Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 6 сентября

Первый среди равных

Джорджо де Кирико, «Воспоминания о моей жизни»

Про художника Джорджа де Кирико «Википедия» пишет, что он был близок к сюрреалистам, примерно к 1919 году отошел от изобретенной им «метафизической живописи», в 1930-е пришел к академизму – ну, и так далее. Автобиографическая книга «Воспоминания о моей жизни» опровергает примерно все, что написано выше – пожалуй, кроме изобретения «метафизической живописи».

В автобиографии (первая ее часть вышла в 1946-м, вторая – спустя тринадцать лет) де Кирико безжалостно разделывается почти со всеми художниками (и вообще людьми искусства), которые существовали примерно в одно время с ним. Импрессионисты, сюрреалисты, экспрессионисты и приверженцы беспредметной живописи – все они, по мнению де Кирико, не стоят выеденного яйца. Его любое слово (в русском переводе) – «мазня». Он не признает авторитетов, для него что Матисс, что Ван Гон, что Дали, что Эрнст, что Бретон (список можно продолжить едва ли не до бесконечности) – люди, которые занимаются профанацией. Есть очень мало тех, кто занимается истинным искусством, и де Кирико – первый среди них, как первый среди равных.

Но не стоит думать, будто де Кирико на протяжении 340 страниц лишь ругается плохими словами и обвиняет всех в бездарности и, что кажется еще более оскорбительным, в бессмысленности. «Воспоминания о моей жизни» – это очень подробный, тщательный и идеально драматургически выстроенный рассказ о времени, в котором художнику довелось жить: начало века, Первая Мировая война и зарождение итальянского фашизма, Греция и Франция, художники и поэты, многолюдные площади и богемные кафе – обо всем этом де Кирико пишет подробно, вдумчиво, обращая пристальное внимание на каждую деталь, из которых складывается большая картина его жизни – жизни в окружении самых разных людей и событий. Де Кирико выступает истинным бытописателем, летописцем довоенного (имею в виду Вторую Мировую войны) времени со всеми его открытиями и падениями. И пусть его взгляд на окружающую действительность слишком нетерпим и категоричен, и пусть некоторые абзацы и даже целые страниц грешат самым беззастенчивым самолюбованием, и пусть убежденный антифашист удивительным образом уживается в авторе с таким же убежденным гомофобом, эта книга – одно из самых интересных и наблюдательных описаний первой половины европейского ХХ века, что мне приходилось читать.

Метафизическая живопись – это «призрачность» и «ирония» (по определению Альберто Савино, еще одного главного теоретика направления), это метафора, уводящая зрителя за пределы обыденности и логики, это ирреальная атмосфера, окружающая совершенно реальные предметы. И – да, де Кирико утверждает, что всегда оставался верным идеям матафизической живописи, что бы ни писала «Википедия».

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 5 сентября

В ритме бейта

"Я возьму сам", Генри Л. Олди

Я давно не была так влюблена.

Когда невозможно оторваться, когда каждую секунду думаешь о, когда не можешь перестать улыбаться, когда хочется все время проверять, как оно там, когда рассматриваешь фотографии разных обложек, когда перед глазам появляется бегущая строка, выкладывающая мысли в ритм бейтов.

И давно не было в моей жизни книг, держащих в непрерывном предоргазменном состоянии языком. Подбором лексики. Метафорами. И ритмом. Оооо, ритмом!

Касыда о бессилии

Я разучился оттачивать бейты. Господи, смилуйся или убей ты! –
чаши допиты и песни допеты. Честно плачу.
Жил, как умел, а иначе не вышло. Знаю, что мелко, гнусаво, чуть слышно,
знаю, что многие громче и выше!.. Не по плечу.
В горы лечу – рассыпаются горы; гордо хочу – а выходит не гордо,
слово «люблю» – словно саблей по горлу. Так не хочу.
Платим минутами, платим монетами, в небе кровавыми платим планетами, –
нет меня, слышите?! Нет меня, нет меня… Втуне кричу.
В глотке клокочет бессильное олово. Холодно.
Молотом звуки расколоты, тихо влачу покаянную голову в дар палачу.
Мчалась душа кобылицей степною, плакала осенью, пела весною, –
где ты теперь?! Так порою ночною гасят свечу.
Бродим по миру тенями бесплотными, бродим по крови, которую пролили,
жизнь моя, жизнь – богохульная проповедь! Ныне молчу.


Это фэнтези. Я вообще-то не фанат. Это история о Востоке, о шахах, дэвах, схватках, всадниках и наложницах. Вообще не фанат.

Но потом я читаю "Родник доверчиво ткнулся мне в ладонь холодным носом" и во мне поднимается волна нежности. И я глажу книжную страницу.

