часть — о Троцком. Среди прочего об «иудушке» (видите, опять ленинское чеканное определение) (к черту «перманентную революцию», это для безмозглых хунвэйбинов) следует помнить хотя бы то, что до нынешнего времени на его убогих «классовых» представлениях об искусстве у нас зиждется вся система школьного гуманитарного образования (в частности, понятно, литература).
Рыться во всем этом «окаменевшем дерьме» (согласно формуле продажного «певца революции») не просто guilty pleasure. Это, я бы решил, полезно для понимания кошмара сегодняшнего дня — того, как и почему к власти в этой стране пришла та невообразимая вроде бы хтонь, которую эта страна имеет (или которая имеет эту страну). Почему, спросите вы. А вот почему:
…крушение партократии в СССР не может не привести сначала к еще более глубокому хаосу, чем хаос марта 1917 года, а затем — к еще худшей диктатуре, чем советская партократия (стр. 79).
Напомню, написано это в начале 80-х, когда и Брежнев еще кони не двинул — и это не гениальное пророчество, это обоснованный вывод из внимательно прочитанного. И либеральной интеллигенции, как бы завещает нам Дора Штурман, надеяться особо не на что, кроме очередного «дворцового переворота» в «усеченном конусе» партийной верхушки. Потому что — ну да, люмпенизированная «крестьянская масса» по-прежнему никуда не делась и составляет собою весь «народ». Исключения по-прежнему в меньшинстве. Особый русский путь, куда ж с него сойти. Истинный демократический парламентаризм без октябрьского переворота здесь случился бы, по ее оценкам, проговоренным вскользь, лишь к середине 1960-х годов в лучшем случае, но история, как известно, сослагательного наклонения не знает.
…Но вообще читать «классиков» нужно именно так — только с комментарием, как «Майн Кампф». Разницы, по сути, никакой, настолько они токсичны. Хотя побочный эффект советской системы марксистско-ленинского образования — оно все ж окольным манером способно дать прививку от фразеологии: лично я, к примеру, до сих пор читать никаких философов не могу, во всей их софистике интуитивно чувствуется вранье. Потому-то я и не благодарен ни единому своему учителю истории (с 5 класса начиная), преподавателю философии, «научного коммунизма» или, простигосподи, «политэкономии», которые с таким упорством столько лет последовательно лили птичий помет мне в юную голову. Пусть они и были приличные и хорошие люди, но вот в этой вот своей (сущностной) функции — будь они все прокляты. Я мог бы потратить это время на чтение хороших книжек.
Сегодня мы немного поговорим про литературные названия различных творческих коллективов. Начнем с более очевидных и всем известных, а потом плавной перейдем ко всякой экзотике. Например, откуда взялось это название, известно любому школьнику, — из книги Олдоса Хаксли, который заимствовал само понятие у Уильяма Блейка:
Песня у них, понятно, очень литературная - в ней содержится привет "Лолите" Владимира Набокова, о чем помнят не все. Со следующими ребятами тоже все ясно — «Книга Бытия» как она есть:
Да и первая пластинка у них была весьма книжная — «От Бытия к Откровению». Про «Степного волка» тоже рассказывать никому особо не нужно — это роман Херманна Хессе:
Старые рокеры, как легко заметить, были начитанными чуваками — англичане уж, во всяком случае, своего Дикенза знали и читали «Дейвида Копперфилда»:
Про Шекспира и говорить нечего — вот вам «Тит Андроник»:
Это там, где все умерли, если не помните. А вот бодрая компания, назвавшая себя «Подземными» в честь известного романа Джека Керуака:
Они не одни такие — первая группа покойного Гленна Фрая из «Орлов» тоже так называлась. А вот еще одни «Подземные», но несколько другие:
Русские музыканты, понятно, тоже не лыком шиты. Один из прошлогодних шедевров литературного нейминга — группа «Александр Жадов и Доходное место» (давно ли вы перечитывали пьесу русского классика? а вот чуваки перечитали и самоназвались):
Названием творческого коллектива может служить и название романа — например, «Что-то гадкое в сарае», третьей книги Кирила Бонфильоли о Чарли Маккабрее, в свою очередь поименованной в честь фразы из романа Стеллы Гиббонз «Неуютная ферма»:
Если вы играете в подземном переходе, нет ничего лучше, чем назвать свою группу именем любимого писателя (и добавить к названию слово «блюз»):
Но если вы намерены выступать на одной сцене, например, с Мадонной, то к имени любимого писателя имеет смысл добавить слово «бордель»:
Очень популярны названия в честь полюбившихся литературных героев — вот, например, один из главных персонажей романа Томаса Пинчона «V.»:
Тут сплошь литература и Дикенз. В следующем номере нашей программы, собственно, - тоже. Концептуальные английские прог-рокеры некогда посвятили не только свою пластинку, но и всех себя культовому и классическому роману Мервина Пика. Вот он:
Ну и в конце нашего именного концерта по традиции — гимн книжкам вообще. Хоть и только для девочек. От коллектива, который вдохновился романом опять же Владимира Набокова:
А разговор об именах мы продолжим в следующий раз. Не забудьте спрятать под подушку свои литературные радиоприемники.
