Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 9 мая

То, что остается с нами

"Из вихря и луны", Вечеслав Казакевич

Того, что творилось под носом,
презрительно не замечал,
с потухшею папиросой
о будущем только мечтал.

Там девушки ждали с букетами,
стихи налетали, как шквал,
и Пушкин с друзьями-поэтами
со звезд благосклонно кивал.

Пусть жизнь, будто дерево, треснула,
о будущем стану мечтать!
Ведь сколько еще интересного:
спиваться, стареть, умирать.

Может показаться странным, но книжки читать даже в последнее время удается. И так вышло, что если проза читается как-то наобум по буеракам, то с поэзией выходит более разборчиво. В чем, надо сказать, мое великое читательское счастье, ибо поэтические книги сами собой выстраиваются неким значимым пунктиром, который поддерживает во мне, видимо, какой-то, извините за банальность, огонек, не дающий сказать миру «fuck it all». Попробую вкратце поделиться радостью.

Когда в очередной раз обретаешь под ногами почву — это всегда как-то правильно и странно, вплоть до головокружения. С каждой книжкой Вечеслава Казакевича, все как-то встает на свои места. Потому что Казакевич — это правильно, как мало что сейчас есть. От него сразу и плакать, и смеяться хочется. Это красиво. Это правда. Редко такое бывает. Всякий раз.

Голос его негромок и полон отзвуков, он лукав и горек, но прежде всего он — добр. И очень естественен — как дыхание. Это потому, что Вечеслав Казакевич не «пишет», не «сочиняет», не принимает позы и не демонстрирует технику, приемы или что еще там свойственно «поетам». Он так дышит.

Стихи Казакевича всегда было хорошо читать, когда в окружающей наружности все скверно и гадко, как уже бывало не раз за последний десяток лет. Но даже безотносительно к окружающей нас реальности тексты его еще и политичны. Такой редкий поэтический голос был у Ивана Елагина, а ведь он тоже не речевки для баррикад сочинял. Политика — она не в телевизоре, не в ленте новостей и даже не на улицах далеких городов. Она у каждого мыслящего человека внутри, она складывается из душевных, иногда потаенных, иногда даже неосознанных микроскопических решений и ответов на простые вопросы: кто я, что я, где и с кем. Каков я был и каков я стал? Как быть? Что я могу сделать?

Каждый сборник его — цельное лирическое высказывание, элегическое и безжалостно-честное к себе и окружающему. Стихи Казакевича — как хайку, только ближе. Они даруют силу и внутреннее дзэнское спокойствие. Такое вот утешение поэзией, хотя Казакевич отнюдь не артист разговорного жанра, не наставник, не гуру: не брал он на себя таких обязательств, и ожидать от него конденсированной мудрости было бы, как минимум, наивно. Это не его работа — он стихи пишет. А чему они нас учат, зависит только от нас.

Ведь говорила же нам когда-то Фрэнни, да? «Если ты поэт, ты делаешь что-то красивое. То есть, должен, наверное, оставить что-то красивое, когда сойдешь со страницы и все такое. А те, о ком ты говоришь, не оставляют ничего, ничегошеньки красивого. Те, кто чуточку получше, может, и забираются как-то тебе в голову и там что-то оставляют, — но лишь потому, что они так делают, лишь потому, что они умеют оставлять что-то, это ж не обязательно стихи, господи боже. Это может быть просто какой-нибудь увлекательный синтаксический помет…»

Так вот, это про Казакевича. То что остается с нами, когда он сходит со страницы, — стихи. Например, вот эти.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей чт, 8 мая

Зачем я полезла в траншеекопатель

"Загон скота", Магнус Миллз

У меня дед был слесарь-реставратор. И поэтому я знаю, с какого конца браться за стамеску и отличаю надфиль от рашпиля. Монтировку тоже в руках держала, еще в садовском возрасте. И при помощи каких слов эти приборы заклинают, слыхала из первых уст, с выражением. Что, однако, не отменяет яркости переживаний при чтении Буковски и вот Магнуса Миллза. Ибо "Загон скота", с виду, — подробный, нет, скрупулезный отчет о простом, бодрящем труде на свежем воздухе, требующем минимального участия головного мозга. Но только с виду — и поначалу.

Первые 190 с чем-то страниц "Загона скота" — это счастливая встреча "Монти Питонов" со стариком Буком. Минимум эпитетов, море пива и премногие мили высоконатяжных заборов(тм). Герои Миллза — человекоподобные комбайны по выполнению физического труда за некоторые деньги. Сравнение с Веничкой Ерофеевым, приводимое в аннотации, чрезмерно: у Венички все гораздо, гораздо кудрявее и живописнее. Никому из читанных мною экзистенциалистов не удавалось с такой хрустальной немногословной точностью обрисовать прозрачную глубину бессмысленности человеческой деятельности в частности и жизни вообще. В визуально-говорильном искусстве такого удавалось достигать лишь "Воздушному цирку Монти Питона". И, как у "Питонов", это невозможно смешно. Жуть, да. И смешно до жути же. А вот под занавес, то есть последние страниц десять, начинается Ионеско. И Беккет. И очень внезапно становится не смешно. Ни "Питоны", ни Буковски не перешагивают грань антиматерии, а Миллз прогулочным шагом топает во тьму не оборачиваясь — и тащит читателя за собой.

