Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 23 мая

Внутренние часы

"Совсем другое время", Евгений Водолазкин

В перспективе "Соловьев и Ларионов", из которого практически нацело и состоит эта книга, выглядит как лучший роман Водолазкина - он богаче, многослойнее и попросту интереснее "Лавра", в котором автор, как мы помним, тоже разбирается с историей и временем. Тут интерес, на мой взгляд, представлет уже то, что он это делает языком соцреализма, но время/история представлены совсем немарксистские какие-то. Здесь сливаются "общественное" и "частное" (что, как мы понимаем, лишь жупелы из учебников, но поди убеди в этом ширнармассы), значимое и глубоко личное. Мы-то с вами понимаем, что лишь такое понимание времени способно нас нынешних чему-то научить, но в контексте общественно-литературном (включая и премиальные) это будет диверсия помощнее "Лавра".

Ведь время мы не ощущаем эмпирически, как бы ни тужились. Воспринимается оно конкретными нами только персонально, лирически даже, я бы сказал. Но кто нам запретит так его воспринимать? Кто вообще сказал, что это нелегитимно? Кто давал лицензию на восприятие времени только историкам или физикам? Почему сила воображения писателя не приравнивается к научному методу? Кто - сказал - что - так - нельзя?

По этому тексту видно, как у автора постепенно развивается поистине "пинчоновское", "метаисторическое" зрение, включая и внимание к деталям, и панорамный охват. Нам представляется картина высокой четкости (не мутное от типизации толстовское стекло), сродни галлюцинации - которой история и является, по сути. Мне кажется, будет крайне интересно смотреть, куда вывезет автора эта кривая, эта тангенциальная парабола. 

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 22 мая

О любви, конечно

"Нарцисс и Гольдмунд", Герман Гессе

Как любую романтическую книжку о любви, "Нарцисс и Гольдмунд" лучше первый раз читать в юности. 

Если мы, конечно, выбираем ее читать именно так, а я сейчас вам расскажу, почему я так выбираю. А то есть, конечно, книжки о любви и книжки о любви. В случае "Нарцисса и Гольдмунда" у нас имеется целый диапазон ракурсов, в которых может быть прочитана эта история, и ни один из них мне не нравится.

Давайте объяснюсь. 

Герман Гессе, пророк ищущих духовности юношей, подкупает их тем, что разговаривает об этом страстно и совершенно прямо. Совсем немножко времени проходит с подросткового возраста, и мы начинаем этого стесняться, это ощущается старомодным, это язык, которым сейчас даже если и чувствуют, то вслух не говорят без сотни оговорок, ну просто — не говорят. Говорят другим. Но, судя по всему, он по-прежнему глубоко отвечает тому месту в душе, которое истово болит и ищет выражения, когда тебе 15 или 16, и ирония здесь ни в какой мере не уместна. Потому что, хотя мы забываем со временем прежний язык и учимся новому, а также куче других полезных навыков, — никто, никогда по-настоящему не становится взрослым, это мы каждый про себя знаем, хотя вслух отваживаемся признать не всегда. Нет такого. Есть только языки, которые обращаются к разным уровням нас. 

Словом, Гессе сложно перечитывать. Зато, если преодолеть неуловимую, мучительную неуместность и позволить в голос откликнуться тому, что там где-то неосознанно жаждет откликнуться, тут-то и начинается самое интересное. 

Так вот, Нарцисс и Гольдмунд. Нарцисс — монах и ученый, изощренный мыслитель, искатель духа. Гольдмунд — бродяга и донжуан, художник, искатель чувственности. Они знакомятся в монастыре Мариабронн, один еще юноша, другой совсем ребенок, немедленно пламенно привязываются друг к другу, две блестящие противоположности, учитель и ученик, и очень скоро расстаются, чтобы прожить свои пути по отдельности.

Никогда на самом деле не расстаются.

Эта книжка может быть романом воспитания. Главный спутник читателя — наивный, порывистый Гольдмунд, именно вместе с ним мы проходим путь взросления, поиска предназначения, основной сюжет — это его духовный путь и переломы судьбы. Но книга называется "Нарцисс и Гольдмунд", и вычесть второй знаменатель как вспомогательный значило бы обеднить ее ровно наполовину.

Эта книжка может быть художественно оформленным размышлением о вечном споре дионисийского и аполлонического начал, умственного и интуитивного, духовного и чувственного, аскетического и мирского, мужского и женского, противоположных способов познания мира, составляющих единство. Какой путь по-настоящему приближает человека к жизни? Этот разговор всегда будет интересовать автора: он продолжится в "Игре в бисер", между Йозефом Кнехтом и его другом-соперником Плинио. Но это только общая схема, замысел, который, может, в голове автора и был,  но с первых же строк начал жить собственной жизнью — как, собственно, и полагается.

Эта книжка может быть сложным романом-мистерией, не зря ее другое название — «Смерть и Любовник». Таро, юнгианство, алхимия —  Гессе обожал и много и с удовольствием играл во все это. (Вы помните, что игра — это всегда серьезно, правда?) Однако именно мне как читателю мистический трактат дает меньше, чем художественная книжка, поэтому я не буду так читать. 