Это книжка вполне (и незаслуженно) забытая массами, для которых Чуковский — единственный литературовед, а Кашкин — единственное светило «советского перевода». Написал ее великий оболганный «буквалист», поэт и переводчик Евгений Ланн. В книге Андрея Азова «Поверженные буквалисты» эта работа удостоена одной фразы, что вполне объяснимо — перед исследователем не стояло задачи написать творческую биографию Ланна. Но «Литературная мистификация», мне кажется, все же заслуживают большего внимания.
Начнем с того, что написана она превосходно — современным языком, адекватно, так, что забывается, что вышла она в далекую и вполне мрачную эпоху. Обычной советской белиберды там нет даже в «классовом» анализе — писал ее человек, которому было что сказать, он ясно выражал мысль и владел материалом; в отличие от многих, кого тут можно было бы поименовать, но мы, пожалуй, не станем. Читая «Литературную мистификацию», я словно бы слушал натурального брата по разуму.
С виду это вроде бы научно-популярная работа по конкретному аспекту истории зарубежной литературы, включая основы текстологии, но… По ходу чтения перед глазами и в уме постепенно пробивается исторический фон и проступает некая смутная глубина. Во-первых, конечно, накладываются особенности самого подхода Евгения Ланна к профессии — его стремление к точности и достоверности перевода, необходимости доносить переводимый текст по возможности без искажений (как у него это получалось — другой вопрос). Поэтому закономерен его интерес к такому маргинальному явлению, как искажения литературного текста сознательные, намеренные, призванные запутать, обмануть, мистифицировать читателя. Во-вторых, о самой эпохе забыть тоже все-таки не удается (как не получается отрешиться, собственно, и от трагических обстоятельств жизни автора).
Мне, честно говоря, неизвестно, какое место занимала эта книжка в контексте литературных баталий того времени и как к ней отнеслись читатели и критики (и отнеслись ли как-то вообще), но, читая ее, я не мог отделаться от ощущения, что в ней присутствует огромная фигура умолчания, лакуна прямо-таки зияющая. Имя Михаила Александровича Шолохова. С одной стороны это вроде бы логично — Ланн-то пишет у нас о зарубежной литературе. Но… Напомню, что первый том «Тихого Дона» вышел в 1928-м. В 1929-м поднялась первая волна сомнений в авторстве Шолохова, которая не сошла на нет и посейчас. В 1930-м выходит книжка Ланна, в которой имя Шолохова не упомянуто ни разу, но в полемику вокруг «гения социалистического реализма» она вписывается идеально. Тем самым «Литературная мистификация» сама обретает черты литературной мистификации — маскируясь под непредвзятый и вроде бы не имеющий отношения к злободневности научпоп, она, тем не менее, вносит свою лепту в анализ вполне острой (и не только в литературоведческом смысле) ситуации.
«Мистификация обнажает социальный генезис откровенней, чем подлинное произведение», — пишет, в частности, Ланн (стр. 35). Цитатами злоупотреблять не буду, сами найдете. Но и здесь, и дальше, вплоть до описаний текстологической методологии фальшивок и анализа анонимов и псевдонимов на последних страницах, в букете занимательных сюжетов и литературных анекдотов о подделках содержатся едва ли не прямые указания на происходящее в стране, откровенные намеки не только на подлоги в контексте литературы, но и на переписывание самой истории — что, как под увеличительным стеклом, уже начинало концентрироваться в «деле Шолохова». Пред изумленным взором читателя в невинном литературоведческом очерке начинает проявляться адская актуальность. Исторический фон выступает на передний план и становится если не самим предметом осмысления, то уж, по крайней мере, одним из главных героев этой книжки.