Короткие предложения, обилие односложных диалогов, раскуроченная логика, нуль каких бы то ни было уловок и изощрений — заверните все это в серую колбасную бумагу, промочите под английским дождиком и получите "о-боже-какой-идиотизм-мы-люди-так-живем". Ключевая педагогическая точка этого романа, по моему мнению, — превращение обыденности нелепой в обыденность не-человеческую. Дочитав, я принялась листать заново где-то с середины: где именно, в каком абзаце меня спихнули за черту? Где именно герои романа окончательно растеряли права на человечность? Нашла, как кажется, штук пять таких мест, но все они мнимые: жуть не дискретна, способ спасения — избегать ее целиком. Герои с самого начала влезли в/под этот адский бульдозер. А теперь можно начинать параноить.

Вот такая индустриально-производственная притча, ребяты.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 7 мая

Надо мной любовь нависла тучей...

Вера Инбер, «Смерть Луны»

Кажется, Вера Инбер жила в том доме, в котором спустя годы жил я – знаменитая питерская «слеза социализма», в которой располагалась литературная коммуна, там кто только не жил. Но что я знал про Веру Инбер? Признанная советская поэтесса, которая всю блокаду оставалась в Ленинграде, писала героические стихи, выступала по радио, в госпиталях, ездила на линию фронта…

А потом оказалось, что она – автор прекрасных стихов, например, вот этого: «Ночь идет на мягких лапах, / Дышит, как медведь. / Мальчик создан, чтобы плакать, / Мама — чтобы петь…» Или еще, про любовь: «Надо мной любовь нависла тучей, / Помрачила дни, / Нежностью своей меня не мучай, / Лаской не томи. / Уходи, пускай слеза мешает / Поглядеть вослед. / Уходи, пускай душа не знает, / Был ты или нет…» И еще – оказывается, она была двоюродной сестрой Троцкого и всю жизнь боялась, ждала ареста – возможно, поэтому и стала признанной советской поэтессой, и единогласно голосовала, и прочее, и прочее. И Слуцкий сравнил ее с деревом, у которого ветки отсохли раньше, чем корни.

Ну вот, а в «Книжниках» вышла ее маленькая книжка – сборник написанных в 1920-1930-е годы рассказов, называется «Смерть Луны». И о ней, конечно, никогда не напишут модные литературные критики, потому что – маленькие рассказики какой-то там Веры Инбер, признанной советской поэтессы. Рассказы, между тем, потрясающие. Очень простые, очень трогательные, наполненные какими-то совершенно неожиданными наблюдениями и подробностями. В них довоенные Москва и Одесса, коммунальная квартира и еврейское местечко, дети и взрослые, родные и незнакомые люди, и все такие разные и интересные. Это одновременно чем-то похоже на Зощенко (хотя все совсем иначе), порой там прорываются хармсовские интонации, иногда – вековая еврейская мудрость Шолом-Алейхема. Просто очень хорошая литература, какой сейчас не делают. Хотел еще какой-нибудь кусок процитировать, но там не выбрать – цитировать хочется все. Так что – там есть рассказик про мальчика и девочку, которые рассматривали картинки и собирались в зоопарк, чтобы увидеть льва, но мальчик заболел или еще что-то там такое с ним случилось, и девочка пошла без него, а потом, когда пришла, он стал ее расспрашивать, особенно про то, видела ли она льва, и она вдруг разрыдалась: «Видела! Не похож!» Очень хороший рассказ, очень хорошая книжка, будет обидно, если ее не заметят.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 6 мая

Из чего только сделаны девочки

"Дочковедение. Отцы, воспитывающие дочерей", Найджел Латта

Совершенно восхитительная книжка у нас есть. Какой-то чувак-знаменитый-психолог Найджел Латта написал сначала "Прежде, чем ваш ребёнок сведёт вас с ума", "Прежде, чем ваш подросток..." и "Сынология. Матери, воспитывающие сыновей". А потом ещё и про дочерей вот!

Основное, что делает Латта — успокаивает папаш, что для того, чтобы хорошо воспитать дочь, им вовсе не обязательно симулировать материнское поведение. Даже лучше не надо. Даже категорически не надо, пожалуйста.

"— А ты знаешь, что напалм делают из пальмового масла? — спросил её Питер.
— На-что? — удивлённо спросил она.
Мы с Питером посмотрели друг на друга, наслаждаясь братством, которое может возникнуть, только когда мужчины делятся технической информацией о зажигательных бомбах.
Такие разговоры — для настоящих мужчин.
Как и эта книга."


"Глядя на высокие каблуки, я думаю: разве не безумие носить то, из-за чего болят ноги и что исключает возможность убежать от зомби? Я — мужчина, и поэтому я всегда думаю на такие темы, как побег от зомби."

Если очень кратко, то в книжке описано:
— Чего хотят отцы и почему дочери этого совсем не хотят.
— Когда уже поздно что-то делать, и что же тогда делать.
— Чем мальчики круче девочек, чем девочки круче мальчиков, насколько, и почему слоны идеально уравнивают идею гендерного неравенства.
— Как вообще выжить рядом с.
— Как быть крутым папой.

Я только что прочитала целиком, радостно повизгивая :)

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 5 мая

Чтение сквозь собственный опыт

"Жизнь и судьба", Василий Гроссман

Совершенно не помню своих впечатлений от этой книги в 80-е, когда роман появился, кажется, в каком-то толстом журнале. (Точно – как подсказывает интернет, в «Октябре» в 1988). Я в те годы лихорадочных литературных открытий выписывал не меньше десяти журналов, глотал их сплошным залпом, и, пожалуй, настало время кое-что из недооцененных, невнимательно прочитанных и, значит, недооткрытых тогда книжек перечитать. Благо (или не благо), нынешняя ситуация позволяет: могучих-то книжек выходит – хорошо, если по две-три в год, а прочими новинками можно разве что разбавлять сильные впечатления.

