Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 8 июня

И тетрадь в рыболовную сеточку

"Глобус Владивостока (Комментарии к ненаписанному роману)", Василий Авченко

Второе, несколько более расширенное издание прекрасной пустяковины из-под бойкого журналистского пера Василия Авченко. Но сколько его ни дополняй, все равно будет мало. Пока что эта книжка годится на подарок, но имеет смысл сделать из "Глобуса" натурально энциклопедию. "Всемирную энциклопедию Владивостока", да. Попытки делались местными журналистами и краеведами, но какие-то вялые. Потому что, к примеру, тот факт, что "город нашенский, которого нет" обессмерчен Джойсом, как-то не получил должного отражения в мифологическом сознании - просто потому, что Владивосток закопан в недра "Улисса", а этот роман, как известно, читают только маньяки, которые к означенному месту впадают в амок; где закопан - не скажу, ищите сами. И мучайтесь теперь в своих очкурах.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 7 июня

Синий вечер смотрит в мое окно

Цви Прейгерзон, «В лесах Пашутовки»

Первым предложением первого рассказа книги Цви Прейгерзон сразу настраивает на нужный лад: «В третий день месяца тишрея, как раз ан пост Гедальи, исполнилось Лизаньке девять лет, а в субботу праздничной недели Суккот пришли в родительский дом убийцы». А другой рассказ, тоже 1927 года, начинается так: «Девственница Бейла Рапопорт, в изобилии красоты и лет жизни, большую часть своего времени проводила в грусти и тоске по избраннику сердца, который все никак не появлялся…»

В общем, месяц назад в издательстве «Книжники» вышло полное собрание рассказов Цви Прейгерзона – уникального писателя, ровесника ХХ века, всю жизнь прожившего в России и писавшего прозу на иврите. Судьба Цви-Гирша (Григория Израилевича) Прейгерзона, если коротко, уникальна для и без того перегруженной уникальными судьбами советской литературы. Крупный специалист в области обогащения угля, автор учебников и доцент Московского Горного института, он всю жизнь писал прозу… на иврите. Ровесник века, будущий писатель родился в 1900 году в Волынской области, в религиозной семье и с детства говорил на идише и иврите. Его ранние стихи читал и хвалил Хаим-Нахман Бялик. В 1913-м Цви год отучился в Палестине, в гимназии «Герцлия». Вернувшись в начале Первой Мировой войны, он не смог уехать обратно и остался учиться – в Одессе. Он недолго служил в Красной армии, а в 1927-м был напечатан его первый рассказ – в одном из издаваемых в Палестине на иврите журналов. Но с началом 1930-х печататься за рубежом стало невозможно – советская же печать была для Цви Прейгерзна закрыта. Но он продолжа писать – в стол. 1 марта 1949-го его арестовали – он был реабилитирован лишь в конце 1955-го, до того отбывая срок в лагерях Караганды, Инты, Воркуты. После возвращения из лагерей Прейгерзон продолжил писать прозу на иврите – и преподавать в Московском Горном институте. Цви-Гирш Прейгерзон умер в Москве в 1969 году, его прах захоронен в Израиле, в киббуце Шфаим.

А книга «В лесах Пашутовки» - это зафиксированная в прозе жизнь штетла, утопающего в крови Гражданской войны, плачущего и смеющегося, уничтожаемого во время Второй Мировой войны, идущего на убой в гетто и выживающего, несмотря на невзгоды. «Это целый мир, трагический и смешной, жалкий в своей терпеливой забитости и величественный в своем беспредельном горе, целый мир персонажей, некогда заселявших города и местечки бывшей черты оседлости. Цви Прейгерзон воссоздает этот исчезнувший мир с поистине бабелевским экспрессионизмом…» - написала о книге Дина Рубина. Но смешная и трогательная короткая проза Прейгерзона (в переводе Алекса Тарна) – это еще и стилистическая история советской литературы, от языковых экспериментов 1920-х, через реализм 1940-х и лагерные документальные записи к лирике шестидесятников.

«Синий вечер смотрит в мое окно, а из-за его спины выглядывает ночь во всеоружии сияющего месяца и множества звезд. Призраки прошлого толпятся в моей голове, и вытеснить их оттуда не может даже оглушительный шум, доносящийся из соседней комнаты, где что-то празднуют комсомольцы, молодая поросль нашей железной партии...»

