Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 1 мая

Герой романа как процесс распределения нейронов

"Нечего бояться", Джулиан Барнс

Некоторые книги обнимают тебя всеми мшистыми стенами каменных замков, упругими парусами своих кораблей, хитро оплетают тебя своими дорогами и уносят, спеленутого, куда-то в горизонт. Другие катают на безостановочной карусели, давая время от времени перепрыгнуть с лошадки на львенка и ощутить восторг и ужас свободного полета. Еще совсем третьи устраивают тебе тягостные сцены с битьем посуды, в которых ты — не что-нибудь, а вон тот фарфоровый молочник.

Любая книга Джулиана Барнса — такой идеальный собеседник. Он сидит напротив тебя в удобном кресле, сухой, с прямой спиной, блестяще эрудированный, неизменно ироничный. Истории, которые он рассказывает, сделаны изящно и умно, как шкатулки с секретом, в которых секрет называется "человеческий фактор". Ужасное облегчение обнаружить, что кто-то такой уравновешенный, такой проницательный и здравомыслящий — рядом, когда смотришь в ту самую сторону, куда взгляд постоянно возвращается сам собой. В сторону свинцовой заслонки. 

"Нечего бояться" — протяженное эссе о смерти.

Твой собеседник слегка опускает глаза и вполне по-английски безжалостно начинает нанизывать одно за другим на прочную шелковую нить:

— как он не верит в бога, но чувствует, что ему его не хватает, и жеманство ли это;

— как утешением танатофобу служат те, кому еще хуже: возьмите Рахманинова;

— почему истовый атеизм провоцирует больше, чем истовая религиозность;

— смыслы жизни по Ричарду Докинзу, и чем нам эта история, в итоге, помогает;

— много знаменитых французских смертей, но порядком и всяких иных;

— можно ли умереть хорошо;

— и что, черт подери, делать в этой неловкой ситуации с субьектом;

— а с родственниками?

— справедливо ли играют фантасты, обесценивая вечность;

— что, если мы никогда не избавимся от иллюзии свободы воли, потому что для этого требуется акт свободной воли, которой у нас нет?

Эти все хрустальные бусины перемежаются другими: опытами личного, не умственного соприкосновения с умиранием и старением. То есть, вновь и вновь возвращая то, что мы называем своим умом, из отвлеченных блужданий — к свинцовой заслонке. 

Вы не поверите, но это очень забавная книга.


И, напоследок, про бедность беллетризации жизни: 

"В романах (мои не исключение) люди представляются существами, обладающими в целом постижимыми, пусть иногда и скользкими характерами и мотивациями, вполне различимыми для нас, если не для самих героев. Это есть утонченная, более правдивая версия газетного подхода. Но что, если на самом деле все совсем не так? Тогда, наверное, я включу Автоматическую Защиту 1: коль скоро люди представляют себя существами, наделенными свободной волей, сформировавшимся характером и вполне твердыми убеждениями, такими их и следует запечатлевать романисту. Однако уже через несколько лет это может показаться наивным самооправданием обманувшегося гуманиста, неспособного разобраться в логических выводах современной мысли. И все же я пока не готов воспринимать себя — или вас, или героя своего романа — как процесс распределения нейронов, не говоря уж о замене "я", или "он", или "она" на "это" и "оно"; однако должен признать, литература сегодня отстает от того, на что способна действительность."

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 30 апреля

Смутное время

Петр Луцык, Алексей Саморядов, «Дикое поле»

Я долго пытался написать про эту почти 900-страничную книжку, а все равно какие-то разрозненные мысли (мыслишки) получаются. Ну, пусть будет.

Это круто, когда все (ну, почти все) сценарии, вернее сказать – тексты, вкладываются в единый «монолит», призванный породить собственную мифологию. Сценарии Петра Луцыка и Алексея Саморядова как раз такие, а авторы, вольно или невольно, являются мифотфорцами. Там ведь не зря почти в каждом сценарии повторяются имена и фамилии. Под ними скрываются разные герои, но по сути все эти люди – былинные персонажи, которые, видоизменяясь, кочуют из одной истории в другую. Кроме того, сценарии эти – просто очень хорошая литература.

Мир Луцыка и Саморядова страшен и погружен в язычество. Герои их сценариев, даже осеняя себя крестом, остаются верными Земле, Огню, Ветру («Ветер» - один из самых сильных текстов книги). Они (герои) застряли в безвременье, и это безвременье очень точно отражает настроение, атмосферу поздних 1980-х и ранних 1990-х – рушится большая страна, гнетет неизвестность, тупо нечего жрать – остается объединяться в бесполезные дружины, слушать языческих пророков и биться насмерть. И когда смерть (Смерть) подходит совсем близко, когда она забирает самых родных, нужно или рассмеяться, или обратиться к богам, которые могут прийти на помощь. Могут, впрочем, и не прийти – и тогда опять же остается только рассмеяться, взять ружье и уйти в надвигающийся буран.

Место действия почти всех сценариев Луцыка и Саморядова – степь, то самое дикое поле, на котором все решает общий сход – или сила. Здесь царят жестокие законы природы, здесь человек человеку – волк, здесь все просто. «– Здорово, Игнат. Измерзся, час отстоял, идем пиво пить. – Не хочу. – Идем хоть покурим! – И курить не хочу. – Чего ж ты хочешь? – Бабу хочу, к ней и иду! – ответил Игнат бодро. – Пива не хочу, курить не хочу, а бабу хочу, к ней и иду!..» /«Дети чугунных богов»/ И вот этой былинной простоты как раз и не хватило режиссерам, пытавшимся совладать с текстами Луцыка и Саморядова. Пытаясь разглядеть в этих текстах многочисленные вторые смыслы, режиссеры – все без исключения – ударялись в никому не нужные интеллигентские рефлексии, усложняли, наполняли ненужными смыслами. Хотя почерк Луцыка и Саморядова, их авторский стиль – говорить просто о сложном.