Да и плевать на всё то, что мне не близко, потому что самое главное-то, самое главное:

И все же он – Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби. А посему плохо верит в обожание и сладость сердец, в динары, щедро рассыпанные под ногами, и в суку-удачу, когда та сама лезет в руки; ты ее отталкиваешь, пинаешь острым носком сапога, а она лезет, тычется мордой, скулит: «Возьми!»
В такую удачу поэт не верил вообще.

Абу-т-Тайиб – поэт-перекати-поле, по воле случая возведенный в шахи в неизведанном ему мире, куда он попал, когда казалось, что умер. Его слово – закон. "Радость и повиновение". Его желание – закон. Любая его прихоть моментально исполняется. Его узнают всегда и везде, потому что у него над головой сверкает фарр (что-то вроде нимба). Если он хочет, чтобы его не узнавали, его старательно не узнают, если он хочет подраться, люди с готовностью инициируют драки и дают отрубать себе руки. Есть только небольшое количество небоглазых людей, на которых его фарр действует не с такой силой. Заметив это, Абу-т-Тайиб окружает себя ими.

Эта история вот об этом. О неготовности жрать и блюдечка с голубой каемочкой. О стремлении делать выбор. О желании уважения, а не раболепства. О воле. О силе. О свободе.

Кто дерзнет разгадывать помыслы Вседержителя? – а он, бродяга-певец, не хочет быть живым божеством, не хочет даже не потому, что большего кощунства трудно и придумать…
Вы даете мне все, и, когда я роняю поданное, вы нагибаетесь, чтобы вновь подать мне – все.
Спасибо, не надо.
Я возьму сам.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 2 сентября

Доброе, злое и странное

"Writings on Irish Folklore, Legend and Myth", W. B. Yeats

Памятник Уильяму Батлеру Йейтсу в Слайго, где он провел детство, мы созерцали в пасмурный июльский день, и между воздетой рукой и воротником этой крылатой фигуры неподвижно висели в сыром воздухе косматые паутинки. Слайго и окрестности, по мнению Йейтса, вдохновенного националиста воображения, — самое плотное по волшебству место Ирландии, особенно деревни Дромахэр ("Кряж двух бесов", ирл.) и Драмклифф ("Кряж двух корзин", ирл.). Гуляешь по тамошним местам и без всяких усилий втекаешь в мировосприятие ирландских возрожденцев, от Волфа Тона до Йейтса и далее: нездешняя, дохристианская древность любой кочки тут — и общительность местных с теми, кто родом отсюда, — подарила Йейтсу уникальную возможность нырнуть прямиком в доисторический слой, время вне письменности, услышать и записать голоса, пусть и неисповедимо искаженные проводами эпох. Поколения, последовавшие за леди Эсперанцей (матерью Уайлда, тоже пылкой фолклористкой), леди Грегори, Йейтсом и другими столпами Ирландского возрождения на рубеже XIX и XX вв., по-разному относились к наследию предшественников, а уж передергивать и доводить до абсурда Йейтсово, в частности, стремление к чудесному можно тысячей разных способов. Однако вот этот сборник его очерков по теме прекрасно комментирует и дополняет его поэтические высказывания об ирландских чудесах, по которым его в первую очередь и знает читатель.

В этом сборнике заметную часть составляют предисловия и комментарии Йейтса к книгам других авторов, работавших с ирландским фольклором, но есть и несколько записанных сказок, поверий и легенд жителей графства Слайго, деревни Хоут (ныне чуть ли не часть Дублина) и некоторых западных краев острова; есть и подлинные мистические истории деревенских чудаков, обессмерченных знакомством с Йейтсом; есть и несколько записей магических ритуалов и вообще опытов, пережитых глубоко погруженным в оккультное Йейтсом лично.

Отдельная прелесть и сила подобного чтения — возможность соприкоснуться с устройством головы и с рефлексиями необычайно творческого человека, в "нормальности" которого у меня нет повода сомневаться, и тем самым вновь уловить трепет этой странной свечи на ветру: искренней, пылкой веры в чудеса. Йейтс в своей публицистике шумно возмущается "ограниченным", "бесплодным" материализмом эпохи, отчетливо подчеркивает восхитительную третью категорию в нашем дуальном мире: есть добро, есть зло, а есть каприз, странность, и как раз в пространстве третьего и обитает чудесное.

"Всё существует, всё подлинно, а земля лишь малый прах у нас под ногами".

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 1 сентября

Фантазии какого-то Фарятьева

"Человек, который убил Гитлера", Рут Ландсхоф-Йорк, Дин С. Дженнингз, Дэвид Малколмсон

Образец параноидальной прозы первой половины прошлого века. Сама история книжки крайне занимательна - особенно тем, что практически неизвестна, а про историю этого перевода известно еще меньше, т.е. практически ничего. Он интуитивен и в силу этого обаятелен, как многие работы того периода, но прелесть его, разумеется, не в этом, а в красоте самого деянья.