Как-то так, если коротко.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 6 июня

Заочное обучение разуму

"12 лекций по гендерной социологии", Здравомыслова, Темкина

Курс делится на три раздела:

Первый раздел знакомит читателей с историей гендерной социологии, феминистской эпистемологией и методологией.

Он состоит из трех лекций:

1. "Становление гендерных исследований в социологии". Здесь можно узнать, каким образом возникли гендерные исследования и какое место они занимают в социальных науках, каков политический контекст академических инноваций, связанный с развитием женского движения, как формировались разные направления феминистской теории, и состоялась ли феминистская революция вообще.

2. "Феминистская эпистемология". Здесь показано, как структура исследовательской ситуации, отношение объекта и субъекта исследования, суть исследовательского процесса и прочие вопросы решаются применительно к предметному полю гендерных исследований.

3. "Методы и принципы эмпирического гендерного исследования". Здесь рассматривают конкретные исследовательские практики гендерных исследований и то, как они обновили инструменты полевой работы социолога.

Второй раздел знакомит читателей с социологическими подходами, анализирующими гендерные различия.

4. "Полоролевой подход". Тут рассмотрена теоретическая стабильность социального порядка, достигаемая через разделение труда, контроль социальных ролей, связь половых ролей с семейной напряженностью и ролевыми конфликтами, и постепенное проявление понятия "гендер" как альтернатива концепту половых ролей.

5. "Социальный конструктивизм". Тут предоставлены гендерные теории, конструирующие гендер во взаимосвязи с конструированием других стратификационных различий (расы, класса, возраста и пр.)

6. "Гендер как структура и практика". Тут рассматриваются структурные модели производства гендерного порядка, реализуемые в практиках мужественности и женственности: разделение труда, отношение власти, структура репрезентаций и структура захвата/удержания.

7. "Гендер как первичный фрейм и социальный институт". Тут акцентируется формат микровзаимодействий, структурирующих гендерное неравенство. Коммуникация выстраивается на основе базовой категоризации акторов на мужчин и женщин, следующих образцам мужских и женских поведенческих стереотипов.

8. "Конструирование маскулинностей и исследования мужчин". Тут показана контекстуальность и историческая динамика образцов и предписаний мужественности, "кризис маскулинности" и то, как подрыв патриархального гендерного порядка приводит к изменению социальных позиций мужчин.

Третий раздел демонстрирует, как гендерный анализ работает в исследовании отдельных предметных областей.

9. "Гендерные различия в сфере занятости". Рассматривает такие феномены как "стеклянный потолок", гендерный разрыв оплаты труда, гендерная типизация занятости.

10. "Гендерные различия и отношения заботы". Рассматривает заботу как сферы оплачиваемого и неоплачиваемого труда, в контексте занятости и семейных отношений, эмоциональной вовлеченности, аутсорсингу практик заботы, типологии различных режимов заботы в государствах социального благосостояния.

11. " Гендерные различия, здоровье и медицина". Рассматривает гендерные различия в отношении к здоровью, гендерные различия в оценке показателей здоровья, изменения во взаимодействиях врачей и пациентов в репродуктивной медицине.

12. "Феминистские и женские общественные движения". Рассматривает общественное участие.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 5 июня

Лента Иличевского

"Справа налево", Александр Иличевский

В общем-то, книга Иличевского очень похожа на тщательно просеянную фейсбучную ленту, владелец которой выкинул из нее хамство, котиков (собачек, кажется, оставив), желтоватые скандалы, тупоавтоматичные перепосты без личных комментариев и интимные фотки с курортов/тусовок/кабаков (если они не сопровождаются хоть каким-то значимым текстом). Непохожа на фейсбучную ленту книга Иличевского только одним: он тут – единственный автор. Ну, и еще по мелочи: он все-таки условно ее структурировал, поделив на подразделы “Слух”, “Обоняние”, “Память” и прочее. Но структурность и впрямь сильно условна, потому что так называемые “эссе” (а на самом деле – микроэссе, посты, статусы, куски тревелогов, простотексты – называем, как хотим) – они про жизнь автора – и физическую, и метафизическую, мыслительно-чувствовательную, где всякая там органолептика все равно приводит человека думающего к его собственным уму и сердцу, после чего он, человек этот, не умеющий не делиться, выкладывает нам сердечно-умно переработанные продукты, а мы уж либо думаем: “эвона, какой тонкач!”, либо полагаем, что “блин, у меня вот прямо точно такое же было ощущение!” – и в обоих случаях остаемся довольными (раз уж мы не только сидим в социальных сетях, но иногда и за книжки хватаемся) и вспоминаем надоевшие в школьные годы слова классика: “Следовать за мыслями великого человека — есть наука самая занимательная” – пусть Иличевский (который пока, слава Богу, жив и не оскульптурен ни в одном Пантеоне) великим не считается, но его спокойно-романтические раздумья о впечатлениях все равно нас подтаскивают куда-то туда, в направлении чего-то немелкого, несиюминутного, важного и имеющего шанс великим вдруг сделаться для нас лично.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей вс, 4 июня