У Гессе Нарцисс говорит Гольдмунду:

"Если бы ты вместо того, чтобы идти в мир, стал мыслителем, то могло бы случиться непоправимое. Ты бы стал мистиком. Мистики — это, коротко и несколько грубо говоря, те мыслители, которые не смогли освободиться от представлений, то есть вообще не мыслители. Они втайне художники: поэты без стихов, художники без кисти, музыканты без звуков."

Но у Гольдмунда был его резец и его деревянные фигуры; он стал художником, выражавшим тайное, интуитивное знание сразу через делание. И Гессе был художником, и все богатство мистических образов — палитра для его кисти.  

Так что, если быть снова до конца честной, я — просто потому, что мне ближе именно так — читаю эту книгу, как роман о любви. О связи, которая возникает между двумя людьми, каждый из которых проживает собственную личную историю поиска. Эта любовь начинается как ученичество и оборачивается уроком в целую жизнь для обоих; не глядит на расстояние и время; не может быть отменена, что бы ни произошло; вызывает к жизни настоящее искусство, потому что в данном случае не может иметь другого воплощения — но это не имеет значения. Нарцисс говорит Гольдмунду: "наша дружба вообще не имеет никакой другой цели и никакого другого смысла, кроме как показать тебе, насколько ты не похож на меня", и ошибается. Их дружба имеет смысл постольку поскольку каждый из них черпает из нее новое знание о себе — и даже не столько знание, сколько вдохновение познавать. Это общий путь поиска личной истины, собственного языка и внутреннего смысла, пройденный ими совершенно по отдельности и в то же время в постоянном ощущении присутствия другого. Это, конечно, история о настоящей любви.

Мне так читается, во всяком случае. 

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 21 мая

Золотая роза

«Уцелевшее», Бруно Шульц

Года четыре назад во Львове, в еврейском ресторанчике у единственной сохранившейся стены старинной синагоги Нахмановичей «Золотая роза» (так называлась синагога, и так теперь называется ресторанчик), я впервые увидел копию фрески Бруно Шульца. И, к стыду своему, впервые услышал его имя.

Возможно, должно было пройти время для того, чтобы как-то в январе я встретился в Киеве с красавицей по имени Юля. Юля, родом из Львова, заливисто смеется, говорит на певучем украинском и верит, что у нее есть еврейская кровь. Она рассказывает, что ее прабабушка однажды загуляла в каком-то западно-украинском местечке, и теперь у Юли черные волосы, любовь к Израилю и менора на книжной полке. Возможно, это просто семейное предание, но когда преданию больше ста лет, приходится верить. Именно Юля рассказала мне о писателе Бруно Шульце – польском еврее из городка Драгобыж, что в ста километрах от Львова. А потом потребовалось еще время и череда случайностей, чтобы, благодаря девушке Наташе, после мимолетной встречи с которой в памяти остается вихрь рыжеватых волос и внимательный взгляд, изданная на русском языке книжка Бруно Шульца оказалась у меня...

Шульц родился в конце XIX века в семье торговца мануфактурой Якова, который не был религиозным, а в синагогу ходил только по большим праздникам (впрочем, у евреев каждый день праздник). Возможно, именно поэтому проза лопоухого и немного нелепого, как все местечковые евреи конца XIX – начала XX веков, Бруно совсем не еврейская и совсем не местечковая. К тому же, в его доме говорили на польском, и он писал тоже на польском. Он учился во Львове, но потом все равно вернулся в Драгобыж. Преподавал живопись, рисовал, переводил на польский тексты Франца Кафки и писал удивительную прозу, наполненную описаниями, едва ли не на две трети состоящую из прилагательных. Очень тяжелую для чтения и нереально красивую прозу, пронизанную мистицизмом и верой в чудо. Прозу, похожую на ожившую черно-белую графику, в которой сквозь плотную штриховку вдруг становятся видны яркие всполохи. В текстах Шульца отец превращается в таракана и исчезает, чтобы потом вернуться траченным молью чучелом большой птицы, а ощипанный петух над пламенем свечи вдруг взмахивает крыльями и улетает, окутанный сумерками город становится непохожим на самого себя, а улицы меняются дворами и переулками. И между жизнью маленького города и целым миром проступает знак равенства.

Бруно Шульц был убит в 1942 году выстрелом в голову. Имя его убийцы известно – это был шарфюрер СС Карл Гюнтер. Могила Бруно Шульца не сохранилась.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 20 мая

Дыхание других в той же лодке

"Преимущества и недостатки существования", Вигдис Йорт

Я её, признаться, купила за 36 рублей и исключительно за название и за обложку — на полосато-фиолетовом фоне нарисованный домик с трубой, с одной стороны над ним солнышко, а с другой облако с дождём; а она и правда хороша. Цепляет и перекидывает из атмосферы в атмосферу, как горячий чай пить и мороженое одновременно. 

Очень острое ощущение наполненности при отсутствии событий, медитация в действии, как мыть посуду, когда тебе в шею тепло дышат. Счастье резко сменяется паникой, паника спокойствием, спокойствие драйвом, утомлённостью, гневом, умиротворением... Насыщенно и немного отстранённо, как и должно быть, когда ты хозяйка, и колбасит не столько тебя, сколько твоих гостей. И даже если лично тебя, то это уж очень привычно, и всё пройдёт, пройдёт и это. Как говорил Трактирщик у Шварца "Я столько видел, что всё понимаю", этакая само-психотерапия.