Наиболее правильной экранизацией их сценариев, как ни странно, мне кажется не слишком удачный фильм Михаила Аветикова «Савой» (по сценарию «Праздник саранчи»). В этом совершенно диком боевике с Владимиром Стекловым, почти полным отсутствием слов и абсолютным отсутствием каких-либо логических связок, режиссер Аветиков не смог удержать ритм, присущий прозе Луцыка и Саморядова, но в остальном именно этот фильм по настроению максимально приближен к тому, о чем, по-моему, и писали авторы. Раньше мне казалось, что очень близко подобрался Томаш Тот в «Детях чугунных богов», но пересмотрев фильм я понял – нет, не оно. Томаш Тот, с одной стороны, любуется всем этим анархическим разгулом, придуманным Луцыком и Саморядовым, привнося в него настроение, типичное для модного в то время балканского кино, а с другой, снисходительно насмехается над ним. Ни насмешки, ни любования у Луцыка с Саморядовым нет. Есть конструирование мифа, а это – серьезно.

А режиссер Михаил Калатозишвили экранизировал «Дикое поле» и почти убрал из него то самое язычество, такое важное для мифологии Луцыка и Саморядова, заменив на… ну, на условное православие. Получилось хорошее кино, которое лично меня совершенно не зацепило. И беда здесь, видимо, в том, что Калатозишвили, как и его предшественники, не смог поймать нерв сценария Луцика и Саморядова. Мне, правда, сложно объяснить свои претензии к «Дикому полю», потому что это, на самом деле, хорошее кино. То ли прав известный кинокритик, который указывает на излишнюю интеллигентность главного героя, то ли дело – в отсутствии кинематографической смелости, когда тот самый танец на краю пропасти есть, но пропасть огорожена незаметным для зрительских глаз заборчиком. И вот еще что – «Дикое поле» в некоторые моменты оказывается в опасной близости от «Эйфории», чего Луцык с Саморядовым, думаю, не допустили бы никогда. В общем, снова не о том.

На самом деле, странно предъявлять режиссерам претензии – они же часто переделывают сценарии, с которыми работают. Но в случае Луцыка и Саморядова эти претензии предъявлять хочется, и не только потому, что сценарии были лучше (сравнить хотя бы пронзительную драму сценария «Кто-то там, внутри» и криминальную историю «Лимита», из которой просто была вынут основной сюжет сценария – собственно, о любви). Дело в том самом мифе, создаваемом сценаристами и то ли не замеченном, то ли сознательно проигнорированном всеми без исключения режиссерами. Что тоже, в общем-то, понятно – слишком страшно: «…Время теперь смутное, ждать всего можно…» /«Северная Одиссея»/.

После смерти Саморядова Луцык взял их самый жесткий сценарий и снял «Окраину». И оказалось, что он и должен был снимать все эти фильмы. Выбрав эстетику старого советского кино (типа «Чапаева»), он снял великую и кровавую сказку-былину о мужиках, которые ходили за правдой. И дело было не только в сюжете, бережно перенесенном из сценария на пленку, дело было в выбранной стилистике – именно со стилистикой ошибались режиссеры, пытавшиеся экранизировать эти сценарии, со стилистикой и атмосферой. Свободы не хватало, как бы банально это ни звучало, ну и страшно было наверняка. Сейчас бы «Окраину» назвали экстремистским фильмом и наверняка не выдали бы ему прокатное удостоверение – помню, на премьере в питерском Доме кино мне очень хотелось выхватить из кобуры наган, но не было ни нагана, ни кобуры.

Фильмы есть в Сети, книжка продается – это если кто заинтересуется. Меня же не покидает вот какая мысль: много лет российские режиссеры плачут по поводу отсутствия хороших сценариев, между тем, половина сценариев Луцыка и Саморядова не экранизировалась. Но, судя по всему, все еще страшно, да и сил не хватит. «…Сапожникова на Мае убили, Коннов за Колымой погиб. Снегирев в тайге пропал со всеми людьми. Морозов в тюрьме, Сергей Москва в тюрьме… Кроме тебя, Александр Степанович, караван на север вести некому… /«Северная Одиссея»/

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 29 апреля

А вовсе не социопат

"Интроверты", Сьюзан Кейн

Кратенько скажу вам общие смыслы, а то про интровертов много странных мифов:

1. Интроверт — не равно мизантроп и социопат. Интроверт может любить людей. И даже может их не бояться, говорят.

2. Но он от людей устаёт. Интроверт должен отдохнуть после общения с людьми, экстраверт же отдыхает во время общения. 

3. Интроверт предпочитает общение со старыми друзьями, а не знакомство с новыми. Та же фигня с книжками и фильмами. Приятнее пересмотреть старое.

4. Несколько дел одновременно больше свойственно женщинам, чем мужчинам, но и больше свойственно экстравертам, чем интровертам. 

5. Интроверт вполне может жечь. Уж в знакомой компании так совсем. А в незнакомой — от смущения тоже легко (потом нам это припоминают, и считают, что мы отмазываемся интроверсией, ведь вот тогда-то панически шутили и смеялись же, ну!). Но потом придёт домой и только тогда наконец выдохнет. 

6. Интроверты предпочитают тишину музыке. И втайне мечтают угробить тех, кто постоянно стучит, напевает или живёт в режиме радио ("так, где мои ключи?.. где же, где же... о, зажигалка! оу, я что-то искал... ах да! ключи! а вот и они!").