Адок на двоих

"Не страшна Вирджиния Вулф", Эдвард Олби

Этой пьесе осенью исполнится 55 лет, а читается она что 20 лет назад, что сейчас — как оба раза в моем случае — свеженькой, как завтрашняя газета. Ну, может, сейчас обе пары, особенно Ник с Лапусей, могли бы как-то скомпенсировать эти три часа сценического времени ада посредством мобильных телефонов, но Джордж или Марта, вероятно, в какой-нибудь момент перекрыли бы доступ к вай-фаю или как-то еще саботировали интернет в доме (или отняли/раскурочили) мобильные аппараты своих во всех смыслах слова несчастных гостей. Олби придумал бы что-нибудь изысканно-изуверское, нет сомнений. Мне в целом видится занимательной идея напихать в Олби ультрасовременных реалий и убедиться, что сущностно ничего не изменится.

Понятно, что Олби вообще и эту пьесу имеет смысл читать не только для того, чтобы с ехидной безнадежностью убедиться, что человечество разбивается на пары и надолго остается в них зачастую по каким угодно причинам, кроме открытия совместного космоса, совместного со-творения, взаимной поддержки, почтения и восхищения друг другом. Хотя когда старые как мир истины мешали хорошим писателем создавать нетленку? И не только потому, что Олби — великолепный привет Бекетту и Ионеско. И не только за острую, безжалостную, бескомпромиссную наблюдательность, доведенную до гротеска в деталях. Олби, как и полагается человеку с идеальным драматургическим вкусом, создает диалоги, которые громаднее жизни(тм), и потому хтонический ужас обычной семейной жизни, которому в "Вирджинии Вулф" дна не наблюдается, настолько лютый и ничем не смягченный. Когда читала впервые, то и дело подумывала, что Джордж с Мартой и Ник с Лапусей — не люди, а, скажем, оборотни, чудовища, просто разных пород, что ну нельзя же так друг над другом измываться, интеллигентная университетская публика же. Ан нет, можно. Хотя мне в 20 лет это казалось пограничным с миром плохих снов и уж точно инструкцией на будущее, по каким принципам нельзя строить отношения ни с кем, тем более — с избранником.

И напоследок — техническое: настоятельно рекомендую читать эту пьесу в оригинале: вам откроется несопоставимо больше нюансов, все станет ярче, жестче, четче — и убийственнее. Макс несколько лет назад переперевел ее, все значительно улучшилось по сравнению с "классической" версией, книги в этом переводе нет, но Макс не поленился выложить его у себя в блоге.

Макс Немцов Постоянный букжокей сб, 3 июня

Наши поучительные чтения

Дневники К. И. Чуковского, в двух томах

Дорогая редакция благодарит Макса Немцова за экстренный внеочередной эфир.


Первый том этих дневников я читал, когда он только вышел, еще в начале 90-х т.е., и тогда в фигуре Чуковского мне даже мнилось нечто героическое. Прошло четверть века — и что? Выяснилось, что почти ничего не только героического, но мало-мальски достойного (или даже пристойного) в ней нет. Как-то растворилось, развеялось на ветрах истории. Видимо, дело во мне.