Парни, даже не беритесь. Вы не потянете. 

...И чем ближе подходит невеста, тем скорее испуганным, нежели радостным кажется узкоплечий жених в тёмных очках с хвостом. Уполномоченный из ратуши понимает, что поступит правильно, если не будет растягивать церемонию, — молодые ещё не успели ничего понять и едва открыли рот, как их уже соединили узы Гименея, и теперь они считаются законными супругами. Всё собрание выдыхает с облегчением. 

Достают кольца, но кольцо невесты слишком маленькое или палец слишком большой, жидкость из тела вытеснена в руки узким корсетом, жених напрасно пытается надеть кольцо и вынужден, наконец, украдкой сунуть его себе в карман, зато невеста успешно надевает кольцо на палец жениха, с триумфом оборачивается и получает в лицо дождь из рисовых зёрен. Они летят жёсткими горстями, несколько зёрен попадает ей прямо в лицо, оставляя неприятные следы вокруг глаз, проскальзывают во все кармашки и отверстия на фраке жениха, и когда он пытается их выгрести, швы начинают трещать, на помощь прибегает мать, чтобы он не остался вовсе без одежды. Невеста со всего размаху бросает свадебный букет в группу визжащих девушек, и та, в которую он попадает, в ужасе падает на землю, ударяется головой об один из булыжников, огораживающих клумбу. Её приходится везти к врачу. Зато незамужняя тётка, схватившая букет, светится счастьем, пока сестра невесты не вырывает его у неё и не сообщает, что до пяти часов кидать букет нельзя. Потом подают шампанское. 

Убежище для исковерканных судеб, еле различимое в полутьме, залитое красным вином, нечто непроизносимое и необязательное в атмосфере ничегонеделанья и расслабленности, мирок в стороне от мира с его шумом и требованиями, другими правилами игры, корабль, дрейфующий между континентами по морю размером с комнату, а с глубине его — загороженное пустое пространство, в котором успокаивающий стук двигателя и дыхание других в той же лодке приглушает страх. Запах потерь и запах снов о новых неизведанных царствах и новом начале, утоляющее вино, пенящееся пиво. Когда всё потеряно, они снимут очки и постучат в дверь, она откроет им, проводит их к столу и спросит, чего они изволят. Найти для них тихий уголок на удобном расстоянии от чужого гула, предложить своего рода общение, своего рода участие, думала она, чтобы они не изгнаны были, а приняты в сообщество вне общества.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 19 мая

Потеряли добро

"Имя для птицы", Вадим Шефнер

Это имя ничего, пожалуй, не скажет тем, кто родился года этак после 1970-го, несмотря на то, что Шефнера переиздавали и позже – и мало-помалу переиздают по сей день. Но незаметно переиздают, ибо он представляется нынешнему рынку несенсационным.
А вот это зря!

Поскольку в сегодняшней литературной ситуации Шефнер (который, то ли к счастью, то ли нет – до нее не дожил) – уникален и потрясающ, потому что настолько обнаженной, честной доброты уж и не встретить в наш циничный век (простите мне стариковское брюзжание). Нынче ведь как – если литература душевна, то она представляет из себя какие-то сладкие слюни, сопли и слезы – и все это инструменты не для читательского самоочищения, а для имитации его душевной деятельности. Душа безусловно обязана трудиться, но не над примитивными эрзацами – они ж исключительно в качестве упражнений годятся, причем только тем, у кого душевные усилия естественным образом не приключаются, это ж типа фитнес и велнес для того, чтоб не захиреть, но для понимания по-настоящему, без балды, высоких чувств тренажеры не подходят. А не тренажеров нынешняя литература не производит. Пищу для ума – производит, тонкие ингредиенты для развития вкуса – налицо, хитрый взгляд с циничным прищуром – нате вам, а хорошей человеческой души нараспашку – не отыщешь.
“Имя для птицы” – это повесть о детстве, и, что удивительно, писателю веришь – да, он помнил, помнил все свои маленькие счастья (хотя объективно, вроде, и не мог). “Сестра печали” – это о радостно-беспечной юности, которая в один кошмарный момент перестала таковой казаться, потому что наступила война. Но, впрочем, любой попавшийся вам Шефнер (включая того, который по недоразумению и по инерции назывался научно-фантастическим) непременно подарит особое, отдельное ощущение обширной доброты. Так что берите какую хотите его книжку и радуйтесь напропалую, и грейтесь.

Теперь так не греют.