7. Ещё про общение. Экстраверты любят small talk и умеют их создавать. Как на вечеринках в американских фильмах или на балах — "здравствуйте, как поживаете, дада, до свидания! здравствуйте, прекрасная длина рукава, вам так идёт, всего доброго!" — и упорхнуть. Интроверты иногда кажутся даже более общительными, потому что они обстоятельно сядут и будут говорить вглубь. А вот вместо этого шебуршения ни о чём скорее промолчат, да. (А иногда кажутся идиотами, потому что вместо "здрастьездрастье, как дела" задают мощные личностные вопросы вроде "как ты будешь воспитывать детей, если они решат, что не хотят заниматься спортом?")

8. Мир очень сильно ориентирован на экстравертов. Для успешности в работе нужны коммуникабельность, стрессоустойчивость и страстная мечта работать в команде. Плевать, что команда отвлекает, мешает сосредоточиться, мозговые штурмы погоды не делают, а разделение ответственности за одно дело на нескольких людей вообще большая ошибка всегда. Из-за этой мироориентированности подстраиваться должны именно интроверты. У которых при этом личные границы уже, посторонние следы там переносятся тяжелее, а умения дать отпор изящно и непринуждённо — меньше. От невозможности запереться и побыть исключительно с собой интроверты несколько озлобляются и, пытаясь отчаянно защитить личное пространство и выжить, — рождают как раз вот эти мнения о том, что они социопаты и мизантропы. 


Ах да! А книжка про то, как со всем этим жить. И выжить.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 28 апреля

Очень простые люди. Проза Израиля Меттера

Например: Израиль Меттер. Люди. Советский писатель, 1968.

В общем-то, для того, чтобы рассказать о писателе Меттере, можно было б взять за основу совершенно любую его книжку – эту я выбрал более-менее случайно. И я искренне вам советую любую его книжку таки взять, ежели вы до сих пор не знакомы. Меттера (чье “неприличное” на цензорский вкус имя изображалось на обложке исключительно одной лишь литерой “И” с точкой) после 80-х почти не переиздавали – настали кардинально иные литературные времена и наступили радикально другие тематические и стилистические моды – хотя одно исключение я вспомнил: это “Пятый угол” (Текст, Книжники, 2009г.). Но, имея доступ в интернет, вряд ли нужно срочно бежать к букинистам.
Израиль Меттер писал простую прозу о простых людях – не стремясь к сложности в письме и не отыскивая ее в натурах своих героев. Причем много писал о милиционерах (как это ни покажется странным) – но помните невероятно душевный фильм “Ко мне, Мухтар!”? Так это ж – по повести Меттера! И фильм “Врача вызывали?” – тоже.
По причине простоты и прямоты характеров герои Меттера парадоксальным образом получались убедительными – не в литературном, а в банально-жизненно-натуралистическом смысле. И никак не походили на ловко слепленных (это если говорить о “рожденных” хорошими советскими писателями), но совершенно несуществующих, запредельно невозможных персонажей – а про картонных дурилок, криво нарезанных неумехами, и говорить нечего. Вот есть честный милиционер или там доктор, или нечестный завскладом – и нет, и не может быть у него внутри никаких хитрых загогулин и тончайших полутонов, а есть простые (да и те не всегда толком выражаемые) мысли, чувства и убеждения. И в языке Меттера загогулин нет. А убеждения есть, и выражаемые убедительно – что надо быть честным и правильным. Звучало б смешно, если б не писалось так же честно, с должным уважением к простому человеку, когда он хорош, и с должной же неприязнью к человеку плохому.
Конечно, сам Меттер не был человеком простым, какой бы смыл мы ни навесили на это многозначное определение. Но он нашел какой-то непростой для понимания процесса, но очевидный по результатам путь. И прошел по нему без затей и с достоинством.
Найдете вы сейчас такого же сегодняшнего писателя? Да фиг-то!
Впрочем, мы сейчас и героя-то такого не найдем – кого дать этому писателю для описания? Некого.