С самого начала — вихлявый позер, даже «наедине с собой», поверхностный халтурщик (сонеты прозой переводит, но считает это подвигом) — но с метким взглядом на современников, только за их счет и выделяется. В дневниках, вроде бы не рассчитанных на публикацию (или все же рассчитанных?) постоянно принимает «англосаксонские позы», любуется собою в зеркале — ах, какой же я бездарный! — в явной надежде, что читатели придут и опровергнут. При том, заметим, что наследники и родственники выбирали записи, годные для агиографии и потомков. Что ж там осталось между строк тогда? — хочется спросить.
Читать первый том увлекательно и стыдно — как подглядывать за русской культурой начала ХХ века. Дальше должен был следовать длинный прогон про его неоднозначное отношение к детям, но мой внутренний цензор воспретил — не мое все же дело об этом судить, я как читатель рядом не стоял.
Поражает другое — и этого больше, чем достаточно (даже при том, что мы не знаем, что в этих текстах было изначально). С какой же неохотой он всю жизнь занимался переводом, редактурой переводов и методологией перевода. И человек, для которого художественный перевод был чем-то вроде нелюбимой падчерицы, потом сочинил пасквильное «Высокое искусство»…
Но как документ эпохи (и не одной) дневники эти весьма ценны, спору нет. Понятно, что в первые годы после революции этим творческим и интеллигентным осколкам прежней России выживать удавалось только из-за того, что разнообразная (хотя на самом деле — нет, вполне однообразная) советская сволочь еще не обрела силу — не налилась свинцовой мерзостью, была глупа (все эти комиссариатские девицы, над которыми Чуковский хихикал), и в том, чтобы обводить ее вокруг пальца, объезжать на кривой козе, был даже какой-то веселый азарт. Но это лишь поначалу — потом все постепенно становится гораздо стремнее и опаснее.
Однако то, что раньше воспринималось как непрерывность русской культурной традиции с дореволюционных времен, при ближайшем рассмотрении и по прошествии времени дает трещину, виден надлом, натуга. Понятно, что творческая интеллигенция всегда стоит в оппозиции власти, но по дневникам Чуковского отлично видно, как некогда вменяемые люди попросту втаптываются в грязь, раскатываются по булыжнику. На их внутренней повестке дня остается лишь звериное выживание при новом строе (чего стоят одни только его стенания насчет непарных галош и унижения от нищеты). Автор становится все более мелок и мелочен, все происходящее подается нам с точки зрения тыловой вши. В этом, конечно, трагедия, но сам Чуковский в ней — отнюдь не герой. Примерно к середине 1924 года, судя по сохраненным для нас внучкой записям), вся независимость социального и политического мышления у нашего автора пропадает, и он становится верным клевретом режима. Метаморфоза завершилась. Чуковский к 40 годам окончательно состарился и сломался. Дальше все только хуже.
Второй том дневников — совсем другая книга, публикаторы в предисловии, конечно правы. Мало того, что начинается она с болезни и смерти Муры, но примерно тут, по косвенным признаком, ему становится понятно, до чего блядской и убогой стала жизнь при новом режиме. Что, заметим, не мешает ему (в дневнике!) вовсю хвалить комсомол и его функционеров, превозносить колхозы (как раз примерно когда совки довели страну до голода и людоедства)… В любви к Сталину, забегая вперед, Чуковский в дневнике признается даже после того, как упырь сдох — что его заставляло? Видимо то же, что водило его рукой, когда он выдирал из дневника страницы, уничтожал целые тетрадки (иначе куда они делись? я вас спрашиваю, а?) и вписывал другим чернилами «это написано для властей». Вполне концлагерный менталитет, в мягкой форме так хорошо нам знакомый. Вот интересно только, своими фирменными бессонными ночами думал он когда-нибудь о том, как все сложилось бы, останься он в свое время в Лондоне? Мне как читателю этот вопрос покоя не дает, а в дневнике на него ответа нет. Что, конечно, было бы удивительно, имей мы дело с человеком более цельным, но в нашем случае — нет.
Автор много десятков лет был вынужден существовать в этом отвратительном убожестве, находя отдохновение лишь в воспоминаниях о старом режиме и его нравах — совместно с такими же, как он, кто посмелее, кто нет. Гаже всего при этом — его двоемыслие, развертывающееся перед нами во всей своей оруэлловской красоте. Личный дневник, рассчитанный на чтение властями, что может быть символичнее? Мерзее может быть только чтение советских газет. Поразительно, как ему столько лет удавалось жить в этой беспросветной лжи.
Особенно поучительно для меня было читать эти дневники параллельно с биографией Бекетта: тут поистине два мира — две литературы. Самое актуальное в середине ХХ века — Джойс — пролетело совершенно мимо, будто и не было такого никогда. Шкловский, как известно, еще в середине 1920-х годов рекомендовал Чуковскому все бросить и заняться Джойсом. Тот, как не менее известно, не внял и о Джойсе не написал ни строчки (кроме одной в дневнике). Судя по всему, даже не читал. Может, это и хорошо, иначе хрен знает, что бы у нас сейчас было вместо Джойса, как у нас хрен знает что вместо Уитмена.
А то, что Чуковский пишет — огрызки, мы понимаем, но показательные, — об английской и американской литературе — фантастически узколобо и некомпетентно. Нравится ему, похоже, только всякая пошлятина, которую он считает шедеврами языка и стиля: она способна трогать его до слез. Ну и да — он из тех людей, кто, не дрогнув пером, способен писать «мое творчество». Как правило в сочетании «враг моего творчества».
Отдельно следует заметить экономику его межличностных отношений — это фон всех дневников. Пока Чуковский не стал более-менее обласкан властью (что не отменяло, мы понимаем, цензуры его работ), он обращал внимание на пальто своих гостей. После же того, как он «вошел в обойму», место пальто в характеристиках людей занимают их (убогие) советские чины. Всю жизнь он да, помогал другим чего-то добиться, выступал эдаким универсальным фиксером, посредником между властью и человеком. Причем, делал это, судя по записям, довольно натужно, с большой неохотой, мучаясь и постоянно желая заниматься чем-то другим. Что это было? Наивный ли он дурак, начисто лишенный инстинкта самосохранения, — или так он зарабатывал себе моральный капитал, раз уж не мог заработать настоящего? Нет ответа. Но, судя по непрерывности такой деятельности, «вхожесть» в приемные и кабинеты ему все-таки нравилась.
Тональность несколько меняется в последние годы жизни (искренняя, судя по всему, дружба с Солженицыным, правозащитное «подписантство» — под влияние Лиды, не иначе). А примерно за год до смерти Чуковский в дневниках (по крайней мере, в их опубликованной версии) словно бы прозревает: у него появляется хоть какая-то честность в социальных и политических оценках советской действительности, особенно после чехословацких событий. Похоже, он наконец перестает бояться. Но уже, к сожалению, слишком поздно.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 2 июня