Линор Горалик Гость эфира вс, 18 мая

Ничего нельзя поделать, только обнимать ее и любить

"Девочка на шаре", Виктор Драгунский

В пятом мое классе, вполне невыносимом, девочка Ира из семьи людей с молокозавода (особые возможности) принесла в класс заграничную открытку: черно-белый (впредь — неизбежно) снимок двух детей, которые на пионерском расстоянии (то есть наклонясь вперед, как два переломленных в крестце манекена) награждают друг друга едва ощутимым, но все-таки губным поцелуем. Снимок этот поразил нас: дело было не в эротичности сюжета (отсутствующей; эта шарнирная страсть не могла обмануть даже нас, пубертатных), а в парализующей запредельности требовавшегося от нас интеллектуального решения: среди схем и сценариев оценки «парности», которые нам предлагала как псевдокнижная (школьная, многословная), так и реальная (вечно немая) жизни, не было подсказки касательно того, что мы должны чувствовать по отношению к предлагаемому нашим взглядам маленькому альянсу. Все смотрели; все мычали, все боялись ляпнуть (тяпнут). Учительская рука всех спасла: изъяла, поднесла к глазам и, поколебавшись, — выдала эмоциональную директиву: «очень миленько». Облегченно защебетали девочки: «зайки», «заиньки», «такие лапочки». Задолго до эры мимимизма как метода выражения общественного консенсуса, задолго до эры котиков приоткрылся этот иллюминатор в черный, вязкий, лишенный кислорода мир: оказалось, что умиление может быть формой обесценивания. Puppy love (подразумевающая, что разрыв или удар заживет, в случае чего, как на собаках, как на маленьких мягкошерстных собачках); «сфотографируйтесь за ручки», «мальчики не плачут из-за девочек», «ты еще маленькая переживать», — кажутся мне всю жизнь формами жестокости-от-бессилия: у них (взрослых, то есть нас) и сейчас нет сценария, позволяющего детскую любовь, — зачастую страшную в своем одиночестве, беспомощности, новизне, отсутствии элементарного внутреннего инструментария, помогающего человеку выжить («...и глядел невидящими глазами через ее плечо и шептал: Кларисса, Кларисса!»), — как-то соотнести с теми установками, в рамках которых нам велено управлять (защищать, понимать, уважать, — а то ж) ребенком. Только умилиться, главное — не испугаться, по возможности — нейтрализовать, эффективнее всего — обесценить. Умиление не требует сопереживания, не подразумевает поддержки и не предлагает помощи; легкое дело. Детская литература чаще всего демонстрирует именно этот механизм: умиляется боли, подавая ее как «щенячью» боль (и не только о любви речь — и показал бы нам кто страдающего щенка, — что, действительно умиление?). Только в последние годы (десять лет?) стали достаточно часто появляться книги, в которых взрослые (авторы) отказываются от взрослой же монополии на «взрослые» эмоции: любовь, например. Например, любовь.

Так вот: «Девочка на шаре» была написана в 1966 году, — и никакого умиления, вообще. 

Драгунский проделывает этот совершенно особенный, ошеломляющий фокус в огромном количестве своих текстов: он не обесценивает эмоции ребенка никогда, не делает их смешными, даже когда текст смешной («Друг детства», например, — один из, кажется, самых страшных смешных текстов на свете; страшнее только у Тэффи про езду верхом на антрепренере). Но в «Девочке» не только Дениска не смешон, любовь не смешна, мука потери не смешна, — в «Девочке» есть небывалый взрослый, который — пусть не сразу, пусть слишком поздно, но все-таки, — понимает, что это всё — не смешно; не видит в этом ничего смешного. И если другие тексты про любовь человека малых лет к другому человеку малых лет, — не смешную, огромную, бесценную, стоящую в горле комом, — еще случались («...и смеялся и плакал одновременно,  и ничего нельзя было поделать, только обнимать ее и любить, безоглядно и самозабвенно, всей душою, всем телом"), то этот взрослый, этот Денискин папа, — это был подарок. Не положенный (тогда; но почитаем-ка мы детских книжек и сейчас) ни по какому сценарию. Ни в один сценарий не вписывающийся. Ребенку, по крайней мере, такие сценарии, кажется, особо известны не были.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 17 мая

Смотрим не на палец, или Привет от монахини Чийоно

"Ни воды, ни луны. Беседы о дзэнских байках", Ошо

Индия, Пуна, Корегаон-парк, Будда-холл, 11 августа 1974 года

"Монахиня Чийоно училась много лет, но никак не могла достичь просветления.
Однажды ночью она несла старое ведро, наполненное водой. Пока шла, смотрела на отражение полной луны в ведре с водой. Вдруг бамбуковые обручи, что стягивали ведро, лопнули, и ведро распалось. Вода выплеснулась. Отражение луны исчезло. Монахиня Чийоно обрела просветление. Она записала стих:
И так, и эдак старалась я удержать ведро целым, все надеялась, что хилый бамбук никогда не сломается.
Вдруг отпало дно. Ни воды, ни луны — пустота у меня в руке."

С этой книги начался мой заплыв в разливанное море текстов, собирательно именуемых "эзотерикой". С тех пор я плещусь в этом море, временами не вылезая из него, временами — подолгу к нему не приближаясь. Но даже без поправки на "синдром утенка" (первый объект, на который наткнулся после вылупления из яйца, — мама) эта книга по-прежнему действует на меня безотказно, по-прежнему говорит, простенько, голосом деды Раджниша, к какому состоянию ума мне стремиться.