Богатая фактура, используемая здесь Ланном, служит для подкрепления в общем-то очевидного вывода: если такие звезды зажигают, значит, это кому-то нужно. Накладываем фигуру умолчания: подделка ли это, плагиат, иначе ли дутая неким манером фигура (а даже преданные поклонники Шолохова не смогут отрицать, что не все в биографии титана советской литературы чисто и прозрачно) — но она выгодна определенной социальной группе, классу-гегемону, правящей элите. Иначе бы просто не возникла. Шолохов требовался как пробный шар (ну или подопытный кролик) для грядущих, более масштабных и бесстыжих зачисток, подчисток, редактур и текстов, и самой истории, тех или иных «проектов НКВД». Цель в данном случае проста: требовалось доказать, что метод «социалистического реализма» — лживая «политкорректная» ебанина, лакирующая действительность и забивающая насмерть любое живое творчество, — есть способ истинно народного самовыражения, освященный вековой историей и русскими традициями. Ну и революция заодно легитимизируется.
Особенно, конечно, иронично здесь то, что не только советская литература со своим Шолоховым, но и сама русская литературная традиция стоит на ките сомнительного происхождения — «Слове о полку Игореве». Ирония эта становится совсем уж явной при чтении «Литературной мистификации», где, стоит ли говорить, о «Слове» тоже нет ни слова (зато подробно излагается история сходного памятника чешской словесности — «Краледворской рукописи»). И, разумеется, ошибкой было бы думать, что литературоведческая работа, изданная в 1930 году, не актуальна в наши дни.
Казалось бы, пора уже смириться с тем, что люди смертны, однако в этом году все ощущается как-то особо болезненно. Но понятно же, что новости из мира литературы не ограничиваются некрологами.
Вот кое-что из случившегося за последние недели, о чем вы вряд ли прочли бы где-то еще.
Знакомьтесь, это Эми Тань. В ее честь назвали новооткрытую австралийскую пиявку. Это была новость не про еду.
А это — Уит Бёрнетт, великий американский редактор, основатель журнала «Story» (чтобы перечислить все его заслуги перед литературой, места нам здесь не хватит). Вернее, таким он будет в грядущей экранизации биографии Сэлинджера, написанной в свое время Кеннетом Славенски. Самого же Сэлинджера изобразит вот этот человек:
…что плавно подводит нас к следующей теме:
Это ТЕД-овская лекция о том, как писать смешно. Не знаю, поможет ли, но попытка достойная.
Еще о юморе висельников. В Англии поставили спектакль о последнем человеке в истории человечества, которого казнили за богохульство. Произошло это в Эдинбурге в 1697 году, а человека этого звали Томас Эйкенхед, и ему было всего 20 лет. Спектакль — «жестокая комедия с песнями» — называется незамысловато, «Я — Томас» (в честь Je Suis Charlie, понятно) и премьера его состоялась позавчера.
Чтобы подразнить сторонников «крепкой руки» в художественном переводе и издательской политике, не иначе, в Англии вышел новый перевод «Илиады» Гомера, пера Кэролин Эликзандер. Ознакомиться с отрывком можно здесь — чтобы потом, само собой, на всех углах кричать, что у Гнедича было лучше.
Изгибы сознания. Издательство «Сколастик» прекратило печатать детскую книжку «Тортик Джорджу Вашингтону на день рождения» писательницы Рамин Ганешман (о поваре Вашингтона Геркулесе; это не совсем про еду, но тематически близко) по причинам неполиткорректности картинок. А именно — рабы на них какие-то подозрительно довольные.
С аукциона продаются «Посмертные записки Пиквикского клуба». Нет, не книжка — реальные записки реального Пиквикского клуба. Не шутка.
А еще нашли останки вроде бы реальной Тэсс из рода д’Эрбервиллей (портрет этой реликвии мы не показываем сознательно, потому что дальше будет про еду). В Дорчестерской тюрьме эксгумировали Марту Браун, на чей казни присутствовал 16-летний Томас Харди; это так его впечатлило, что много лет спустя он написал роман. И это тоже не шутка.