«Жизнь и судьба» – самый настоящий, эпохальный, великий без преувеличения роман. К сожалению, эту книгу нынче проходят в школе, а насилие над подростковыми книжными предпочтениями, втискивание в школьную программу книг «на вырост» ничего, кроме аллергии у племени младого не вызывает. И у многих эта аллергия становится хронической – на всю жизнь. Предположу, что эту книгу надо читать лет так после сорока, не раньше, когда уровень мыслей и чувств читающего окажется хоть приблизительно конгруэнтным авторскому. При том, что ничего заумного в книге нет – как, собственно, ничего недоступного буквальному, поверхностному пониманию нет в «Войне и мире» – но какую же пожизненную оскомину многострадальный толстовский романище набивает у несчастных школяров! Вероятно, тут важен угол зрения читателя – в эти псевдопростые книги нельзя глядеть снизу вверх, они в строгом смысле не являются обучающими или развлекающими. Эти книги надо читать сквозь собственный опыт – если не жизненный, то хотя бы читательский: интеллектуальный и эмоциональный. Именно такого жизненного опыта мы с вами не приобретем (и к сожалению – хотелось бы побывать на натуральном балу, и к счастью – на отечественных войнах побывать бы не хотелось). Но к моменту достижения определенного уровня знаний и пониманий мы можем «качественней» влезать в «шкуры» героев и даже в ту часть «шкуры» автора, которую он предоставляет в наше распоряжение. И с возрастом научаемся лучше видеть большую форму, и не просто видеть, а читать ее второе дно, исходник мыслей, поверху записанный красками фабулы. Ой, понесло…

Что я хотел сказать-то. В «Жизни и судьбе» картина – просто гигантская, панорамическая, энциклопедическая – и, если судить по количеству тем, и если – по количеству судеб. И фронт, и тыл, и подвиг, и страх, и простые люди, и люди очень сложные… Если использовать военную терминологию, то там есть и тактическая, и стратегическая литература – то есть, решающая (или объясняющая, или рассказывающая про) проблемы внутриличностные, и поднимающая огромные пласты проблем общечеловеческих и общесоциумных.

В общем, если давно не читали – соберитесь да и перечтите. Мы-то с вами, те кто постарше, эту книгу в школе точно не проходили.

Макс Немцов Постоянный букжокей вс, 4 мая

Немножко другие новости

Наш способ приближения к реальности

Сегодня Омар поговорит с вами о тех новостях, на которые никто не обращает внимания. Что неудивительно — реальность вокруг сгущается так, что начинаешь себя ощущать в романе Томаса Пинчона, и «Голос Омара» в ней звучит освежающе — не в этом ли его фундаментальная экологическая ценность? А то, что он сообщает, вы вряд ли узнаете откуда-то еще, потому что новости эти, похоже, интересуют только нас с вами. Заплывы в супе насущном обязывают к особым фигурам.

Дэнни Стронг, больше известный как суперзвезда и архинегодяй Джонатан Левинсон в «Баффи», собирается снимать биографический фильм «Война Сэлинджера». Из всех книг о культовом авторе он выбрал самую неудачную и неавторитетную — фанфик Кеннета Славенски. Похоже, тотальный заговор лузеров против корнишского затворника не рассосался и после его смерти.

Но есть и хорошие новости. «Атлант расправил плечи» Айн Рэнд больше не числится среди самых популярных у американцев книжек.

Стивена Фрая попросили стать президентом «Хей-Фестиваля» — лучшего литературного праздника в Великобритании — на 27-м году его, фестиваля, существования. Фрай поначалу решил, что директор мероприятия объелся психотропных препаратов. Фестиваль пройдет в этом году с 22 мая по 1 июня. Будете в деревне Хей — не пропустите.

Пусть течет кровь из носу в мире шоубизнесу. Независимое левоватое издательство «Лоренс и Уишарт» попросило «Марксистский интернет-архив» убрать из открытого доступа тексты классиков марксизма-ленинизма под предлогом нарушения их, классиков, авторского права. Издательство зарезервировало за собой права на 50 томов Маркса и Энгельса на английском. Как-то не по-товарищески, товарищи.

Айзек Азимов был непрост. Он писал очень неприличные лимерики, хотя сейчас все предпочитают это забыть.

Еще о литературе, неудобной для русских издателей. «Неохотная грешница», «Грех на колесах», «Те, кто вожделеет» — как вы думаете, что этоПравильно, это книжки, написанные только для взрослых в конце 50-х — начале 60-х годов знаменитыми писателями Доном Эллиоттом и Лорен Бошам. Которые впоследствии стали известны всем читателям научной фантастики под именем Роберта Силверберга. Стоит ли говорить, что полное собрание сочинений его на русском языке еще долго будет неполным?

Еще новости из мира трэша и угара. Издательство «Арлекин» куплено концерном Руперта Мёрдока. Страшно представить, что нас ждет на пажитях очень жанровой литературы антигравитационной легкости.

Пророческий текст Александра Сергеевича Пушкина наконец сбылся, и рыбак поймал настоящую золотую рыбку. Правда, в Ирландии. Да и Барри Шэннону всего 32 года, и про старуху его ничего не сообщается. Как и про оборудование его кухни.