Вера Полозкова Гость эфира вс, 27 апреля

Проклятие немоты

"Большой дом", Николь Краусс

Николь Краусс — жена Джонатана Сафрана Фоера, автора «Полной иллюминации» и «Жутко горомко и запредельно близко» (с посвящением «Николь, воплощающей мое представление о прекрасном»), великих, без преувеличения, романов современности. С трудом представляю, как двум даровитым писателям удается вот уже на протяжении десяти лет уживаться вместе, но книги в двух соседних кабинетах у них получаются редчайшие — и, конечно, похожие, каким-то поразительно глубоким пониманием связи одной маленькой, нескладной человеческой судьбы с судьбой народа и даже мира; вообще, ощущением масштаба: ты будто способен, благодаря сверхточной оптике автора, рассмотреть, как мельчайшие царапины на письменном столе одинокой нью-йоркской писательницы становятся частью громадного космического узора, где войны, истребления народов, перемещения с континента на континент и личные маленькие беды и потрясения — все переплетено неразрывно, все прорастает из века в век. Любимый прием Краусс и Фоера — истории непроговоренностей, невозможности объяснить: как дедушка Оскара в «Жутко громко и запредельно близко» всю жизнь пишет письма сыну, которого оставил до рождения, чтобы потом, после того, как сын погибнет в трагедии 11 сентября, разыскать его могилу и наполнить пустой гроб неотправленными этими письмами, так у Краусс муж одной из героинь только после ее смерти, прожив с нею сорок лет, узнает, что у нее, оказывается, был ребенок, которого она отдала на усыновление и никогда о нем не говорила, и едет его разыскивать, а отец другого героя, Дова, часами беседует с ним в своем воображении, тщась объяснить, почему они воюют с детства, почему всю жизнь он так его раздражает, а на деле они живут в одном доме и едва ли словом друг с другом перекидываются за день. Помимо всего этого — черной тени истории XX века на каждой, на первой взгляд весьма благополучной, маленькой жизни, жгучего желания побороть, превозмочь проклятие молчания, немоты, разрушающее семьи, одной детали, способной сшить в единое целое четыре, казалось бы, ничем между собой не связанные сюжета, «Большой дом» замечателен глубоким и точным описанием того, что на самом деле представляет собой работа писателя и как в действительности выглядит пресловутый творческий кризис: проще говоря, какой это лютый ад. Как в голове у человека, призванного создавать тексты, цепи смыслов, замыкает, а ломается сразу — мир. Как по сравнению с тем, что ты не способен больше писать, малы и несущественны все остальные твои несчастья, будто писать — это принадлежать миру (и Богу), быть с ним одним целым, а перестать — это оглохнуть, оказаться в полной изоляции. «Большой дом» еще и о детях, о том, как страшно им становиться заложниками родительских страхов и травм; о том, что нерешенные проблемы кочуют из поколения в поколение, пока, наконец, кто-то смелый не решится нарушить больной ход вещей и все распутать/рассказать/простить/попросить прощения, — как раз тогда, когда уже слишком поздно. И несмотря на то, что это горькая книга, в ней много подлинной, детской завороженности красотой и радостью бытия, логикой его законов, одинаковых для всех, надеждой, что ли. Она о непростом пути каждого измученного сознания к освобождению; о том, как жутко покидать собственную годами насиженную зону комфорта, чтобы хоть что-то сдвинуть с мертвой точки, но — необходимо. Главное — в какой-то момент все же отважиться, чтобы не опоздать.

Аня Синяткина Постоянный букжокей сб, 26 апреля

Дорогой упоротой грёзы

"Винляндия", Томас Пинчон

Разговор о Пинчоне я люблю начинать с пересказа фабулы. Это просто, увлекательно и дает возможность набрать воздуха в легкие, чтобы говорить о том, о чем говорить невозможно. 
Когда я рассказываю кому-то про "Радугу тяготения", я начинаю не с того, что это такой "Улисс", только о садо-мазохизме войны. Я рассказываю, что вот есть некий чувак, на котором в детстве ставили тайные опыты по условным рефлексам, и теперь за ним продолжает исподволь следить ужасно секретный отдел по паранормальным явлениям, и в какой-то момент выясняет: всякий раз, как этот чувак занимается сексом, на то же самое место через два дня падает сверхзвуковая ракета Фау-2, а все это во время Второй мировой. И вот сидит весь этот ужасно секретный отдел по паранормальным явлениям, смотрит на две карты Лондона с идентичными отметками, и думает про себя, совсем  они крышей двинулись, то есть, для своей профессии, или что вообще происходит. А потом заверте... Моя подруга Софа (из последних, кто это выслушивал) сказала:
— Так, а теперь объясни, как получается, что книгу с таким сюжетом мало кто дочитывает до конца. Я не могу понять.
Но это другой разговор. Словом, если начать с того, "о чем" книга, или, не дай бог, "как", то слушатель сразу скучнеет и меняет тему. Почему-то.
Так вот, "Винляндия"...
А, я обещала с этого не начинать. 
Значит, так.  Есть папаша-хиппи, который за что-то получает пенсию от спецслужб, под прикрытием душевной болезни, и чтобы это прикрытие подтверждать, время от времени собирает открытый пресс-сеанс-разбивания-витрины-головой. Есть его дочка, изумительно нормальное начинающее человеческое существо, работает в пиццерии и выглядит точь-в-точь как мать, которую никогда не видела. 80-е, Калифорния. И вдруг — бац! тыдыщ! дым коромыслом! дом конфискуют, счета блокируют, девочка опрометью спасается бегством не пойми от чего и оказывается в женском ниндзя-монастыре, где бывшая подруга ее матери, якудза-неудачник, рассказывает ей, что на самом деле ее мать — и заверте...
И персонажи играют в свои шизофренические казаки-разбойники с совестью, любовью или государством, а тем временем текст все сгущается, доходя до невиданной плотности, пока не коллапсирует в черную дыру. Туда летят якудзы, ниндзя, кинопленка, специальные агенты, хиппи, телевизоры, гигантские рептилии, буксировщики, серфоделическая музыка, золотой век всеобщей любви, что не. Только что тебе казалось, что ты несешься по слитной, хотя и отчаянно петляющей автотрассе, а тут — оп! — и под ногами сияющая бездна. Граница с ней где-то в лесах округа Винляндия. Отсюда приходят мертвые. Все немо здесь. 

Не то чтобы Пинчон бросает читателя посреди бездны и отказывается вести дальше. Не, бездна у него все время зыбко просвечивала через нагретый калифорнийским солнцем асфальт и ослепляла проблесками, и теперь мы еле-еле затормозили у края. И он, конечно, прекрасно знал, куда ведёт читателя, дорогой упоротой грёзы.
Но теперь вы с бездной остаетесь наедине. Ну, и дымящаяся тачка.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 25 апреля

Тайная жизнь переводчиков

"Поверженные буквалисты. Из истории художественного перевода в СССР в 1920-60-е годы", Андрей Азов

Безусловно благородная попытка восстановить историческую справедливость и хотя бы посмертно отстоять оболганных и ошельмованных Ланна и Шенгели — но бог мой, какая же это была отвратительная помойка, эта советская литературная жизнь. Я буквально болел несколько вечеров, читая книжку Азова (каково ему было, пока он ее составлял и делал, не знаю; видимо, я слишком впечатлительный). Вообще, читая что-либо касаемо «переводоведения» (и не выговоришь это чудесное слово), хочется либо бросить читать и все же вернуться к работе — либо навсегда бросить переводить, потому что ни по одной из «теорий» делать это невозможно.