Занимательное чтение: историк Рут Гудмен, рассказавшая некогда о том, как быть викторианцами, исследует гигиену Тюдоров, что станет ее следующей книжкой… вернее, путешествием на машине времени. Это к вопросу о том, чем могло пахнуть от Людовика Красное Солнышко. А про еду будет дальше.
Теперь разные новинки — странные и причудливые, но неизменно примечательные.
Американский художник Сэндоу Бёрк переписал (по-английски, но честно вручную) и проиллюстрировал «Коран». Теперь священная книга продается и стоит 100 долларов.
Еще одна занимательная книжка с картинками — на сей раз только это Марсель Пруст, "В сторону Сванна". Теперь зато мы знаем, как можно иллюстрировать Пруста. И есть мадленки.
«Мир природы Винни-Пуха» — взгляд на места боевой славы, брошенный ландшафтным дизайнером. С картинками, разумеется. Но без еды.
Также на днях вышел новый — долгожданный — роман Мэтта «Канализация, газ & электричество» Раффа, который называется «Страна Ктулху» и представляет собой сокрушительную смесь «Гроздьев гнева», «Хижины дяди Тома», «Убить пересмешника» и… я не забыл упомянуть Лавкрафта?
А вот эта новинка к литературе, конечно, отношения не имеет, но мы знаем, что некоторым нравится. В апреле выходит «Ватиканская поваренная книга». Тогда можно будет быть как Папа. Про еду как раз вот эта новость, да. А в заголовке еда у нас вместо котиков, сов и панды.
Вот так вот оно все как-то и идет, как не раз давал нам понять Курт Воннегут.
Жить легко.
Если родился в августе 45-го, когда для всего мира все худшее в ХХ веке уже вроде бы осталось позади, жить легко. С другой стороны, родился ты в Уэйко, штат Техас, а это, поверьте, Очень Глубокие Свояси, поэтому что там за жизнь? С третьей стороны, 1993-й еще не настал, городок еще не прославился, так что жить можно. Тем паче что семейству повезло: они уехали в Калифорнию за три года до того, как на Уэйко обрушился самый жуткий в истории Техаса торнадо, стер с лица земли весь центр и погубил 114 человек. В одном месте у тебя моторчик, рот неизменно до ушей, а вместо языка — молотилка; с такими свойствами натуры жить не просто можно, а очень легко. Но — работаешь ты с 10 лет, а это трудная жизнь. Но — не где-нибудь на ткацкой фабрике работаешь, а в Диснейленде; по любым меркам и в любое время о такой работе можно только мечтать. Так что жить легко, хоть ты всего-навсего и продаешь рекламные буклеты. У тебя наличествует даже некоторая финансовая независимость. Но к ней прилагается папа — несостоявшийся актер, человек, с которым даже в таком счастливом детстве Очень Непросто.
В общем, все сложно.
Хотя в б-СССР Стивену Гленну Мартину, можно сказать, повезло. Его знают и, в общем, наверное, узнавали бы на улице. Знают по фильмам, в которых снимался и которые ставил, писал или продюсировал: _________, — перечисляйте сами, тут у всех свои фавориты; у меня среди любимых «Отпетые мошенники» и «Человек с двумя мозгами». Знают по книгам: повестям «Продавщица» и «Радость моего общества» и сборнику чистой бредятины «Чистая бредятина», которая поначалу публиковалась в журнале «Нью-Йоркер» и заставляла ждать каждый номер, как в детстве подарок на день рождения. (Теперь все эти книжки проходят по категории библиографических редкостей, поэтому удачи вам с поисками, но не упомянуть о них мы не можем).
Повезло, да. В Орегоне вообще запретили его старую пьесу — про то, как Пабло Пикассо и Альберт Эйнштейн сидят себе в парижском баре «Шустрый кролик», просто выпивают и, можно сказать, чешут языками.
Повезло — да не очень. Потому что самой, пожалуй, главной инкарнации Стива Мартина широкий русский зритель так и не познал. А именно — stand-up comedian.