Культовое американское издательство «Архив Долки» наконец открыло интернет-магазин. Правда, найти его — по-прежнему задачка для очень настойчивых.

Автор популярных романов Уилл Селф оплакал смерть романа (на сей раз всерьез). Он не жил на наших с вами наличных территориях и, видимо, не в курсе, что для литературы вообще никогда не бывает хороших времен.

Через месяц исполняется столетия со дня публикации «Дублинцев» Джеймса Джойса, поэтому если будете в Дублине и встретите Джона Бойна, переодетого Джойсом, не пугайтесь. Нас ждет литературная экстраваганца «Дублинцы 100»: 15 ирландских писателей перезапускают этот проект.

Ну и, по традиции, немного музыки: еще один день рождения в эти дни — у детской симфонии Сергея Прокофьева «Петя и волк», произведения крайне литературного, поэтому сказку на ночь нам рассказывает Дэйвид Боуи.

Если вам понравились наши новости, пишите нам прямо в эфир (rabbithole@dodo-space.ru). Продолжим. «Голос Омара»: наш способ приближения к реальности.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 3 мая

Мантры прибежища

"Дождь на реке. Избранные стихотворения и миниатюры", Джим Додж

У меня есть трое, к которым я бегаю поговорить: Хайнлайн, Додж, Пинчон. Ну, по крайней мере, к ним первым.

Додж написал два романа, одну повесть и некоторую — невеликую — кучу стихов. Стихи он пишет белые, без рифмы, и если вас это нервирует, простите нас с дедом Джимом. Они у него горно-лесные, насупленные и редко-редко фонтанные. В них пахнет водой и осенью, они из-под кустистых бровей и немногословны, как Джон Уэйн. Чересседельные стихи такие. Перемётные. Стихи короля дорог. Он просто живет давно, видал многое, умеет всякое, а трепаться — это не к нему. Спасибо, что хоть что-то говорит. А так бы я б рядом просто посидела, можно и молча. Но он на той стороне глобуса живет, не запросто добраться. Да и как-то неловко напрашиваться.

Вам, может, романы его роднее. Я их тоже люблю как мало кто. Но сегодня — про дождь на реке.

У Доджа есть ответник на мой вопросник. Смотрите:

— Деда Джим, я что-то измучилась думать, — говорю. — Какие у меня перспективы?

Он отвечает:

— В пятнадцать
воображение
изводит;
в пятьдесят —
утешает.
Еще одно превращение,
которое ничего не меняет.

Иду к нему, когда всё никуда не годится, а завтра наступит, и надо с этим что-то делать.

— Деда, мне страшно.

— Нихера не важно
Когда, где
Или как
Умрешь.
Важно одно:
Не прими это на свой счет.

А еще он, отшельник с гор, умелец на все руки, седой балагур и дед мороз, рассказывает мне про шамкающую старость, про любовь, которая накапливается, про счастливое бессилие ума, про наследование красоты, про то, что душе суждено фланировать, про ночные дороги, про скорость ветра, про предварительные и последующие небеса, про жизнь в подлинном вихре.

Я, конечно же, хочу к нему в горы — и забрать с собой туда всех, кто захочет про всё это знать не только головой ("Так вот, к чему вся моя жизнь свелась: лютая сладость речного света"). Но пока почти хватает и Доджева: "Волшебство — не уловки с видимостью. Это изъятие всамделишного".


Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 2 мая

Путеводитель по этике Джойса

"Поэтики Джойса", Умберто Эко

Вполне годные маргиналии к эстетике Джойса. Глупо смотрится только заявление издателя о "максимально полном раскрытии универсума Джойса", поскольку эта довольно небольшая популярная лекция касается всего одной-двух граней этого самого "универсума" - тех, что относятся к средневековым корням.

Первая глава, описывающая эстетику преимущественно Стивена Дедала, вновь переносит читателя примерно на первый курс филфака, однако это имеет смысл потерпеть, ибо без основ - осмысления эстетико-философских воззрений персонажа - будет не очень понятно, как и, главное, почему, Джойс пришел через Улисса к Финнеганам. Так что читать стоит внимательно - Эко в этом смысле можно доверять, он обстоятельный. 

Вторая глава - об Улиссе, и в ней, в общем, не содержится ничего нового, чего вдумчивый читатель сам бы не увидел в тексте, но есть крайнее важное наблюдение о мире Джойса, которое выводит нас напрямую к миру Пинчона, и вот за него дважды краснознаменному барону Умберто от нас большое спасибо. А самое приятное - он не дает нам никаких рецептов и/или инструментов чтения Джойса, тем самым собственным авторитетом никак не сужая фильеру. В лучшем случае он может вполне околично описать лишь подходы к снаряду. но читать Джойса "по Эко" будет, пожалуй, невозможно - в немалой степени от того, что он лишь систематизатор, а не интерпретатор. Хотя систематизирует все, что касается наложения Джойсом "порядков" на мироздание, очень хорошо. 

К третьей главе - о Финнеганах - вопросов больше (и к автору, и к переводчику, который иначе совершенно великолепен, но вот тут появляются какие-то мелкие глупости). Хотя в целом читательское зрение его нас не связывает (но, в данном случае, и не помогает, что, видимо, по-любому было бы невозможно). В общем, рекомендуется истинным фанатам (Джойса, не Эко).