Но миг малодушия все же проходит, и понимаешь, что все эти теории пустобрехов (особенно советских, с их бессмысленной марксистско-ленинской фразеологией; но других у нас, похоже, нет до сих пор) не стоят выеденного яйца, к ним невозможно относиться всерьез: все просто-напросто поверяется практикой, слухом, зрением, а также включением головного мозга. Читайте переводы Кашкина, смотрите, что он и его ученицы сделали с Хемингуэем. Читайте Чуковского — поймете, что Уолта Уитмена он-таки изуродовал (из лучших, видимо, побуждений). Читайте Ланна (я вот, наверное, возьмусь и перечту — в юности его Дикенз не произвел особого впечатления, было как-то не очень смешно, но то было в юности), читайте Шенгели, если получится (он же до сих пор не переиздан?).

Хотя об изуродованных судьбах говорится мимоходом, выбросить из головы их уже не получится. Но в общем, при всей ценности книжки Азова, об этом сюжете хочется поскорее забыть. Рекомендуется всем как прививка от рудиментов совиотского сознания.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей чт, 24 апреля

У тебя пока остались все твои острова

"Музыка на Титанике", Евгений Клюев

Любую книгу ажурных стихов я читаю как гадательную на сущности: открываю от фонаря на любой странице, еще, еще, пока всю вот так не пооткрываю, привет Кортасару в некотором смысле. Нарушая таким манером авторский замысел: автор же выстроил свои тексты именно в этом порядке не просто так. Но мне всегда кажется, что поэт на меня не обидится.

Евгений Васильевич Клюев — поэт давно любимый, и стихи его ажурны до паутинности. Я по временам читаю его сторожко — а ну как улетит эта шапка с одуванчика, хоть и набрана она шрифтом, на бумаге, типографски. Зонтик Оле-Лукойе, _чидакаша_, планетарий у меня в голове — такова во мне "Музыка на Титанике", таков же был предыдущий сборник, "Зеленая земля".

Ну или как писать о стихах, над которыми ревешь, от которых ладошки потеют, простите, и непролазный восторг, будто я без всякого шкафа увидела Нарнию? Вивисекция — анализ там всякий, разбор на запчасти — это не ко мне: я и в детстве майским жукам ножки не обрывала, а теперь уж поздно начинать. Что тогда? Немое экстатическое бульканье?

Давайте так: стихи Клюева подвижны, щедры на игру — на Лилу, — богаты словами, какие в написанном виде встречаешь так редко, что каждый раз — как исчезающую бабочку. Стихи Клюева — книга волшебных заклинаний красоты и хрупкости этого мира и всех остальных. Они — угадываемые звон и сверканье подгорного народца, невидимого в холмах, но автор совершенно убеждает нас, что он, народец, там есть. Или они птицы в прогалах ветвей какого-нибудь поразительного дерева, и на рассвете сливаются с листьями — но они там! Или всё, что вообще может быть, — оно правда есть, вот прямо сейчас, левее второй строки сверху.

Евгений Васильевич — мой личный Гэндальф. Мне кажется, он здесь, на этой планете, так давно, и при этом ему удается счислять местное время не убийствами людей (войнами), а тем, чем оно должно, вообще-то, счисляться — сменами сезонов красоты. Красоты сугубо "гуманитарной" — внезаконной, внетеоремной, и красоты высшей математической: нет в вихре, в аваланше его слов ни одного лишнего. Лично мне, по крайней мере, нужны они все.

И цитировать не стану: часть силы этих заклинаний в том, что они вместе, рядом, разделены перегородками бумаги — и только.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 23 апреля

Маленькая Грузия

Елена Бочоришвили, «Голова моего отца»

Издательство Corpus умеет и любит делать книжные обложки, которые условно можно назвать интеллигентсткими. То есть такими, мимо который условный я не могу пройти. Вижу такую обложку и понимаю – все, книжку надо брать. Даже если понятия не имею ни об авторе, ни о самой книжке. Именно так произошло в тот момент, когда я увидел книжку Елены Бочоришвили «Голова моего отца» - картинка в стиле, который я, не разбираясь в живописи, описал бы как грузинский примитивизм (это когда в памяти моментально всплывают картины Нико Пиросмани), условного меня не может оставить равнодушным. И, в общем-то, правильно.

А дальше – пять написанных за последние пятнадцать лет маленьких повестей о Грузии ХХ века. О странных людях, которые ссорятся и мирятся, влюбляются и расстаются, смеются и пытаются выжить в условиях, очень сильно приближенных к боевым. Потому что за окном – то Сталин, то гражданская война. Это, по сути, книжки о любви и о смерти, потому что – а о чем же еще писать?

Бочоришвили пишет короткими предложениями, почти телеграфным стилем. Красивая женщина (а, судя по фотографии на последней странице обложки, Елена Бочоришвили – очень красивая женщина) словно сидит перед тобой во дворике жаркой тбилисской улицы и рассказывает, с акцентом выстреливая короткие фразы, в каждой из которых, когда они складываются в историю, – целая жизнь. «Но по-прежнему существовала странная, ничем не объяснимая брезгливость людей, живущих в городе без воды. Никто не садился на скамейку на улице, не подстелив газеты. Люди собирали воду по каплям. Кипятили часами. И вываривали носовые платки. Очень стыдно было не иметь чистого носового платка. Платком вытирали ножи и вилки, прежде чем приступить к еде. Платком вытирали фрукты, если не могли их помыть. Платок доставали из кармана, встряхивали и вытирали слезы, если приходилось всплакнуть на похоронах…» В повестях Бочоришвили очень много похорон, ее герои постоянно умирают, часто – своей смертью. В основном, потому что у них не получается дальше жить. Они умирают от усталости, от безысходности, от отсутствия любви. Повести Бочоришвили очень сентиментальны, но сентиментальны не сопливо, а так, как сентиментальные фильмы Отара Иоселиани или, совсем другие, фильмы Георгия Данелии. Возможно, это – национальное.