История вопроса вкратце излагалась в "Букнике", за мелким вычетом - основной автор, Дин Дженнингз, вполне известен. Малколмсон был литературным критиком из Санта-Моники, который и придумал написать эту повесть на материале личных впечатлений Рут Ландсхофф, бывшей графини Йорк. Анонимность, как мы видим, долго не продержалась, чего не скажешь об истории "шанхайского" перевода. Наталия Ильина? Она уже тогда была настроена вполне просоветски, ну уж во всяком случае - антифашистски, у нее была прикормленная типография, и она подвизалась в литературе. В общем, еще одна книжка ХХ века, которая вызывает больше вопросов, чем предлагаент ответов.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 30 августа

Обыденность зла

Валентина Муллер, «Счастливое детство…»

«Раннее утро, июль 1937 года…» – так звучит первая фраза этой книги, и она, к сожалению, не обманывает.

Мы уже столько читали про ГУЛАГ, что удивить чем-то нас сложно. Однако с каждым новым документом, с каждым новым свидетельством, с каждым новым воспоминанием нам открываются все новые и новые извращенные изыски эпохи, которая для многих удивительным образом остается великой. Небольшая книжка Валентины Муллер «Счастливое детство…», вышедшая в Иерусалиме в прошлом году тиражом столь крошечным, что о нем даже неудобно упоминать, – еще одно воспоминание о конце тридцатых, одно из многих и – уникальное, как и каждое, которое было до и будет после.

Сюжет этой книги немудрен и поразителен своей обыденностью – в 1937 году, после ареста сначала папы (пламенный коммунист, участник большевистского подполья, он был участником XVII Съезда партии, большинство участников которого были репрессированы), а потом мамы, их десятилетняя дочь попадает в детский дом для детей «врагов народа», откуда ее вызволяет бабушка. После долгих мытарств и переездов они оказываются в ссылке, где после лагеря содержат мать девочки. Четыре года – с 1937-го по 1941-й – охватывают эти воспоминания, которые разрывают сердце. Но – мы уже столько читали про ГУЛАГ, что удивить чем-то нас сложно, помните? – дело в деталях. Вот лишь некоторые из них.

Например, вот как автор описывает, как ее разлучили с мамой и бабушкой: «Бабушку и маму посадили на заднее сиденье. Куница (это имя НКВДшника – прим. Е.К.) сел впереди, меня посадил к себе на колени. Мои чемоданы и портфель приткнул рядом с дверью. Другой военный сел за руль. Зарычал мотор, и машина помчалась. Минуты через две резко остановились. Дверь рядом со мной распахнулась, чьи-то руки выхватили меня и мои вещи из машины, и она понеслась дальше. Мамин и бабушкин крики повисли в воздухе…» Жестокость этой людоедской системы невозможно осознать, сколько бы не читал и сколько бы не узнавал нового, всегда нового и, с каждым разом, все более страшного.

Там очень много таких поразительных вещей – обыденных (приходится второй раз употреблять это слово, но без него никак) и от того еще более страшных. Ведь именно эта обыденность добавляет обволакивающего ужаса, без нее остался бы просто шок – резкий, но мгновенный, который легче выдержать. «Открылась дверь, и в класс вошла маленькая остроносая женщина с черными глазками-пуговками. Зойка сказала, что это почетная работница швейной фабрики товарищ Синичкина. Я аж поперхнулась. Ну да, это та самая Синичкина, о которой моя мама, когда она была директором фабрики, рассказывала, что перед каждым праздником та заявлялась к ней и парторгу и требовала, чтобы ей дали рассказать ”про Сталина”. Парторг вежливо говорил ей, что уже назначен человек для выступления. На что она визгливо кричала: ”Вы что, не разрешаете рабочему человеку рассказать про Сталина?” Все пугались и говорили: ”Ну ладно, напишите, что вы хотите сказать”. – ”Нет, это вы мне напишите, что надо сказать, потому что я малограмотная, но хочу рассказать про Сталина!”…»

А вы знали, что женщины, жившие в сибирской ссылке, отправляясь на условный лесоповал, ярко красили губы? «”А зачем они губы накрасили?” – ”Чтобы не отморозить их. Очень сильные здесь морозы, с ветром. Губы страшно болят после обморожения”. – ”А зачем так ярко?” – ”Какая есть помада, такой и мажут”. – ”А что, кроме помады больше ничем нельзя?” – ”Можно! Лучше всего помогает топленое гусиное сало. Но где же его здесь взять? А помаду присылают некоторым женщинам родственники, и они делятся ею с другими”...»