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 1 мая

Герой романа как процесс распределения нейронов

"Нечего бояться", Джулиан Барнс

Некоторые книги обнимают тебя всеми мшистыми стенами каменных замков, упругими парусами своих кораблей, хитро оплетают тебя своими дорогами и уносят, спеленутого, куда-то в горизонт. Другие катают на безостановочной карусели, давая время от времени перепрыгнуть с лошадки на львенка и ощутить восторг и ужас свободного полета. Еще совсем третьи устраивают тебе тягостные сцены с битьем посуды, в которых ты — не что-нибудь, а вон тот фарфоровый молочник.

Любая книга Джулиана Барнса — такой идеальный собеседник. Он сидит напротив тебя в удобном кресле, сухой, с прямой спиной, блестяще эрудированный, неизменно ироничный. Истории, которые он рассказывает, сделаны изящно и умно, как шкатулки с секретом, в которых секрет называется "человеческий фактор". Ужасное облегчение обнаружить, что кто-то такой уравновешенный, такой проницательный и здравомыслящий — рядом, когда смотришь в ту самую сторону, куда взгляд постоянно возвращается сам собой. В сторону свинцовой заслонки. 

"Нечего бояться" — протяженное эссе о смерти.

Твой собеседник слегка опускает глаза и вполне по-английски безжалостно начинает нанизывать одно за другим на прочную шелковую нить:

— как он не верит в бога, но чувствует, что ему его не хватает, и жеманство ли это;

— как утешением танатофобу служат те, кому еще хуже: возьмите Рахманинова;

— почему истовый атеизм провоцирует больше, чем истовая религиозность;

— смыслы жизни по Ричарду Докинзу, и чем нам эта история, в итоге, помогает;

— много знаменитых французских смертей, но порядком и всяких иных;

— можно ли умереть хорошо;

— и что, черт подери, делать в этой неловкой ситуации с субьектом;

— а с родственниками?

— справедливо ли играют фантасты, обесценивая вечность;

— что, если мы никогда не избавимся от иллюзии свободы воли, потому что для этого требуется акт свободной воли, которой у нас нет?

Эти все хрустальные бусины перемежаются другими: опытами личного, не умственного соприкосновения с умиранием и старением. То есть, вновь и вновь возвращая то, что мы называем своим умом, из отвлеченных блужданий — к свинцовой заслонке. 

Вы не поверите, но это очень забавная книга.


И, напоследок, про бедность беллетризации жизни: 

"В романах (мои не исключение) люди представляются существами, обладающими в целом постижимыми, пусть иногда и скользкими характерами и мотивациями, вполне различимыми для нас, если не для самих героев. Это есть утонченная, более правдивая версия газетного подхода. Но что, если на самом деле все совсем не так? Тогда, наверное, я включу Автоматическую Защиту 1: коль скоро люди представляют себя существами, наделенными свободной волей, сформировавшимся характером и вполне твердыми убеждениями, такими их и следует запечатлевать романисту. Однако уже через несколько лет это может показаться наивным самооправданием обманувшегося гуманиста, неспособного разобраться в логических выводах современной мысли. И все же я пока не готов воспринимать себя — или вас, или героя своего романа — как процесс распределения нейронов, не говоря уж о замене "я", или "он", или "она" на "это" и "оно"; однако должен признать, литература сегодня отстает от того, на что способна действительность."

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 30 апреля

Смутное время

Петр Луцык, Алексей Саморядов, «Дикое поле»

Я долго пытался написать про эту почти 900-страничную книжку, а все равно какие-то разрозненные мысли (мыслишки) получаются. Ну, пусть будет.

Это круто, когда все (ну, почти все) сценарии, вернее сказать – тексты, вкладываются в единый «монолит», призванный породить собственную мифологию. Сценарии Петра Луцыка и Алексея Саморядова как раз такие, а авторы, вольно или невольно, являются мифотфорцами. Там ведь не зря почти в каждом сценарии повторяются имена и фамилии. Под ними скрываются разные герои, но по сути все эти люди – былинные персонажи, которые, видоизменяясь, кочуют из одной истории в другую. Кроме того, сценарии эти – просто очень хорошая литература.

Мир Луцыка и Саморядова страшен и погружен в язычество. Герои их сценариев, даже осеняя себя крестом, остаются верными Земле, Огню, Ветру («Ветер» - один из самых сильных текстов книги). Они (герои) застряли в безвременье, и это безвременье очень точно отражает настроение, атмосферу поздних 1980-х и ранних 1990-х – рушится большая страна, гнетет неизвестность, тупо нечего жрать – остается объединяться в бесполезные дружины, слушать языческих пророков и биться насмерть. И когда смерть (Смерть) подходит совсем близко, когда она забирает самых родных, нужно или рассмеяться, или обратиться к богам, которые могут прийти на помощь. Могут, впрочем, и не прийти – и тогда опять же остается только рассмеяться, взять ружье и уйти в надвигающийся буран.

Место действия почти всех сценариев Луцыка и Саморядова – степь, то самое дикое поле, на котором все решает общий сход – или сила. Здесь царят жестокие законы природы, здесь человек человеку – волк, здесь все просто. «– Здорово, Игнат. Измерзся, час отстоял, идем пиво пить. – Не хочу. – Идем хоть покурим! – И курить не хочу. – Чего ж ты хочешь? – Бабу хочу, к ней и иду! – ответил Игнат бодро. – Пива не хочу, курить не хочу, а бабу хочу, к ней и иду!..» /«Дети чугунных богов»/ И вот этой былинной простоты как раз и не хватило режиссерам, пытавшимся совладать с текстами Луцыка и Саморядова. Пытаясь разглядеть в этих текстах многочисленные вторые смыслы, режиссеры – все без исключения – ударялись в никому не нужные интеллигентские рефлексии, усложняли, наполняли ненужными смыслами. Хотя почерк Луцыка и Саморядова, их авторский стиль – говорить просто о сложном.