Да, поговорим о комедии. Приведенное выше сочетание словарь предлагает нам переводить как «эстрадный артист разговорного жанра». «Артист-сатирик», на худой конец, с пояснением: «артист разговорного жанра, выступающий без партнеров, театрального костюма, сценических декораций и ассистентов». Лингвострановедческий словарь «Американа» не иначе заимствовал формулировку из циркуляров какого-нибудь «Главконцерта», породившего формат выступлений, прости господи, «петросянов». Нет, с гениями русскоязычной комедии былых времен — Райкиным, Хазановым, к примеру, — все в порядке. Они в пресловутом «разговорном жанре» достигли не превзойденных до сих пор высот. Я к тому, что непонимание диктуется самим языком уже на уровне дефиниций.
Потому что Стив Мартин — это, извините за банальность, вам не Петросян. И вышедшая пару лет назад его книга «В полный рост» (так ее название тоже можно трактовать) и недавно переизданная в очередной раз, — еще одно тому подтверждение. Ее сложно называть мемуарами, потому что итоги подводить как-то рановато. Скорее это хроники первой половины жизни артиста — как раз той, что была «до кино». Легко и непринужденно (потому что, да, «писать легко») Мартин рассказывает в ней о детстве (неоднозначном), первой работе (благодатной) и начале своей жизни в искусстве (начале, прямо скажем, сокрушительном).
Мартин с детства хотел стать фокусником. Нет, не таким, как Гарри Гудини или Дэвид Копперфилд, не мастером выпутываться из смирительной рубашки, вися в наглухо запаянном сейфе в трех этажах над бассейном с акулами, или повелителем иллюзий, который на счет «три» убирает с поверхности Земли, скажем, пирамиду Хеопса, — нет, просто фокусником.
Эстрадным таким. Вроде пресловутого «артиста разговорного жанра», только с картами, кольцами, платками и кроликами. И не просто хотел, а без устали совершенствовался, оттачивал ловкость рук. С пятнадцати, заметим, лет. При этом учился он не в «эстрадно-цирковом училище», а, вы будете смеяться, в нескольких университетах — изучал философию.
…В Лонг-Биче у меня, — вспоминает он с некоторым даже изумлением, — довольно неплохо получалось осваивать символическую логику, поэтому в новой школе я записался на Высшую Символическую Логику. «Я изучаю Высшую Символическую Логику в Университете Калифорнии» — это звучало приятно; то, что в старших классах средней школы считалось чистой ботаникой, теперь обрело некий мистический флер. Однако в первый же день занятий я понял, что в Университете Калифорнии в Лос-Анджелесе пользуются иным набором символов, нежели тот, которому я выучился в Лонг-Биче. Чтобы не отставать, я добавил себе в расписание вводный курс, а это значило, что теперь я изучаю самые азы логики и высшую логику одновременно.
Помимо этого, были занятия и по актерскому мастерству, и по телевизионным сценариям. Но не это главное: вскоре Мартин понял, что фокусы — это как-то тухло, и начал разрабатывать комедийную составляющую своих выступлений, потому что паузы нужно было чем-то заполнять. Вот тут-то и началась истинная работа. Недаром «работа» в его книге — одно из самых частых слов.
«Разговорный жанр» — он же какой? Выходит мужик (реже — баба) и рассказывает примерно анекдоты или кого-нибудь изображает. У Мартина было не так. Работая с чужим, а потом и со своим материалом (не Жванецкий, само собой, у которого литература, но тоже ведь труд — подмечать смешное и чеканить из него несколько фраз, жест или просто интонацию), он понял, что скучно просто нагнетать напряжение, а потом выдавать соль шуточки, которая служит комической разрядкой. Поскольку формат к середине 60-х, когда в мелких калифорнийских театрах Мартин уже вовсю выступал со своим рагу из фокусов, анекдотов и пародий, в значительной степени устоялся, «панчлайна» ждут, его предвкушают и часто знают уже наизусть. А если, задумался Стив Мартин, напряжение, к примеру, наращивать, а разрядки не давать? Пусть смеются не запрограммированно, а просто так. Может, тогда станет понятно, что смешно само по себе, а что — потому что смешно соседу. Но для этого нужна дисциплина, изобретательность, находчивость, безошибочное чувство ритма и отточенная мелкая моторика.
И, разумеется, умение сделать смешным все. Даже вроде бы несмешное.