Там еще много такого. Обыденность, помните, да?

И еще одна важная деталь, уже про само издание – весь рассказ подробно зарисован дочерью Валентины Муллер, Татьяной Шевченко, которой удалось не просто передать этот трагический рассказ в рисунках, но – сознательно или нет – создать парафраз немногочисленных (известных) лагерных рисунков. На ее иллюстрациях многочисленные герои книги оживают, а декорации, в которых творится эта история, становятся зримыми – просто обыденная жизнь. «Где-то в тюрьмах папа с мамой, / Мы с бабусею без средств, / Но я радуюсь: ведь с нами / Столько родственных сердец!»

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 29 августа

...дырочкой в правом боку

"Элегантность ёжика", Мюриель Барбери

В богатом французском доме живет пожилая некрасивая консьержка Рене. Она умнее всех окружающих, она любит японскую поэзию, русскую прозу и философские трактаты, но не стремится продемонстрировать окружающим свои выдающиеся способности. Наоборот, она старательно следует всем стереотипам о консьержках: готовит вонючие мясные блюда (скармливает их коту), шаркает тапочками, делает грамматические ошибки в речи и включает на полную громкость тупые передачи по телевизору (когда мимо идут люди).

В этом же доме живет маленькая девочка, тоже на голову умнее прочих, и тоже знающая это. Она записывает свои умные мысли в дневник, потому что ей не с кем поговорить, следит за идеальными движениями окружающего мира, чтобы не уйти совсем в отрыв от реальности, она тоже несколько сноблива, и как и Рене старается все же находить в окружающих хорошее. Они обе, конечно, не Симор Гласс, но они стараются, правда, стараются.

И они так разговаривают о своих любимых авторах и произведениях, что хочется тоже немедленно их изучить от корки до корки. Не чтобы выпендриваться знанием, а потому что они умеют передавать красоту и любовь.

И вот в доме умирает пожилой господин, и на его место въезжает новый жилец, чего не случалось уже много-много лет, и всё меняется...

“В ней есть элегантность ежика: снаружи сплошные колючки, не подступиться, но внутри... что-то подсказывает мне, что внутри ее отличает та же изысканная простота, какая присуща ежикам, зверькам апатичным - но только с виду, никого к себе не подпускающим и очень-очень славным.”

“У меня всегда захватывает дух, когда я гляжу на соборы: подумать только, что могут воздвигнуть люди во славу чего-то несуществующего!”

“Я прочла столько книг...
Но, как все самоучки, всегда сомневаюсь, правильно ли я их поняла.”

“Беда в том, что дети верят словам взрослых, а когда сами взрослеют, в отместку врут собственным детям.”

“Кто ищет вечное - обретает одиночество.”

Макс Немцов Постоянный букжокей вс, 27 августа

Крупные формы

Литературный концерт о, собственно, крупных формах

И начнем мы его с замечательного проекта английского блюзового гитариста Майка Купера, который называется «Песни духа»:

Если не очень понятно, то вот что он делает: вдохновившись Уильямом Барроузом и Брайоном Гайсиным, он насобирал слов (разных) из «Радуги тяготения» и «V.» Томаса Пинчона — и вот что у него получилось. Чем не песни духа?

А вот это — проект композитора Гийома Кошар-Лемуана, вдохновленный «Сагой о живых кораблях» Робин Хобб, практически звуковая дорожка к еще не снятому фильму:

Другая крупная форма — понятно, концептуальный альбом сиречь сюита. «Tangerine Dream», «Ангел Западного окна» по Майринку:

«Лайбах» не так давно выпустил еще одну концептуальную работу — «Так говорил Заратустра», известно, кто автор. Вот как это выглядит:

Вот еще один амбициозный проект — лос-анжелесская «опера на колесах» «Игра в классики», тоже известно чем вдохновленная. Из этой нарезки, в общем, можно понять, как у них там все устроено:

Еще один композитор, работающий в крупных форматах, — Кристофер Черроне, он написал оперу «Невидимые города» по Итало Кальвино:

А другая его работа тоже насквозь литературна — она создана по мотивам «Лота 49» Томаса Пинчона — ее можно найти здесь, вместе с другими безумными работами.