Наиболее правильной экранизацией их сценариев, как ни странно, мне кажется не слишком удачный фильм Михаила Аветикова «Савой» (по сценарию «Праздник саранчи»). В этом совершенно диком боевике с Владимиром Стекловым, почти полным отсутствием слов и абсолютным отсутствием каких-либо логических связок, режиссер Аветиков не смог удержать ритм, присущий прозе Луцыка и Саморядова, но в остальном именно этот фильм по настроению максимально приближен к тому, о чем, по-моему, и писали авторы. Раньше мне казалось, что очень близко подобрался Томаш Тот в «Детях чугунных богов», но пересмотрев фильм я понял – нет, не оно. Томаш Тот, с одной стороны, любуется всем этим анархическим разгулом, придуманным Луцыком и Саморядовым, привнося в него настроение, типичное для модного в то время балканского кино, а с другой, снисходительно насмехается над ним. Ни насмешки, ни любования у Луцыка с Саморядовым нет. Есть конструирование мифа, а это – серьезно.

А режиссер Михаил Калатозишвили экранизировал «Дикое поле» и почти убрал из него то самое язычество, такое важное для мифологии Луцыка и Саморядова, заменив на… ну, на условное православие. Получилось хорошее кино, которое лично меня совершенно не зацепило. И беда здесь, видимо, в том, что Калатозишвили, как и его предшественники, не смог поймать нерв сценария Луцика и Саморядова. Мне, правда, сложно объяснить свои претензии к «Дикому полю», потому что это, на самом деле, хорошее кино. То ли прав известный кинокритик, который указывает на излишнюю интеллигентность главного героя, то ли дело – в отсутствии кинематографической смелости, когда тот самый танец на краю пропасти есть, но пропасть огорожена незаметным для зрительских глаз заборчиком. И вот еще что – «Дикое поле» в некоторые моменты оказывается в опасной близости от «Эйфории», чего Луцык с Саморядовым, думаю, не допустили бы никогда. В общем, снова не о том.

На самом деле, странно предъявлять режиссерам претензии – они же часто переделывают сценарии, с которыми работают. Но в случае Луцыка и Саморядова эти претензии предъявлять хочется, и не только потому, что сценарии были лучше (сравнить хотя бы пронзительную драму сценария «Кто-то там, внутри» и криминальную историю «Лимита», из которой просто была вынут основной сюжет сценария – собственно, о любви). Дело в том самом мифе, создаваемом сценаристами и то ли не замеченном, то ли сознательно проигнорированном всеми без исключения режиссерами. Что тоже, в общем-то, понятно – слишком страшно: «…Время теперь смутное, ждать всего можно…» /«Северная Одиссея»/.

После смерти Саморядова Луцык взял их самый жесткий сценарий и снял «Окраину». И оказалось, что он и должен был снимать все эти фильмы. Выбрав эстетику старого советского кино (типа «Чапаева»), он снял великую и кровавую сказку-былину о мужиках, которые ходили за правдой. И дело было не только в сюжете, бережно перенесенном из сценария на пленку, дело было в выбранной стилистике – именно со стилистикой ошибались режиссеры, пытавшиеся экранизировать эти сценарии, со стилистикой и атмосферой. Свободы не хватало, как бы банально это ни звучало, ну и страшно было наверняка. Сейчас бы «Окраину» назвали экстремистским фильмом и наверняка не выдали бы ему прокатное удостоверение – помню, на премьере в питерском Доме кино мне очень хотелось выхватить из кобуры наган, но не было ни нагана, ни кобуры.

Фильмы есть в Сети, книжка продается – это если кто заинтересуется. Меня же не покидает вот какая мысль: много лет российские режиссеры плачут по поводу отсутствия хороших сценариев, между тем, половина сценариев Луцыка и Саморядова не экранизировалась. Но, судя по всему, все еще страшно, да и сил не хватит. «…Сапожникова на Мае убили, Коннов за Колымой погиб. Снегирев в тайге пропал со всеми людьми. Морозов в тюрьме, Сергей Москва в тюрьме… Кроме тебя, Александр Степанович, караван на север вести некому… /«Северная Одиссея»/

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 29 апреля

А вовсе не социопат

"Интроверты", Сьюзан Кейн

Кратенько скажу вам общие смыслы, а то про интровертов много странных мифов:

1. Интроверт — не равно мизантроп и социопат. Интроверт может любить людей. И даже может их не бояться, говорят.

2. Но он от людей устаёт. Интроверт должен отдохнуть после общения с людьми, экстраверт же отдыхает во время общения. 

3. Интроверт предпочитает общение со старыми друзьями, а не знакомство с новыми. Та же фигня с книжками и фильмами. Приятнее пересмотреть старое.

4. Несколько дел одновременно больше свойственно женщинам, чем мужчинам, но и больше свойственно экстравертам, чем интровертам. 

5. Интроверт вполне может жечь. Уж в знакомой компании так совсем. А в незнакомой — от смущения тоже легко (потом нам это припоминают, и считают, что мы отмазываемся интроверсией, ведь вот тогда-то панически шутили и смеялись же, ну!). Но потом придёт домой и только тогда наконец выдохнет. 

6. Интроверты предпочитают тишину музыке. И втайне мечтают угробить тех, кто постоянно стучит, напевает или живёт в режиме радио ("так, где мои ключи?.. где же, где же... о, зажигалка! оу, я что-то искал... ах да! ключи! а вот и они!").