Есть среди нас те, кто живет на эзотерике; есть такие, кто эзотерику почитывает от случая к случаю; бывают тихушники — это их стыдное удовольствие/утешение, но они его по разным причинам скрывают от окружающих; многие-премногие пренебрегают этой категорией книг — тоже по массе своих причин. Это такой жанр, где-то в щели между худ.прозой и прикладной литературой, к которой ходят за прояснениями, как к специальным друзьям. Я ныне читаю ее вперемешку со всем остальным — художкой, нонфикшеном, поэзией, учебниками, комиксами. Это часть моей читательской гигиены — такой способ говорить, думать, общаться. И я, как мне кажется, умею понимать, какая эзотерика — "моя", а какая мне сейчас или вообще не кстати. Что, однако, не упрощает мне рассказывания о таких книгах, потому что не за художественной ценностью я туда хожу.

Дзэнские истории и Ошо — однозначно "моё". За безыскусность, за превозмогание ментальной паутины, за утихомиривание внутреннего диалога, за педантично, многократно повторенное важное. Есть еще несколько, кхм, авторов — по преимуществу восточных, но не только — с которыми мне правильно, хорошо и полезно, но незатейливому, на 5000 активного словаря, Раджнишу я верна полжизни.

Сам Ошо никогда ничего не писал — все его несколько сотен книг получились из устных лекций, которые он произносил на протяжении десятков лет. Эта конкретная книга — его лекции о дзэн-байках; многие давно стали для нас фольклором, эзотерическими анекдотами, некоторые менее известны. В каждой лекции он разбирает по одной истории, пословно, пофразно, помысленно. Когда мне было 20 лет, в этой книге я увидела шанс на спасение от незатыкаемого внутреннего бормотания у себя в черепе, на полную надментальную ясность, на недвусмысленность целей и средств. История про двух монахов, один из которых перенес через ручей девушку, а потом никак не мог отлепиться от этого переживания, — непреходящий эпиграф каждого моего дня, напоминание о незастревании. Байка про юного монаха и отсеченный палец каждый день учит меня быть, а не имитировать. Притча о предложенной свече, чтобы осветить путь снаружи (не изнутри) не дает мне забыть, что никто не даст мне свечу, когда я иду внутри. А над историей, которую я процитировала в самом начале этого гонева, я расплакалась — слишком много в ней было мне счастья. И обещания.
Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 16 мая

Заметки на полях имени розы (эфир целлофанирован)

"Телеги & гномы", Игорь Юганов

В одной книжной соцсети кто-то умный некогда перевел название этой записной книжки сверхкраткой прозы на английский: "Carts & Elves".

Парение в варении. Я не большой любитель конденсированной мудрости, оттого и. Иными словами, цитируя: "Пролетарии всех стран, не выебывайтесь!"

Но удивительный он все же говоритель слов. Наряду с прямо-таки гениальными в своей четкости формулировками: "Будущее наступает, когда о том, что будет, узнают даже те, кто не хочет этого знать", — и просто красивыми поэтическими образами: "На флаге запечатлевается то, что и так реет в воздухе", — у него проскакивает банальщина на грани с пошлостью мышления: "Чтобы стать святее паровоза, достаточно пробежаться впереди Папы Римского".

Он очень неровный. Оттого и диалог с ним бывает нервен и полон раздражения.

Параллельно чтению снилось какое-то количество юганоидных афоризмов: "Грибные споры не обязательно приводят к плодам мудрости".

Обнаружил кусок, который неплохо описывает роман Томаса Рагглза Пинчона "Against the Day": "Обитатели миража не склонны верить в подлинность окружающей пустыни. И только верблюды, появляющиеся у границ мира раз в тысячу лет, питают нашу тоску, потому что, хотя сами они сомнительны, тайные пути караванов неизменны". Казалось, можно было и не читать дальше, однако я отчего-то предпочел все эти 1085 страниц.

А вот, казалось бы, непереводимое: "Не мир[аж] я вам принес, но меч[ту]". Если учитывать первоисточник и с применением не сложения, но вычитания, выходит довольно циничный глум — на первый взгляд: "I came not to send p[e]ace but a [s]word". Иными словами: "Не подгонять я вас пришел, чуваки, а так, попиздеть". Если вдуматься, по смыслу вроде все верно.

"В сущности, вся русская литература является на разные лады повторяемым криком "больно!" Автор, а вслед за ним и читатель сопереживает кому угодно, лишь бы отвлечься от собственной боли". Хотя в силу выбранного автором жанра безответственного вброса ("...Прозаиком не быть гораздо интересней".) мы не можем быть уверены в четкости его позиции (плюсик там у него или минус), а у самого Юганова уже не спросишь, мне почему-то кажется, что на современный язык это переводится фразой: "Как же они заебали своим нытьем".

Про "дым отечества" всем уже все давно понятно — при возвращении на родину ноздри практически немедленно забиваются всяким говном, а носовые платки чернеют. Но есть еще и "ветер отечества" — откуда бы ты ни летел на родину, всегда летишь дольше, чем с нее. Хоть на чуть-чуть, но дольше. Это потому, объясняют стюардии, что против ветра. Наверняка есть некое геофизическое объяснение, но мне кажется, причина в том, что даже ветру обломно оставаться над территорией нашей необъятной. Даже воздушные массы стремятся поскорее покинуть Росcию.