Еще одна новинка сезона — опера «На маяк» по Вирджинии Вулф. Она не первая — лет десять назад была и другая опера по этому роману, но, судя по всему, неудачная. Как бы то ни было, никаких осязаемых следов обеих нам отыскать не удалось, поэтому можно насладиться вот таким трибьютом этому роману, созданным композитором Нилуфаром Нурбахшем:

Но самое любимое масштабное произведение сегодня у нас — опера известного Дэймона Олбарна по мотивам «Алисы в Стране чудес»:

Ну и вот примечательное: Билли Коргэн (тоже известный) вдохновился «Сиддхартхой» Херманна Хессе на 8-часовой джем. Выглядело это так:

Ну и в заключение, по традиции, — общелитературная песенка. О глоссолалии:

Не забывайте читать книжки и говорить на языках. С вами был Голос Омара.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 25 августа

О настоящей жизни

"Дни в Романовке", ред. Нина Керчелаева

Бесценный альбом (с адским, правда, макетом), выпущенный в программе "Первая публикация": здесь уникальный изобразительный ряд дополняется сотканным из разных голосов повествованием о "народной" и ненасильственной колонизации Маньчжурии еще в середине ХХ века. Староверы - это такая капсула времени, и легко понять музейных работников, которые истово собирают все, с ними связанное. Сама история этих фотоматериалов - довольно показательный случай возможности сосуществования "колонизуемых" с "колонизаторами" (колонизуемым китайцам слова, правда не дали, но вторая волна колонизации - японцы - училась у первой - староверов). Впрочем, вся эта идиллия закончилась с приходом советской власти и рассветом красного Китая, которому все было похуй. Дополнительный бонус - необработанные цитаты из воспоминаний, изложенных таким языком, что ни одному столичному писателю этот диалект не эмулировать.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 23 августа

А теперь безногий!

Лев Квитко, «Лям и Петрик»

Лев Квитко родился в 1890 году в местечке Голосков Подольской губернии, а погиб 12 августа 1952 года в Москве – был расстрелян по делу Еврейского антифашистского комитета, вместе с другими ведущими деятелями ЕАК, а по сути – вместе с цветом еврейской советской культуры. Между этим двумя датами поместилась жизнь человека, ставшего олицетворением детской еврейской поэзии молодого, но бойкого Советского государства (взрослые его стихи мало переводили с языка идиш, так что – да, Квитко ассоциируется именно с детской поэзией).

Повесть «Лям и Петрик» была написана в 1928 году и содержит в себе автобиографические мотивы – в том, что происходит с одним из героев, еврейским мальчиком Лямом, можно разглядеть кусочки биографии самого Квитко (впрочем, наверное, и в том, что происходит с украинским мальчиком Петриком, тоже). В любом случае, «Лям и Петрик» – непрочитанная проза знаменитого детского поэта, которую обязательно нужно прочитать.

«Лям и Петрик» – повесть удивительная во многих отношениях. Попробую сформулировать несколько важных для меня вещей. Первая – несмотря на то, что рассказывается здесь про подростков, это совсем не подростковая проза, и я бы не советовал открывать эту книгу людям с, что называется, неокрепшей (в силу возраста) психикой. Повесть эта с первых строк переполняется смертями, болезнями, голодом, нищетой, туберкулезом и всевозможным бродяжничеством – не самое детское чтиво, чего уж. И детским его не делает даже взгляд ребенка, которым автор смотрит на происходящее. Вернее, не только взгляд, но и… высота и охват обзора. В послесловии Валерий Дымшиц очень точно пишет о том, что мы, вслед за автором, смотрим на мир глазами двух героев книги, друзей Ляма и Петрика. Поэтому, скажем, многие события книги не требуют объяснений – это во взрослой жизни все нужно объяснить с позиции логики, в детстве ко всему относишься немного легче. Кстати, поэтому даже въедливый читатель не сможет придраться к тому, что, скажем, какие-то герои, которые поначалу кажутся важными, вдруг пропадают без следа – они просто выполнили свою функцию, и для данной конкретной истории больше не нужны, а – на взгляд подростка – важно, чтобы история не останавливалась. В детстве память коротка, вспомнить можно будет потом – если удастся дожить до этого «потом».

И вот еще одна важная для меня штука – действие книги происходит в последние предреволюционные годы. Мы слышим отзвуки 1905 года, мы наблюдаем начало Первой Мировой войны – кажется, мы читали об это уже много раз, но у Квитко, будь он хоть трижды еврейским писателем, который вышел из местечка, совсем нет этой «местечковой» тематики – мы что-то слышим о погромах, один раз вспоминаем про черту оседлости, но – и тут я снова возвращаюсь к послесловию Дымшицы, – «герои повести так бедны, что у них нет сил ни на что, кроме выживания», им не до традиции, не до рефлексии, не до еврейской мистики – им действительно нужно как-то выжить. Здесь нет босховского сюрреализма великого романа Дойвбера Левина «Лихово», хотя декорации во многом схожи. Нет здесь и филоновского мрака другого великого романа о примерно том же времени – «Щенков» Павла Зальцмана, действие которого происходит несколькими годами позже, уже во время Гражданской войны. «Лям и Петрик», несмотря на многолюдье и обилие стремительно сменяющих друг друга событий, написан и даже придуман очень просто – во всяком случае, на первый взгляд. Но тем ярче сияют жемчужины, запрятанные в этой кажущейся простоте, тем отчетливее они проступают, тем они более запоминаются.