7. Ещё про общение. Экстраверты любят small talk и умеют их создавать. Как на вечеринках в американских фильмах или на балах — "здравствуйте, как поживаете, дада, до свидания! здравствуйте, прекрасная длина рукава, вам так идёт, всего доброго!" — и упорхнуть. Интроверты иногда кажутся даже более общительными, потому что они обстоятельно сядут и будут говорить вглубь. А вот вместо этого шебуршения ни о чём скорее промолчат, да. (А иногда кажутся идиотами, потому что вместо "здрастьездрастье, как дела" задают мощные личностные вопросы вроде "как ты будешь воспитывать детей, если они решат, что не хотят заниматься спортом?")

8. Мир очень сильно ориентирован на экстравертов. Для успешности в работе нужны коммуникабельность, стрессоустойчивость и страстная мечта работать в команде. Плевать, что команда отвлекает, мешает сосредоточиться, мозговые штурмы погоды не делают, а разделение ответственности за одно дело на нескольких людей вообще большая ошибка всегда. Из-за этой мироориентированности подстраиваться должны именно интроверты. У которых при этом личные границы уже, посторонние следы там переносятся тяжелее, а умения дать отпор изящно и непринуждённо — меньше. От невозможности запереться и побыть исключительно с собой интроверты несколько озлобляются и, пытаясь отчаянно защитить личное пространство и выжить, — рождают как раз вот эти мнения о том, что они социопаты и мизантропы. 


Ах да! А книжка про то, как со всем этим жить. И выжить.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 28 апреля

Очень простые люди. Проза Израиля Меттера

Например: Израиль Меттер. Люди. Советский писатель, 1968.

В общем-то, для того, чтобы рассказать о писателе Меттере, можно было б взять за основу совершенно любую его книжку – эту я выбрал более-менее случайно. И я искренне вам советую любую его книжку таки взять, ежели вы до сих пор не знакомы. Меттера (чье “неприличное” на цензорский вкус имя изображалось на обложке исключительно одной лишь литерой “И” с точкой) после 80-х почти не переиздавали – настали кардинально иные литературные времена и наступили радикально другие тематические и стилистические моды – хотя одно исключение я вспомнил: это “Пятый угол” (Текст, Книжники, 2009г.). Но, имея доступ в интернет, вряд ли нужно срочно бежать к букинистам.
Израиль Меттер писал простую прозу о простых людях – не стремясь к сложности в письме и не отыскивая ее в натурах своих героев. Причем много писал о милиционерах (как это ни покажется странным) – но помните невероятно душевный фильм “Ко мне, Мухтар!”? Так это ж – по повести Меттера! И фильм “Врача вызывали?” – тоже.
По причине простоты и прямоты характеров герои Меттера парадоксальным образом получались убедительными – не в литературном, а в банально-жизненно-натуралистическом смысле. И никак не походили на ловко слепленных (это если говорить о “рожденных” хорошими советскими писателями), но совершенно несуществующих, запредельно невозможных персонажей – а про картонных дурилок, криво нарезанных неумехами, и говорить нечего. Вот есть честный милиционер или там доктор, или нечестный завскладом – и нет, и не может быть у него внутри никаких хитрых загогулин и тончайших полутонов, а есть простые (да и те не всегда толком выражаемые) мысли, чувства и убеждения. И в языке Меттера загогулин нет. А убеждения есть, и выражаемые убедительно – что надо быть честным и правильным. Звучало б смешно, если б не писалось так же честно, с должным уважением к простому человеку, когда он хорош, и с должной же неприязнью к человеку плохому.
Конечно, сам Меттер не был человеком простым, какой бы смыл мы ни навесили на это многозначное определение. Но он нашел какой-то непростой для понимания процесса, но очевидный по результатам путь. И прошел по нему без затей и с достоинством.
Найдете вы сейчас такого же сегодняшнего писателя? Да фиг-то!
Впрочем, мы сейчас и героя-то такого не найдем – кого дать этому писателю для описания? Некого.