У Юганова по этому поводу отлито в мраморе (тм): "Кто к нам с мечом придет, того мы мордой да и в говно, на котором стояла, стоит и стоять будет земля русская".

Актуально как никогда.

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 15 мая

Прикладная эсхатология для самых маленьких

"Ковчег уходит ровно в восемь", Ульрих Хуб

Кто только не критиковал уже менеджмент Великого потопа. Даже жуки-древоточцы — и те. (Постарался Джулиан Барнс в "Истории мира в 10 1/2 главах".)

Пингвины, кажется, еще нет, но рано или поздно это должно было случиться. 

Основная проблема пингвинов заключалась в том, что их было трое. И хотя третий был поменьше, он все равно считался. И хотя он был мелкая упрямая надоеда, он все равно считался. И хотя он, так получилось, как раз вдрызг рассорился с друзьями, не встретился с вестницей-голубкой и ничего не узнал о том, что готовится Потоп, и что Ковчег отходит ровно в восемь, и первые два пингвина уже совсем успели решить, что он сам виноват, и раз вел себя гадко, пусть, стало быть... 

Словом, они запихнули его в чемодан и протащили на Ковчег контрабандой.

Если у вас найдется минутка, чтобы поговорить о боге с пингвинами, то можно обсудить несколько важных вещей: например, спасать ли товарища, если это, по всему, нарушает божественный план? А еще: если пингвин плохой, то из-за того ли это, что его таким создал бог? умеет ли бог признавать свои ошибки? как уверить одного замотанного директора плавучего зоопарка, что с ним разговаривает всевышний, и почему иногда не стоит лишний раз выпрашивать чизкейк? если ты не веришь, что бог живет в чемодане, значит ли это, что ты не веришь в бога? одобряет ли бог межвидовые союзы? похож ли бог на тостер? 

Это — и куча других очевидных вопросов по существу, которые у каждого здравомыслящего начинающего человека просто сами собой напрашиваются.

Боже, храни пингвинов. 

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 14 мая

Дорога без конца

Павел Зальцман, «Щенки. Проза 1930-50-х годов»

Пятьсот откомментированных экземпляров в твердой обложке – в издательстве «Водолей» вышла книжка прозы 1930-50-х годов Павла Зальцмана, ученика Павла Филонова и товарища ОБЭРИУтов. Незаконченный роман «Щенки», который Зальцман писал двадцать лет, плюс несколько совершенно других рассказов и повесть Memento.

Главное, это, конечно, «Щенки». 300-страничный роман, который начинается с того, что два щенка в поисках еды и тепла выбирают каждый свою дорогу и начинают долгое и опасное путешествие по охваченной Гражданской войной и голодом России. На их пути встречаются люди и животные, а сами щенки не всегда фигурируют в повествовании, то пропадая, то появляясь вновь. Они вообще не совсем главные герои. Там, в общем-то, главных героев нет – есть персонажи, которые встречаются периодически, так сказать, сюжетообразующие. При этом сюжетные линии каждого персонажа – что людей, что животных, – пересекаются в страшной, похожей на ночной кошмар, фантасмагории. В ней повествование ведется сразу от лица нескольких персонажей. В ней люди и животные порой понимают друг друга и говорят (и думают) странным, неестественным, обрывочным языком. Здесь все без исключения находятся в постоянном поиске еды – не еды даже, а какой-то минимальной возможности выжить. Выжить удается не всем, а зло сосредоточено в центральном персонаже, который появляется то тут, то там, сея страх, и этот персонаж – Сова. Причем Сова эта – не птица (вернее, не всегда птица), но именно что воплощение страха. В «Щенках» вообще совы не те, кем кажутся – люди здесь понимают животных, слепой слышит разговор верблюдов, а два парня являются своеобразными отражениями двух щенков. Здесь вообще не всегда понятно, человек перед тобой или животное, и не важно, в каком он предстает обличии. Кровь, пот и слезы.

«Щенки» – это панорама Гражданской войны (хотя войны в книге практически нет), написанная языком, в котором абсурд Хармса встречается с мистицизмом Майринка. «Щенки» – это как бы выраженная словами живопись Филонова, к тому же, очень удачно проиллюстрированная картинами самого Зальцмана. Но именно картины Филонова (вернее, его манера) оживают на страницах романа. В жизни такого не читал.

Тяжелое, затягивающее, завораживающее и, мне кажется, обязательное чтение.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 13 мая

Тьфу на вас!

"Французские дети не плюются едой", Памела Друкерман

Всем живородящим люто рекомендую Памелу Друкерман. Она тут-там написала очень забавную книжку про то, как сделать, чтобы дети не бесили.

Вообще тётка американская журналистка, а живёт она во Франции, и у неё дочка и пацаны-близнецы, и потому сравнивает разницу в воспитании при Госдепе и без. И оказывается, что есть у француженок какие-то впитанные понятия, которые они сами фиг сформулируют, но при этом неукоснительно следуют. Книга получилась с одной стороны типа воспитательная, хотя там скорее рассказывается не про воспитание (или по крайней мере, воспитание себя, а не детей), а про принципы жизни, а с другой стороны — это не пособие с пунктами, а рассказ мамаши про жЫзнь. А ещё про еду, что важно :)

Как французы, в отличие от нас, умудряются не проводить ночи в попытках убаюкать своих малышей?