И тут наступает третья важная для меня штука, которая есть в этой книге. «Лям и Петрик» – книга о том времени, когда всем было понятно, что революция вот-вот произойдет, но она все не происходила. Мир «Ляма и Петрика», как и мир «Лихова», как и мир других книг, не похожих друг на друга, но, по сути, рассказывающих одну историю, – это морок, из которого очень сложно – почти невозможно – вырваться. Этот морок опускается ближе к концу книги, и Лев Квитко находит очень точные слова для обозначения этого морока. Действие, которое только притворяется приключенческим (в первой половине книги два закадычных товарища расстаются, чтобы потом до – буквально – самой последней строки повести искать друг друга), на самом деле, как мне кажется, стремится к самой неожиданной кульминации. Ближе к концу книги, когда революционная горячка охватывает все большие народные массы, когда о том, что пора уже разделаться с богачами и восстановить наконец попранную справедливость, начинают говорить на каждом углу, когда уровень страданий героев книги – и главных, и второстепенных, – зашкаливает, – тогда на площади появляется... безногий. Этот безымянный персонаж повести будет присутствовать лишь на нескольких страницах и, в общем-то, не сыграет значительной роли в истории. Но, кажется, именно его появление, именно его слова и, потом, именно его исчезновение – тот смысловой центр книги, к которому в результате сходятся все дорожки, все нити и все судьбы.

«Петрик пробрался в самую середину толпы. Там сидел безногий. Но не речь он говорил, а разные истории рассказывал, вплетая одну в другую. Подле него стояла мисочка, и в нее бросали монеты, точно нищему. Странно.

– В этой бойне жестокой, в этой войне чудовищной и я участвовал. Дай-ка мне картинку на минутку! – неожиданно протянул он руку к стоящему в толпе мужику.

Мужик, купивший на базаре олеографию, чтобы повесить ее дома на стене, растерялся и под удивленными взорами толпы развернул бумажный лист. На нем дешевыми, лубочными красками была изображена схватка с немцами: русские рубят, немцы удирают.

– Глядите, глядите! – тыкал безногий пальцем. – Вам тут все понятно? Когда же народ прозреет? Видите полковника на пригорке? Я его хорошо знаю. Жестокий человек. Шестью деревнями владеет, земли сдает в аренду крестьянам, первейший богач. Но своей профессии не бросает, любит войну. Однажды он увидел в городе дочку провизора и потерял голову: “Хочу ее, и никаких!“ И верно, другой такой красавицы не сыщешь. Ей было лет восемнадцать. Он взял за ней приданного пятьдесят тысяч и женился. А молодая жена, как водится, стала заглядываться на офицериков. Но полковник не замечал, что жена изменяет ему. Ну а его весь город боялся. Однажды он увидел: рабочий несет тяжелый тюк из города в деревню. Полковник тут же на месте пристрелил его, потому что тот был весь в поту, а полковник терпеть не мог пота. Однажды на балу, когда капельмейстер отлучился, полковник встал на его место и давай дирижировать оркестром. А капельмейстер вернулся и говорит: “Ваше благородие, я в ваши дела не вмешиваюсь, пожалуйста, не вмешивайтесь в мои“. Полковник, недолго думая, выхватил шашку и зарубил его на месте. Полковника арестовали и вызвали из штаба генерала. Вот явился штабной генерал и спрашивает: “Где полковник?“ А ему говорят: “Под арестом. Хоронить мы убитого не стали, ждали вас“. А генерал приказал: “Полковника освободить, а капельмейстера похоронить!“ Вот как! Слушайте дальше про полковника. Однажды вернулся он домой и застал у жены прапорщика. Полковник пришел в ярость: “Вы что здесь делаете?“ Прапорщик кинулся бежать. “Смирно!“ – скомандовал полковник и приказал вестовому: “Сбегай за парикмахером!“ Когда парикмахер явился, полковник приказал ему сбрить наголо золотистые локоны жены. Парикмахер повиновался, а прапорщик, стоя навытяжку, вынужден был при этом присутствовать. Жене, конечно, эта операция ничуть не помешала – она надела парик и стала принимать других прапорщиков.