Вера Полозкова Гость эфира вс, 27 апреля

Проклятие немоты

"Большой дом", Николь Краусс

Николь Краусс — жена Джонатана Сафрана Фоера, автора «Полной иллюминации» и «Жутко горомко и запредельно близко» (с посвящением «Николь, воплощающей мое представление о прекрасном»), великих, без преувеличения, романов современности. С трудом представляю, как двум даровитым писателям удается вот уже на протяжении десяти лет уживаться вместе, но книги в двух соседних кабинетах у них получаются редчайшие — и, конечно, похожие, каким-то поразительно глубоким пониманием связи одной маленькой, нескладной человеческой судьбы с судьбой народа и даже мира; вообще, ощущением масштаба: ты будто способен, благодаря сверхточной оптике автора, рассмотреть, как мельчайшие царапины на письменном столе одинокой нью-йоркской писательницы становятся частью громадного космического узора, где войны, истребления народов, перемещения с континента на континент и личные маленькие беды и потрясения — все переплетено неразрывно, все прорастает из века в век. Любимый прием Краусс и Фоера — истории непроговоренностей, невозможности объяснить: как дедушка Оскара в «Жутко громко и запредельно близко» всю жизнь пишет письма сыну, которого оставил до рождения, чтобы потом, после того, как сын погибнет в трагедии 11 сентября, разыскать его могилу и наполнить пустой гроб неотправленными этими письмами, так у Краусс муж одной из героинь только после ее смерти, прожив с нею сорок лет, узнает, что у нее, оказывается, был ребенок, которого она отдала на усыновление и никогда о нем не говорила, и едет его разыскивать, а отец другого героя, Дова, часами беседует с ним в своем воображении, тщась объяснить, почему они воюют с детства, почему всю жизнь он так его раздражает, а на деле они живут в одном доме и едва ли словом друг с другом перекидываются за день. Помимо всего этого — черной тени истории XX века на каждой, на первой взгляд весьма благополучной, маленькой жизни, жгучего желания побороть, превозмочь проклятие молчания, немоты, разрушающее семьи, одной детали, способной сшить в единое целое четыре, казалось бы, ничем между собой не связанные сюжета, «Большой дом» замечателен глубоким и точным описанием того, что на самом деле представляет собой работа писателя и как в действительности выглядит пресловутый творческий кризис: проще говоря, какой это лютый ад. Как в голове у человека, призванного создавать тексты, цепи смыслов, замыкает, а ломается сразу — мир. Как по сравнению с тем, что ты не способен больше писать, малы и несущественны все остальные твои несчастья, будто писать — это принадлежать миру (и Богу), быть с ним одним целым, а перестать — это оглохнуть, оказаться в полной изоляции. «Большой дом» еще и о детях, о том, как страшно им становиться заложниками родительских страхов и травм; о том, что нерешенные проблемы кочуют из поколения в поколение, пока, наконец, кто-то смелый не решится нарушить больной ход вещей и все распутать/рассказать/простить/попросить прощения, — как раз тогда, когда уже слишком поздно. И несмотря на то, что это горькая книга, в ней много подлинной, детской завороженности красотой и радостью бытия, логикой его законов, одинаковых для всех, надеждой, что ли. Она о непростом пути каждого измученного сознания к освобождению; о том, как жутко покидать собственную годами насиженную зону комфорта, чтобы хоть что-то сдвинуть с мертвой точки, но — необходимо. Главное — в какой-то момент все же отважиться, чтобы не опоздать.

Аня Синяткина Постоянный букжокей сб, 26 апреля

Дорогой упоротой грёзы

"Винляндия", Томас Пинчон

Разговор о Пинчоне я люблю начинать с пересказа фабулы. Это просто, увлекательно и дает возможность набрать воздуха в легкие, чтобы говорить о том, о чем говорить невозможно. 
Когда я рассказываю кому-то про "Радугу тяготения", я начинаю не с того, что это такой "Улисс", только о садо-мазохизме войны. Я рассказываю, что вот есть некий чувак, на котором в детстве ставили тайные опыты по условным рефлексам, и теперь за ним продолжает исподволь следить ужасно секретный отдел по паранормальным явлениям, и в какой-то момент выясняет: всякий раз, как этот чувак занимается сексом, на то же самое место через два дня падает сверхзвуковая ракета Фау-2, а все это во время Второй мировой. И вот сидит весь этот ужасно секретный отдел по паранормальным явлениям, смотрит на две карты Лондона с идентичными отметками, и думает про себя, совсем  они крышей двинулись, то есть, для своей профессии, или что вообще происходит. А потом заверте... Моя подруга Софа (из последних, кто это выслушивал) сказала:
— Так, а теперь объясни, как получается, что книгу с таким сюжетом мало кто дочитывает до конца. Я не могу понять.
Но это другой разговор. Словом, если начать с того, "о чем" книга, или, не дай бог, "как", то слушатель сразу скучнеет и меняет тему. Почему-то.
Так вот, "Винляндия"...
А, я обещала с этого не начинать. 
Значит, так.  Есть папаша-хиппи, который за что-то получает пенсию от спецслужб, под прикрытием душевной болезни, и чтобы это прикрытие подтверждать, время от времени собирает открытый пресс-сеанс-разбивания-витрины-головой. Есть его дочка, изумительно нормальное начинающее человеческое существо, работает в пиццерии и выглядит точь-в-точь как мать, которую никогда не видела. 80-е, Калифорния. И вдруг — бац! тыдыщ! дым коромыслом! дом конфискуют, счета блокируют, девочка опрометью спасается бегством не пойми от чего и оказывается в женском ниндзя-монастыре, где бывшая подруга ее матери, якудза-неудачник, рассказывает ей, что на самом деле ее мать — и заверте...
И персонажи играют в свои шизофренические казаки-разбойники с совестью, любовью или государством, а тем временем текст все сгущается, доходя до невиданной плотности, пока не коллапсирует в черную дыру. Туда летят якудзы, ниндзя, кинопленка, специальные агенты, хиппи, телевизоры, гигантские рептилии, буксировщики, серфоделическая музыка, золотой век всеобщей любви, что не. Только что тебе казалось, что ты несешься по слитной, хотя и отчаянно петляющей автотрассе, а тут — оп! — и под ногами сияющая бездна. Граница с ней где-то в лесах округа Винляндия. Отсюда приходят мертвые. Все немо здесь. 

Не то чтобы Пинчон бросает читателя посреди бездны и отказывается вести дальше. Не, бездна у него все время зыбко просвечивала через нагретый калифорнийским солнцем асфальт и ослепляла проблесками, и теперь мы еле-еле затормозили у края. И он, конечно, прекрасно знал, куда ведёт читателя, дорогой упоротой грёзы.
Но теперь вы с бездной остаетесь наедине. Ну, и дымящаяся тачка.

Уже прошло 1313 эфиров, но то ли еще будет