Почему дети не вмешиваются, когда взрослые общаются, и не устраивают истерик в магазинах игрушек?

Какие есть четыре волшебных слова, которым надо срочно научить детей?

Как сделать, чтобы из детсада не приносились ругательства? 

Вот я уже знаю :)

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 12 мая

С другой стороны

"Блатной", Михаил Демин

Мало кто знает писателя Михаила Демина. Хотя бы потому, что Михаил Демин большую часть своей разнообразной жизни вовсе не был писателем. В отличие от своего двюродного брата, которого звали Юрий Трифонов (настоящая фамилия Демина – та же).
Михаил Демин был сначала маленьким сыном красного командира, который умер от сердечного приступа в ожидании неизбежного ареста, потом Михаил Демин был маленьким зеком, потом Михаил Демин был солдатом на войне, потом студентом, а потом – совершенно конкрентным уголовником и опять-таки зеком, только уже заслуженно-совершеннолетним – и вовсе не по политическим мотивам, а как абсолютно типовой бандит. Потом уже этот вор в законе получил “вольную” (не у государства, а у блатных) и стал писать прозу, а не “тискать романы” на нарах.
Биография этого человека и печальна, и феерична одновременно – пожалуй, только в уникально-страшных условиях сталинского и последующих режимов все это и могло произойти – и завершиться не менее необыкновенно: Демин в конце шестидесятых сумел убежать из СССР во Францию, где и закончил свою запредельно нереальную жизнь в 1984 году.
Книжка тем, собственно, и интересна – это рассказ о тогдашней чудовищной и сложнооцениваемой жизни с позиции не диссидентской, не с позиции невинной жертвы, а с точки зрения “внутрицеховой”, внутритюремной – это мир не невинно пострадавших, а мир, органично существующий и успешно самоорганизующийся в пределах своей биосферы. Да, это читать, с одной стороны, страшновато, а, с другой стороны – надо прочесть и про ту самую другую сторону, иначе картина не получится полной. Мемуары бандита (и не столь тут важно: бандит он поневоле или по собственному желанию – и то, и другое – все равно трагично и неправильно) – это, знаете ли, редкое чтение: обычно бандиты после себя мемуаров не оставляют.

Дана Сидерос Гость эфира вс, 11 мая

Тот, который во мне сидит

"Шут", Юрий Вяземский

«Жил был Шут. Но никто из окружающих не знал этого настоящего его имени. Отец звал его Валентином, мать – когда Валенькой, когда Валькой. В школе называли его Валей»

Я долго была уверена, что все, конечно, знают этот текст, и для всех он такой же большой важный кусок детства. Среди меня он был культовым, перечитывался, цитировался и применялся на практике. Не спрашивайте.

Потом я, кажется, выросла. Выяснилось, что почти никто из моего окружения не отзывается на цитаты из "Шута". Юрия Вяземского знают как ведущего «Умников и умниц», кто-то видел экранизацию восемьдесят восьмого года, но она про другое. А текст волшебный: слоёный и с глубинной бомбой на самом дне – для любителей глубинных бомб.

Сперва обычная школьная история. Слишком думающий для своих лет мальчик, холодок в семье, неловкая подростковая влюбленность, отношения с учителем – картинки и разговоры. Дерзкий подросток, с завораживающим хладнокровием расправляющийся с любым противником, сразу же с подростковой горячностью придумывающий себе новых противников. Довольно привычный набор, если не считать, что герой действительно уникальный тип – таким наверняка был в детстве добрый доктор Грегори Хаус. Вот бы поместить их с Шутом в одно пространство – и посмотреть, кто кого сборет. Над всем этим нависает рассказчик с лупой, который отрыл на антресолях свой старый дневник и штудирует его, пытаясь понять, что за странное существо заполняло страницы.

Обычно хорошие подростковые книжки отличаются от плохих тем, что в хороших отсутствует автор. Никому не нужен этот лысеющий зануда с его сомнительным взрослым опытом и высокой моралью. Дай нам историю и уходи, очкарик.

Здесь автор не просто присутствует, он включен в текст, он читает историю своего детства и комментирует непонятные фрагменты. И да, нарушая все законы хорошей книги, он оценивает происходящее. Я долго не могла понять, почему в мои тринадцать меня не коробило это навязчивое присутствие взрослого в тексте. Недавно перечитала и поняла: рассказчик смотрит на всю историю как ветеран войны, чудом вернувшийся живым. Как сбежавший из плена ли поборовший неизлечимую болезнь. С усталостью, спокойно, но очень серьёзно, невероятно серьёзно. Это важно, такая интонация: когда ты мал, каждый второй взрослый рассказывает тебе, что ты не живёшь, что значение происходящего с тобой стремится к нулю. Шут говорит, что это неправда, важен каждый эпизод, у нас тут не шутки, что бы вы ни думали по этому поводу.