«Комедия для собак» — попробуйте рассмешить четверку псов, один из которых явно чучело. «Веселые зверюшки из воздушных шариков» — там что угодно, кроме собственно зверюшек, даже вирус сифилиса есть. «Счастливые ноги» — номер о частной жизни ваших ног. Неимоверно популярная «стрела в голове» — своеобразный мем 60-х. Царь Тут. «Дикий и чокнутый парень». «Давай измельчаем» — пародия чуть ли не на всю психоделическую контркультуру сразу: изобретен наркотик, от которого люди не улетают под облака, а становятся меньше. И, разумеется, знаменитое «Простите» — когда три слога произносятся как двадцать чуть ли не во всем диапазоне человеческих эмоций одновременно: от мягкого недоумения к праведному негодованию и вплоть до смертоубийственной ярости. Американским евреям такая манера извиняться некогда так полюбилась, что они адаптировали ее к словечку «слиха»: можно только воображать, как некогда извинялись в Иерусалиме. «Где смеяться-то?» — поначалу недоумевала публика. И постепенно начинала хохотать — не потому, что до нее доходил некий культурный код, а потому что никакого культурного кода не было. Заразительным в Стиве Мартине было все, и маску от актера отделить никто не пытался.
Так лет за десять и родился тот «коктейль Молотова», который к середине 70-х буквально взорвал мозги американской аудитории. Нет, мейнстрим «разговорного жанра» никуда не делся. Но с обочин — из мелких клубов, театров и кофеен Калифорнии и Чикаго, со сцен, задвинутых в дальний угол, — уже прозвучали новые голоса, возвестившие о явлении сюрреалистической «хиповой» комедии. Стив Мартин отлично помнит знаковый вечер:
[В Эспене, Колорадо] …вечером 11 октября 1975 года, включив телевизор и посмотрев первый эпизод «Субботнего вечера живьем», я подумал: «Блин… они это сделали». В Нью-Йорке в эфир пустили новый тип комедии — люди, которых я не знал, и удавалась им эта комедия прекрасно. Программа сильно ударила по моему внутреннему убеждению, что кавалерийскую атаку веду я один — и один несу знамя новой комедии. Тем не менее, нам с «Субботним вечером» суждено было встретиться.
Вскоре началась их дружба с Лорном Майклзом, но сложности тоже не замедлили возникнуть. Видимо, с «легкостью жизни» тут и пришлось расстаться. Потому что одно дело — клубы и придорожные театры, где посмеяться собирается человек сто, ну двести. И другое дело — когда свою лепту внесли регулярные появления в телепрограммах, вроде «СВЖ» или «Сегодня вечером с Джонни Карсоном», статьи в «Роллинг Стоуне» и «сарафанное радио». Народ валом повалил «на Стива Мартина». 2000 билетов продано. Гастрольные графики уплотняются. 60 городов за 63 дня. 72 города за 80 дней. 85 городов за 90 дней. В зале (вернее, уже на стадионе) — 18 695 человек. 29 000. 45 000. Это, видимо, рекорд для «артиста разговорного жанра». Сорок пять тысяч человек платят деньги за то, чтобы посмотреть на одного…
Понятно, что видоизменялась сама природа юмора, его подачи. 30 тысяч человек уже не выведешь из зала на улицу (так, бывало, заканчивались выступления Стива Мартина в клубах — владельцы даже принимали особые меры к тому, чтобы все зрители расплатились заблаговременно). Не отправишься с ними в «Макдоналдс», чтобы сначала заказать 200 гамбургеров, а потом быстро «передумать» и поменять заказ на одну «среднюю картошку» (другой любимый финал). И не во всякий бассейн они поместятся, чтобы можно было поплавать кролем у них по головам. Гэги мутировали от мелкой моторики первых дней к большей наглядности, к физичности вплоть до легкой атлетики (номера с «бесконечной рукой за киноэкраном» или «невообразимо усыхающим человеком», когда артист просит публику на миг закрыть глаза, а сам откручивает микрофонную стойку до высоты метра в три). Взять, к примеру, «самое короткое в мире соло на гитаре» — когда с небес под фанфары артисту спускается блистательный «фендер», артист принимает героическую позу и издает на нем единственное «трям», после чего гитара опять взмывает ввысь. Можно смеяться.