– Пойди-ка сюда, солдатик! – вдруг обратился безногий к Петрику. – Сними повязку, пусть все увидят твой вытекший глаз. Пора народу пробудиться от сна, и пуская земля колыхнется под ногами наших врагов… Народ…»

Потом, спустя некоторое время, безногий снова должен будет выступать на базаре, рассказывать «про землю, царя и про войну». Но он не выступит – полиция схватит его и арестует. Черносотенцы начнут подстрекать народ к погромам, а чуть позже где-то в столице скинут царя. Земля колыхнется под ногами врагов, и настанет совсем другое время. И книга, на самом деле, как раз об этом – во всяком случае, мне сейчас так кажется.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 22 августа

Do not disturb

"Не отвлекайте меня! Как сохранять высокую концентрацию несмотря ни на что", Эдвард М. Хэлловэлл

Никакого клипового мышления у нас, конечно, нет, если мы сидим на берегу озера у костра, валяемся в гамаке или смотрим в глаза любимому человеку.

Но есть нечто, под названием "ситуационно обусловленный дефицит внимания". Это когда вы стараетесь успеть за тем, что кажется вам темпом современной жизни, погрязли в многозадачности, испытываете чувство вины, видя, как друзья в соцсетях чекинятся на каких-то событиях, и постоянно переключаете каналы телевизоры, перескакиваете с вкладки на вкладку в браузере и эфпячите страницы в интернете.

Хэлловэлл считает, что есть шесть форм (причин) ситуационно обусловленного дефицита внимания. Каждой из них посвящена глава в первой части книги.

1 глава рассказывает, как вырваться из объятий соцсетей.

2 глава помогает отказаться от многозадачности.

3 глава учит заканчивать начатое, прежде чем переключаться на новую идею.

4 глава усмиряет наше беспокойство.

5 глава разрешает не решать проблемы всего мира.

6 глава делится, как перестать работать ниже своих возможностей.

Во второй части книги Хэлловэлл показывает, как выработать привычки, которые помогут достичь сосредоточенности.

Как контролировать важные составляющие состояния сосредоточености: энергию, эмоции, увлеченность, структуру и контроль.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 21 августа

Про псевдомузыки

"Записки музыканта", Михаил Гольдштейн

Где-то отрыл я изданную в 70-е годы книжку издательства "Посев"... Там скрипач и композитор рассказывает про свое доэмигрантское бытье в СССР. И есть там, помимо прочих описаний мира музыкального и всякого – две любопытные истории, точнее, одна история и один факт. История – препотешнейшая, про то как Гольдштейн придумал украинского композитора Овсянико-Куликовского из XVIII-XIX веков, насочинял за него музыку и ему – биографию. Про новообретенного композитора уже писались книги и диссертации, оркестр Мравинского исполнял его симфонию, и в БСЭ появилась о нем статья, но в результате натуральному автору пришлось-таки сознаться в мистификации. Вот, кстати, кусок воспоминаний про это, дабы не искать оригинально-бумажный вариант. Надо сказать, сильно повезло Гольдштейну, что надувательство происходило и было раскрыто в послесталинские времена и потому фактически сошло ему с рук.

А любопытный факт – таков, что в советские времена не только писатели и поэты сочиняли (а не переводили) романы да поэмы за акынов, аксакалов и прочих корифеев национальных литератур, но, оказывается, и композиторы писали симфонические концерты за каких-нибудь основоположников ханты-бухарской академической музыки, не знавших нотной грамоты. Можно было б и догадаться, что такое безобразие имело место, но я – пока не прочел, не догадывался.

Голос Омара Постоянный букжокей вс, 20 августа

Человечество, я тебя...

85 лет было б Василию Павловичу Аксёнову

В связи с американской литературой в моей жизни однажды произошел смешной курьез. Летом 1961 года появился мой роман «Звездный билет». Критика по адресу немудрящей этой книги шумела довольно долго, и спустя год после выхода «Билета» то тут, то там стали появляться хмурые замечания: Аксенов-де писал под явным влиянием Джерома Сэлинджера. Между тем «Над пропастью во ржи…» в [...] переводе [...] хронологически появилась позже, на полгода позже «Билета», и я до этого даже не подозревал о существовании замечательного писателя, который «жил тогда в Ньюпорте и имел собаку».

Я сначала злился, а потом подумал, что, может быть, в критических упреках есть некоторый резон. Ведь написан-то «The Catcher in the Rye» был гораздо раньше своего русского издания и – кто знает? – может быть, литературные влияния словно пыльца распространяются по каким-то воздушным не изученным еще путям.

Теперь я читаю по-английски и открыт для влияний и Бротигана, и Воннегута, и Олби, и я, признаюсь, испытываю их влияния почти так же сильно, как влияния сосен, моря, гор, бензина, скорости, городских кварталов. Хочется увидеть писателя, свободного от влияний. Какое, должно быть, счастливое круглое существо!