Ну и напоследок про бомбу, о которой так долго говорили большевики. Главному герою – пятнадцать и шесть лет. Это значит, что пятнадцать Валентину, а шесть – Шуту. Шесть лет герой выстраивает вокруг себя большую игру и играет в неё, не отвлекаясь, не выходя из роли, наращивая обороты. Именно в игре его сила, которая так пугает всех вокруг, которая позволяет ему с легкостью проделывать фокусы, со стороны, вероятно, выглядящие как что-то даже мистическое. «Шут» – не просто рассказ о большой игре, занимающей всю жизнь, он содержит подробное описание работающего образца. Это почти рецепт взрывчатки, его можно восстановить, если вы достаточно любопытны. Рассказчик, правда, предупреждает, что ни к чему хорошему такой образ жизни не приводит. Сначала весело, но потом над головой твоей вырастает воронка, затягивающая всех без разбора, и с этого момента уже не ты решаешь, как вам поступить. Шут решает, как вам поступить.

Но кто же читает предупреждения?

Прочитайте инструкцию и не пробуйте этого никогда.

Обязательно попробуйте это.

Аня Синяткина Постоянный букжокей сб, 10 мая

Между кофе и бессмертием души

"Берег Утопии", Том Стоппард

Кажется, что про эту пьесу все (и я сама) уже десять раз отговорили свое, когда она только появилась, а потом и отличный спектакль в РАМТе. В связи с «Берегом утопии» о стольком можно говорить, что лучше даже и не начинать.

Это бал, на котором маски — персоналии истории нашей с вами литературы, ну эти, несчастные «школьные» классики, и они перепроживают на глазах изумленной публики собственные труды и мемории, усердно проштудированные вкопчивым автором.

Хозяин бала — «диалектический рыжий кот», гегелевский Абсолют, бессмысленная, безжалостная История, которую человеческому разуму потому-то и потому-то угодно наделять волей творить сюжеты. В роли Истории — драматург Том Стоппард, мастер изысканных смысловых рифм, повторяет всякий мотив, как положено, дважды.

Можно говорить о том, почему каждое слово в пьесе звучит по сию пору мучительно современно.

Бакунин рассуждает, что если продать пару дворовых Станкевича, он мог бы три года изучать идеализм в Берлине. Чаадаев вскидывает бровь на предложение Шевырева заменить в его статье для публикации два слова — «Россия» и «мы» — на «некоторые люди». Герцен рассуждает, «что не так на картине»: «Молодые дамы и господа скользят лебедиными парами по катку. Колонна поляков, бряцая кандалами на ногах, тащится по Владимирской дороге. Что не так на картине?» «Так между кофе и бессмертием души ты всех друзей растеряешь», — говорит Огарев Герцену.

Можно говорить о том, как и почему немецкий идеализм пришелся по душе русским интеллектуалам начала XIX века.Можно говорить, как любая, десять раз выстраданная, идеология неумолимо расходится с реальностью, и как с этим жить дальше.

Можно говорить о том, как Том Стоппард увлекся феноменом русской интеллигенции XIX века, прочтя эссе Исайи Берлина, которые, вот кстати, совсем недавно переиздали в издательстве «НЛО» («История свободы. Россия»). Можно говорить о том, как Исайя Берлин познакомился с Анной Ахматовой в 1945 году и на всю жизнь остался очарован величием духа, выживающего в плену. Можно говорить о том, что один великий кембриджец по происхождению рижанин, другой великий кембриджец — чех.

Можно говорить о Герцене, который проницательный мыслитель, ироничный и точный, а еще страстный певец здравого смысла и человеческого достоинства, и здесь он внимательно прочитан как таковой.

«Отдавать можно только добровольно, только в результате свободного выбора. Каждый из нас должен пожертвовать тем, чем он сам решит пожертвовать, сохраняя равновесие между личной свободой и потребностью в со-действии с другими людьми, каждый из которых ищет такое же равновесие. Сколько человек — самое большее — могут вместе выполнить этот трюк? По-моему, гораздо меньше, чем нация или коммуна. Я бы сказал, меньше трех. Двое — возможно, если они любят, да и то не всегда.»

Можно говорить об эмиграции, революции, смене поколений, национальном самоопределении, свободах и ценностях, но все вот это, о чем лучше даже не начинать, совсем не так интересно, как частные истории частных людей, которые для чего-то ищут истину.

Можно говорить о том, что, кажется, в любом поколении, в любое время, начав спорить о качестве кофе, непременно окончишь — о бессмертии души, или о необходимости реформ сверху или революции снизу, или о том, должен ли художник воплощать своей жизнью то, во что он верит, или художник никому ничего не должен, кроме мирового духа, а может быть, и ему. Или на кофе все, наоборот, закончится. Как пойдет.

Можно говорить о том, почему важен поиск.

«Надо двигаться дальше, и знать, что на другом берегу не будет земли обетованной, и все равно двигаться дальше. <...> Так что пока мы не перестанем убивать на пути к ней, мы никогда не повзрослеем. Смысл не в том, чтобы преодолеть несовершенство данной нам реальности. Смысл в том, как мы живем в своем времени. Другого у нас нет.»

Уже прошло 1313 эфиров, но то ли еще будет