Кстати, о музыке. Как, например, постоянно упускают из виду, что гений еврейской кинокомедии Вуди Аллен — легитимный джазовый кларнетист, мало кто помнит, что Стив Мартин за свою игру на банджо в 2001 году даже получил премию «Грэмми» (совместно с Эрлом Скраггзом). Свою третью — две предыдущие были за комедийные альбомы (1978 и 1979 годы). Напомним также, что премию «Эмми» (уже за телевидение) Мартин получил в 24 года. Ну и, чтобы покончить с лаврами, отметим, что в 2005-м ему вручили «Премию Марка Твена» — за вклад в американскую юмористику. Тогда же он получил довольно диковинную награду — звание «Легенда Диснея»: не иначе, по совокупности заслуг — от продажи буклетов до производства комедий для семейного просмотра.
Нам же, кинозрителям другой страны, от былого буйства, вошедшего в историю и по заслугам отмеченного, досталась, пожалуй, лишь картикатурно-причудливая пластика артиста да отдельные шуточки из его программы, выжившие в съемочном процессе. Ну и элегантнейший белый костюм-тройка — просто потому, что его лучше видно издалека (а «жилет мне был нужен затем, чтобы рубашка из брюк не вылезала — я так скакал по сцене, что это случалось все время»). Костюм, ставший маркой его самого устойчивого образа — эдакого блистательного великосветского шлимазла навыворот, не теряющего присутствия духа и неизменно эффективного, когда дело доходит до высмеивания даже несмешного, включая самого себя. «Самого смешного парня на свете». За костюм и консервативную прическу его, кстати, критиковали друзья, менеджеры, агенты и доброжелатели: во времена разноцветных рубах с кружевами и цветов в длинных волосах не то что на сцену в таком виде неклёво было выходить — вообще выглядеть так было крайне стремно. Но Мартин в вопросе гардероба был так же упорен, как и в приверженности собственному имени, которое ему не раз предлагали сменить: дескать, «Стив Мартин» для комика звучит слишком уж по-еврейски. Упорствовал ли он из соображений мимикрии на поле американской комедии, традиционно ассоциировавшейся с еврейскими артистами, или держался своих шотландско-ирландских корней — вопрос открытый, но самость свою (и художественную, и национальную) он отстоял и остался Стивом Мартином. Самым еврейским из нееврейских комиков.
Все-таки, видимо, комедия — мимолетный жанр, способный выжить во всякий данный миг лишь на клубной сцене. Спортивные арены и телевидение — это, конечно, мило, но разрушительно. Недаром гении американской комедии уходят рано, как два великих революционера, Ленни Брюс и Энди Кауфман — насовсем, либо, как Джонни Карсон, — на иные пажити. Нам остается серенький мейнстрим, который так легко поносить за глупость, — он, как тараканы, вечен. «Просто понизьте свой коэффициент интеллекта на 50 баллов — и приступайте». А гениальная комедия… Для масс она — как пресловуто непереводимая игра слов, смыслов и культур. Чтобы смеяться над ней, требуется немало любопытства и упорной работы — вряд ли меньше, чем самому артисту для того, чтобы нас рассмешить.
Видимо, все это Стив Мартин и попробовал нам объяснить. Прямым текстом и своими словами. А я, зная шансы автобиографии Стива Мартина на публикацию в этой стране, вам ее пересказал. Понизив коэффициент интеллекта на 50 баллов.
«Записки психопата» — текст поразительный, сам автор называл его «самым нелепым из написанного», но попробуем разобраться, так ли это в действительности.
Писался текст в конце 50-х (по крайней мере, датировка в нем отчетлива) и, если смотреть на него из нынешнего далека, выглядит вполне как отголосок прото-бита, русская карикатура на бит, утрированный, но, я подозреваю, весьма точный слепок жизни. Но по методу, тону и стилю его скорее можно отнести к той натуралистической и отчасти трансгрессивной линии «подпольной», «уличной» литературы, которая возникла в Штатах примерно тогда же. Вспомним, что издательство «Гроув Пресс» лишь в начале 60-х, через полдесятилетия начнет открывать для более-менее широкой публики такие имена, как Алекс Трокки, Хьюберт Селби, Джон Речи и проч. До них, понятно, были и Селин, и Хенри Миллер, и Херберт Ханке, но и на них в своих интервью Веничка не ссылается, надо думать — все же не читал, а к своим отношениям с советской реальностью дошел своим нетрезвым умом. Но если положить эти тексты рядом, параллелей будет много.