У нас, кстати сказать, в критике складываются забавные правила игры. Свободна от влияний и подражаний одна лишь бытописательная, вялая, вполглаза, из-под опущенного века манера письма, практически стоящая вне литературы. Все вырастающее на почве литературы так или иначе подвержено влияниям. Все, что помнит и любит прежнюю литературу, использует ее достижения для своих собственных, новых, то – подражание. «Под Толстого», «под Бунина»… любое малейшее смещение реального плана – «булгаковщина»… Один лишь графоман никому не подражает. Но, руку на колено, графоманище-дружище, и ты ведь подражаешь Кириллу и Мефодию, используя нашу азбуку!

"Золотая наша железка" (1973), В. Аксенов

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 19 августа

Наиграться до слез со (снежной) королевой

"Моя королева", Евгений Коган

Когда Женя Коган начал писать стихи, я обрадовалась и воодушевилась: зная, как он пишет прозу, можно было предвидеть, каких стихов ждать. Каких по тону, по манере разговаривать. И, в общем, пока так оно и получается. Женя, с его любовью к обэриутам и специфическим, очень особым пылом, с его эмпатией, памятью на боль и печаль и слухом, умудряется делать в своих стихах игру, в которой весело и увлекательно — пока не становится страшно(-вато) и больно. Как играть в лед со Снежной королевой — или в ладушки с дяденькой-в-шубе из "Агаты" Линор Горалик. Да, слышно у Жени и стародавний питерский рок-н-ролл.

И вот еще какая интересная штука: в "Моей королеве" получается, что тревога-печаль — это такое вот особое тонирование у Жениных текстов, на мое ухо, — одной и той же природы, и в гражданской лирике, и в лирике-лирике, и в колыбельных и "считалочках". В этом мне видится чистота от позы и большая человеческая точность этих текстов.


На той неделе увидим эту книгу живьем: приедет из печати.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 18 августа

Бог в аэрозольном баллончике

"Убик", Филип К. Дик

Не очень резво и довольно дискретно, но все же начинаю свое задуманное путешествие в глубины сознания великого визионера и параноика Филипа К. Дика. По идее, сделав несколько спиральных оборотов, оно должно привести меня к "Экзегезе". Многотомный сборник отрывочных откровений, которые Дик одержимо записывал по ночам, начиная с 1974 года, уже куплен и ждет меня, но сперва надо набрать базу художественных романов, а то ничего не пойму. Но времени на этот отличный план больше как-то не становится.

У героев "Убика" вот тоже проблемы со временем — они застряли в полужизни, на переходном этапе, когда тело лежит в криокамере, а сознание бродит в некоем виртуальном мире и может быть доступно для общения с живыми. Но мир этот полон загадок и ловушек — и причудливым образом начинает разрушаться. Вещи вокруг персонажей вдруг необъяснимо стареют — причем не как материальные вещи, а как идеи вещей. То, что, было телевизором, станет транзисторным радиоприемником, в лифте появятся створки и консьерж. Стареют не только предметы, но и представления морали, лексикон. Пространство работает по платноновским правилам, материальное внутри него живет и развивается (или регрессирует) как идеальное. Интересно при этом, что и текст, сделанный Диком, устроен точно так же: действие происходит в недалеком будущем, в котором есть криокамеры, колонизация Луны, умная бытовая техника... И, кстати, всепроникающий капитализм — например, чтобы открыть дверь, надо дать ей монетку. Монетку! И так со всем: футуризм идет бок о бок с анахронизмами, приметами эпохи, которые уже и сейчас почти исчезли, — вроде дисков. Которые превращаются у героя в пластинки. Уже сейчас не такая уж большая разница в смысле устарелости. Сами персонажи тоже ветшают и умирают. Хорошо, что есть "Убик" — изобретение особо продвинутых полуживых, которое помогает противостоять неопределенной злойдейской силе. Расспространяется в баллончиках. Побеждает энтропию. Название образовано от слова "вездесущий". Следуйте инструкции на упаковке.

Дик пишет очень to the point, не рассусоливая и ни на полсекунды не притормаживая стремительный сюжет ради размышлений. Философские концепции и идеи встраивает в череду событий сжато, емко и, в общем, по ходу дела, от чего несколько создается впечатление концентрированного философского супа, замешанного на Тибетской книге мертвых (вместо топора, да). Как все люди с громадным воображением, Дик раскидывает идеи щедро, и из них ткется очень своеобразный мир, большая часть образующих конструкций которого только намечается там и сям штрихами, как многомерная декорация, и никак не разрабатывается, что оставляет небывалый простор для вопросов и читательского фантазирования.

Уже прошло 1305 эфиров, но то ли еще будет