Повести Бочоришвили – это магический реализм (что бы ни значило это определение, которое, примененное не к латиноамериканцам, теряет большую часть смысла), но как бы без магии. Это не Маркес – это, скорее, Шалев (интересно, кстати, что писатели, которых условно, очень условно можно отнести к тому самому магическому реализму, так крепко привязаны к национальным традициям, - наверное, какой-нибудь литературовед об этом напишет, если уже не написал). Хотя, конечно, это не Шалев. Это невероятной красоты запутанные истории, в которых ты теряешься, начинаешь блуждать, не узнавать имена, путать даты и события, пока, наконец, не отдаешься водовороту этих имен, этих дат и этих событий, пока не оказываешься захваченным ими, смеясь и плача вместе с героями маленьких повестей. Маленьких повестей про грустных, забавных, растерянных, несчастных и невероятно счастливых людях, которые больше всего на свете любят жизнь и, если умирают своей смертью, то только тогда, когда не знают, как дальше жить.

«Ленина, который сидел на месте крана, били молотками три дня. Сын смотрел, придерживая веко, как крошится мускулистое тело. Голова держалась долго – Ленин не сводил взора с окна Шотико. Люди навалились, и голова покатилась по мраморной площади.

В остальном городе женщины с утра становились в очередь за хлебом и дети ходили в школу, волоча портфели. По ночам выстрелы звучали как плевки. Никто больше не открывал окно и не спрашивал, кого убили. На кладбище сторонников и противников сменяющихся правительств клали в землю рядом. Старики ходили на похороны молодых.

Уже поздно было что-нибудь объяснять Деду. При слове “тюрьма” он начинал плакать. Он регулярно писал письма Отцу, которого не было в живых. “Сынок, у вас тоже стреляют? – спрашивал Дед, выходя из поезда. В высоких сапогах. С чемоданчиком. (поезда еще ходили.) – Я все это видел, только не помню когда”

Дед был уже не тот…»

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 22 апреля

Выгода объятий

"Кто бы мог подумать. Как мозг заставляет нас делать глупости", Ася Казанцева

"Кто бы мог подумать!" говорит книжка Аси Казанцевой о том, как мозг заставляет нас делать глупости, вся в смешных картинках, и я тоже после каждой главы (и в середине каждой главы, и после каждых пары абзацев) распахивала глаза куда-то в пространство, тянула "чумааааа" и немедленно шла по личным сообщениям пересказывать смысл новоузнанного любому, кто был в сети.

"Лёша! — восклицала я в окошко почти незнакомому парню, — знаешь, зачем тебе такой большой член?!" (Так реально называется глава, иншалла!) Лёша, конечно, не знал, но был весьма не прочь послушать :)

Ася рассказывает про то,

  • сколько можно жрать,
  • кому надо худеть (мужикам, муахаха!),
  • почему пить — круто,
  • как быстро и просто привязать к себе женщину без помощи привязи (а про мужчин такой информации нет, к сожалению, вот что с ними делать? борщ? минет?),
  • для чего студенты-медики учат фразу "член несимпатичен",
  • почему свиньи любят эксперименты с велосипедным насосом,
  • чем женщины отличаются от свиней,
  • что означает красота самцов,
  • как выбирать любовника,
  • как выжить зимой,
  • чем хорошо истерить во время ПМС,
  • каким видом секса полезнее заниматься,
  • почему в любой непонятной ситуации стоит ложиться спать (чтобы не начать жрать, но не только:)),
  • почему лучше глотать (лучше для женщин!),
  • почему иногда лучше обойтись минетом (лучше для женщин!!!),
  • и надо ли лечиться :)

И всё это — очень понятным языком и сложными формулами. И, повторю, смешными картинками.
Я непрерывно выписывала конспект, зачитывала куски друзьям, пересылала по почте фотографии страниц, и на мою книжку стоит очередь из пяти человек.
Даже не знаю, стоит ли озвучивать, что таки РЕКОМЕНДУЮ.

Пара спойлеров:

От объятий растёт окситоцин. А люди на окситоцине проявляют больше щедрости, если верить исследованиям. Так что обниматься — ещё и выгодно.

У мужчин бывает унаследованная мутация обеих копий гена вазопрессинового рецептора (его зовут ген RS3 334), которая подавляет способность к формировнию привязанности. Так что если понравившийся вам мужчина недостаточно вас любит, есть шанс, что он просто реально мутант.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 21 апреля

Воспаление материи

"Кто виноват", Александр Герцен

Если не читать никакого другого Александра Ивановича Герцена, если забыть всё, о чём нас (тех, кто родился и учился в советское время) учили, если прочесть этот роман беспристрастно, то впечатление получится страшно двоякое (но и не менее страшно позитивное, надо заметить).
С одной стороны, Александр Иванович, вероятно, собирался что-то обличить и поднять какие-то животрепещущие вопросы, а с другой – он тщательно сдерживал свой талант саркастического, злопыхательно-ядовитого – то ли сатирика, то ли просто наблюдательного и не лишенного юмора описателя кривоватых сторон русской жизни. И, вероятно, зря. Лучше бы он отпустил своего внутреннего “Зощенко” (или “Салтыковащедрина”, в соответствии с временем) и оттянулся, что называется, по полной.
А тут получилось какое-то половинчатое решение. Вроде бы, и трагедия имеет место, а, вроде бы, непонятно: а она ли тут главная?
Не буду догадываться о том, что нам хотел донести сквозь века Александр Иванович, но могу сообщить избалованному читателю: стоит попробовать еще разок, спустя многие годы, перечесть этот роман. Написанный если и без понимания, как стройно воплощать придуманную концепцию, но зато с разрывающим любой стройный план талантом – видеть смешное в грустном, нелепое в трагичном и парадоксальное в обычном.