Корни их всех — и, само собой, этого романа — уводят нас к Достоевскому. И, в общем, понятно, что «новая», истеричная и надрывная исповедальность, сознательный и подчеркнутый отказ от цензурных самоограничений, желание говорить и показывать только правду и ничего кроме, неприятие окружающего — на все это ни русские, ни американские писатели патент не регистрировали. После войны этот «тренд» возникал повсюду, и это вполне объяснимо и не нами не раз анализировалось. Война закончилась, победители вернулись домой (хоть и несколько по-разному) — с надеждами на если не продолжение освобождения, то хоть на какое-то раскрепощение после огромного напряга всяческих душевных и физических сил, а дома — все тот же мрак и морок, если не по-прежнему Сталин, то Эйзенхауэр, общество косно и репрессивно, филистеры отнюдь не толерантны к фрикам и маргиналам, там сплошное потребление, тут сплошной пятилетний план… ну и так далее. Я по необходимости упрощаю.
В «Записках психопата» Ерофеев сформулировал отчетливо: «Ни одна книга и ни одна музыка не выразит моего чувства». Хтонь обрела голос.
Единственная разница — у тех американцев получилось заявить о себе, сказать свое слово громко и непосредственно, сделать литературу и войти, наконец, в ее историю (хотя цель, понятно, изначально была не такова), а советским подпольщикам, прото-диссидентам, из которых Ерофеев один, — не очень, и они оказались на много лет, если не навсегда «потерянными», забытыми, обойденными, подавленными. А иначе — кто знает, как выглядел бы нынешний учебник литературы для средней школы. Но это, конечно, фантазии.
Мэтт Рафф — современный и крайне остроумный, вполне культовый американский писатель, выпускник Корнелла, между прочим. «Канализация, Газ & Электричество» — его вторая книга, и несмотря на подзаголовок «трилогия», представляет собой одну цельную работу. Просто автору нравится трилогия как жанр: когда группы различных существ отправляются в полное приключений странствие завоевывать какого-нибудь повелителя темных сил. Вот он и написал такую героико-антиутопичную сюрреалистическую фантазию с нехарактерными персонажами, обилием абсурдных приключений — и истерически смешную.
Сюжет прост и сложноорганизован. Мир пребывает в 2023 году (это уже скоро), царит новый мировой порядок, а в канализации Нью-Йорка живут существа-мутанты, вроде гигантской белой акулы по имени Майстербрау (их из соображений политкорректности называют марками пива). Практически половиной США владеет мегамиллиардер Хэрри Гант, который отстраивает Эмпайр-Стейт-Билдинг, разрушенный протаранившим его самолетом (книга, учтите, написана в 1997 г.), возводит по всей стране небоскребы в милю высотой и собирается бурить нефть в Антарктиде. Ему противостоит группа веселых эко-террористов, возглавляемая одним из последних оставшихся в живых негром Филоном Дюфреном и его экипажем зелененькой в розовый кружочек подводной лобки «Ябба-Дабба-Ду»: они устраивают «дружественный теракты» (вроде потопления ледокола кошерной колбасой, разогнанной до скорости Мах9, после сбрасывания на него лимонного торта и бомбардировки взбитыми сливками). Тем временем в канализации убивают Уолл-стритского жулика, который намеревался перевернуть империю Ганта с ног на голову, и бывшая Гантова жена, работающая в Зоологическом бюро этой самой канализации вместе с не менее колоритными подругами (и призраком Айн Рэнд, поселившимся в шахтерской лампе) начинает собственное расследование. Понятно, что на поверхность выходит еще более масштабный и зловещий всемирный заговор. Среди персонажей — дочь эко-пирата Серафина, живущая в стенах (буквально) Нью-Йоркской публичной библиотеки, «фольксваген-жук», в который вселился дух выдающегося радикала 60-х Эбби Хоффманна, но в женском обличье, 181-летняя однорукая ветеранша Гражданской войны, которой никто не дает ее возраста и вышеупомянутая акула. А также лемуры и масса других пр