Для вдохновляющей затравки – вот вам немножко цитат:

“Господа! как в юности хорош человек!..”

“...Он был не велик ростом, широкоплеч и с огромной головой (ум любит простор)...”

“В Петербурге находили, что молодой офицер прекрасно воспитан, то есть имеет восемь лошадей, не меньшее число людей, двух поваров и проч”.

“...Почтенный блюститель тишины гордо отправился под арку, как паук, возвращающийся в темный угол, закусивши мушиными мозгами”.

“Алексей Абрамович и лошадь отправил было к нему, но она на дороге скоропостижно умерла, чего с ней ни разу не случалось в продолжение двадцатилетней беспорочной службы на конюшне генерала; время ли ей пришло или ей обидно показалось, что крестьянин, выехав из виду барского дома, заложил ее в корень, а свою на пристяжку, только она умерла; крестьянин был так поражен, что месяцев шесть находился в бегах”.

“Не только все болезни – воспаление, но и жизнь есть не что иное, как воспаление материи”.

Макс Фрай Гость эфира вс, 20 апреля

По пунктам и P.S.

"Дом, в котором...", Мариам Петросян

1. Одна из крутейших книг, какие мне вообще попадались. По многим параметрам, но по степени плотности и жизнеспособности реалиоры - в первую очередь.

2. У меня было очень большое предубеждение против этой книги и долго не хотелось ее читать вообще, поскольку идея представить причастность к, условно говоря, чудесному в качестве одного из побочных симптомов инвалидности мне очень и очень не нравится.

Однако мои предубеждения сразу же пошли лесом (темным). В данном случае все именно так и есть, а не нарочно придумано.

3. Меня книга затянула на весь день без шанса вынырнуть, какие-то разумные бытовые действия, конечно, совершались по ходу, но на полном автопилоте. Такого со мной с подросткового возраста вообще не было. За что автору отдельное, хоть и не самое глобальное из спасиб.

4. За такую персонификацию Кроноса лично я - вечный должник автора. Мне его всю жизнь не хватало - вот именно такого. Мировая культура без него была (для меня) пуста, уныла и безнадежна. Теперь все в порядке.

5. Без очень глубокого, воспринятого как персональный опыт (а не поверхностного "я в курсе") знания книг Кастанеды, "Дом в котором", конечно, теряет добрую половину смыслов. Отдельным пунктом отмечу, что мне очень нравятся, как расставлены авторские метки (ссылки на). Одно ироничное упоминание "старикана донхуана" (цитата неточная, по памяти) и одна фраза с необозначенным авторством про сумерки как щель между мирами. Если и было еще что-то, то такое же неназойливое и как бы необязательное.

6. Еще одним отдельным пунктом отмечаю маловажную в целом, но наиважнейшую для меня лично цитату - когда появляется "свинцовый дирижабль". Это и мое впечатление от голоса Планта. И песня, от которой захотелось всех выпустить, была, конечно же "Лестница в небо", и правильно, что ее название так и не прозвучало, такие штуки читатель должен подставлять самостоятельно и как бы невольно, потому что это единственно возможный вариант (а напиши ему черным по белому - не заметит, или просто не придаст значения).

7. Когда вдруг посреди живого, совершенного текста возникает последняя "ночь сказок", неумелая, корявая, мертвая - это, конечно сильный удар по читателю. Однако в моем случае и это оказалось очень правильным моментом - возможностью выскочить из повествовательной паутины, оглядеться, умыться и лечь спать. Чтобы увидеть во сне ту часть текста, которая не могла быть записана - здесь, сейчас, человеческим языком. О том, как мир выворачивается наизнанку, перемешивается с той стороной, реальности обмениваются фрагментами, а Дом - эпицентр этого выворачивания.

Мне, кстати, никогда раньше не было известно (или все-таки было известно, но не было понятно), что в некоторые моменты (вне времени, конечно же, но строго на определенных участках пространства) реальность вот так вот соединяется и смешивается со своей изнанкой. Потрясающее (и очень оптимистическое) открытие.

У меня, конечно, нет уверенности, что так происходит с другими читателями, споткнувшимися об этот корявый порог (последнюю ночь сказок). Но мне вполне достаточно, что это случилось со мной.

8. Меня неоднократно запугивали слитым финалом (эпилогом) этой книги. На мой взгляд, финал не слит. То есть, с ним сделано все, что в человеческих силах. Главное - пластичность времени и "переход на другой круг" не только отдельных персонажей, но и Дома, и обеих реальностей, на границе которых стоит Дом - наглядно показано. А говорить об этом более внятно, по-моему, вообще невозможно, или почти. Я вон уже сколько лет стараюсь, и чо.

9. Отдельных аплодисментов заслуживает судьба ставшего художником Курильщика. Очень внятно показано, откуда берутся (должны в идеале) браться художники (в широком смысле слова). Художник - это тот, кто рядом постоял и обжегся, но дальше по каким-то причинам не пошел. И понял гораздо больше, чем понял. И говорит об этом всеми доступными языками (искусства - это просто дополнительные языки).

10. Очень важно, что книга "Дом в котором" - часть реальности, частью которой являемся и мы все. Благая весть.

P.S.

Все-таки забавно, как простая нумерация по пунктам помогает обуздать внутренний хаос и преобразовать его в более-менее внятное высказывание.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 19 апреля

Манифик, тражик, аллюсиноженик. И формидабль.

"Сокрытые лица", Сальвадор Дали

Красавец наш, боевой павлин ХХ века и заслуженный деятель абсолютно всех искусств написал роман — в декорациях предвоенной Европы и военной Америки. Поскольку я же его и переводила, рискну предположить, что так же с лупой, как я, его читатели вряд ли будут изучать, потому и мои два сантима на заданную тему.

*С серьезным выражением лица*. Хотите романной классики? Пожалте. Дали написал нам хрестоматийный куртуазный роман, который даже для своего времени смотрится довольно архаично: весь в брошках, мизинец наотлет, господа благородны и увлечены политикой, бюсты прелестниц вздымаются, а сами прелестницы непрерывно бледнеют и падают в обмороки разной глубины и выразительности. Однако за всеми книксенами, очами, перчатками, фамильным серебром, именьями, “не смейте” и “ах, ну что вы” без мучительных усилий видна Европа конца 30-х, сбрасывающая с мясом шкуру, смешенье каст и отчаянные попытки рационализировать мировые политические корчи, а также во  что превращаются “блаародные” господа под гипнозом неумолимо близящейся войны. Дали, кроме того, щедро предложит нам и оккультного, и впрямую демонического, и наркотического, и физиологического — в ритуалах многих мастей, ибо что ни сцена у Дали, то, честно говоря и вглядываясь, ритуал. Мистерия, более того.

*С несерьезным выражением лица*. Знакомьтесь с героями — и имейте в виду: Дали удалось создать веер персонажей один другого противнее. Всякий раз, слушая их диалоги, узнавая об их решениях и поступках, хочется цитировать Госпожу Белладонну из известного мультика: “Какие очаровательные ангелочки, какие кривые у них ножки”. Нет-нет, есть в романе и парочка героев-героев, но Сальвадор “позаботится” о них, не сомневайтесь. И, тем не менее, специфическая избирательная наблюдательность Дали вполне завораживает, и потому судьбы его людей-крокодилов и интересны, и поучительны, и в процессе чтения отрастает некая особая разновидность сострадания (подлинной эмпатии быть не может: мы здесь, а они — там, давно).

Ну и, разумеется, преданный своему неповторимому визуальному восприятию всего, Дали и на письме ослепительно визуален: кино снимается прямо у вас на глазах, со светом, цветом, тенями, костюмами и реквизитом. Вот камера приближается, и вместо человеческого лица мы не вдруг видим голову самки богомола.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 18 апреля

Вико и Джойс в Древней Руси

"Лавр", Евгений Водолазкин

Методологический метаисторизм автора вполне пинчоновский (и хватит уже сравнивать с "Цветочным крестом" Колядиной, это пошло и поверхностно, а связи между ними никакой — та книжка тоже была хороша и тоже про условное русское средневековье, но написана совсем из другого и иначе), лукавство его тоже подкупает, как и викониански-джойсианские игры со временем. Однакож, пинчоновского гуманизма у Водолазкина не наблюдается, и сострадания к людям и персонажам у него я не очень заметил (говоря примитивно, мне было жаль только одного персонажа). Написано все бойко и складно, с ехидным прищуром, что очень развлекает (правда тем необъяснимее изредка сквозящие в тексте выпады в канцелярит "нормативной русской речи": то ли автор задремал, то ли временно оглох — непонятно, но что при этом делал "литературный редактор"?) Видимо, такой текст в нынешней российской словесности — действительно редкость, и означенную словесность стоит из этих соображений, конечно же, пожалеть.

Моя читательская проблема, конечно, в том (и это отнюдь не упрек автору, боже упаси), что автор не дает читателю никакой надежды (в отличие от того же Пинчона). Автор, создавая этот текст в конкретный нынешний период, безусловно внутренне честен, ибо ничего хорошего теперь никому ждать уже не приходится, а любые попытки утверждать обратное будут восприняты как циничная пропаганда. Весь вектор его взгляда, верного избранной методике и стилистике, обращен в прошлое: он как бы говорит нам: чуваки, все хорошее уже случилось, дальше все будет только хуже или так же (ибо да — истории не существует, и дополнительное доказательство этому, своеобразный ключ к тексту — цепочка вставных новелл с видениями и пророчествами). Все герои и святые уже были, превзойти их невозможно, а нас ждет уныние бессмысленных и кровавых буден, хаос, тупость и жестокость. Все это, мы, конечно же, и понять не способны. И где тут надежда, я вас спрашиваю?

Ну и еще одно: понятно, что в нынешней обстановке оголтелого отката к средневековью, такая обаятельная мифологизация магического сознания и утопия единства с (православным) богом будет ясно как читаться, и вот это уже совсем не весело. Ширнармассы воспримут не игры с метаисторизмом, а религиозно-духовно-нормативную в ее православном изводе (ну или чисто лирическую) составляющую как основу характера главного героя. Верующие по должности уже оценили, судя по рассказам автора, и подняли на хоругвь. В этом я вижу довольно прискорбную опасность, уж лучше б запрещали и жгли, честное слово. Но мы не можем ожидать, конечно, от попов читательской тонкости — они будут выискивать не мелкий драгоценный бисер, а комья нужной им идеологии и рекомендовать пастве, а паства разбираться тоже ведь не станет... ну в общем. С другой стороны, дополнительная читательская работа по трактованию прочитанного может проделываться и в других пластах. Наше счастье в том, что текст это позволяет.

Уже прошло 1305 эфиров, но то ли еще будет