...Все, что я так ценил в художественной литературе: убийство и расследование

"Очень страшная история", Анатолий Алексин

Недавно почивший Анатолий Георгиевич Алексин написал самый чудесный детский детектив всех времен и народов, «Очень страшную историю». Как школьный литературный кружок им. местного писателя Гл. Бородаева едет на писательскую дачу, и там случается ужасное! или не случается. И все это записывает начинающее литературное дарование, шестиклассник Алик «Детектив» Деткин.

Мне было лет шесть, и мы с мамой потом полгода разговаривали так: «Судьбе было угодно, чтобы я не доела суп», «Острая наблюдательность подсказала мне, что ты забыла ключи» и пр. И еще я немедленно завела себе тетрадку под детективную повесть, конечно.

*
А мои родители уверяли, что увлечение детективами — «это мальчишество». О, какие легкомысленные, поспешные выводы мы порой делаем!.. Да, «Тайна старой дачи» меня потрясла. Там было все, что я так ценил в художественной литературе: убийство и расследование.
*
Это был человек лет тринадцати. Ростом он был высок, в плечах был широк.
Если Принц Датский узнавал, что у кого-нибудь дома происходит важное событие, он хватал бумагу и карандаш, убегал, чтобы побыть в одиночестве, а потом возвращался и говорил:
— Вот… пришли на ум кое-какие строчки. Может, тебе будет приятно?
Он совал в руки листок со стихами и убегал. Большая физическая сила сочеталась в нем с детской застенчивостью.
*
От самого дня рождения я никогда не был ветреником. И никогда не вел рассеянный образ жизни. Наоборот, постоянство было моей яркой особенностью. Наташа нравилась мне с первого класса. Она была полна женского обаяния.
*
А природа между тем жила своей особой, но прекрасной жизнью…
Погода была отличная! Лил дождь, ветер хлестал в лицо, земля размокла и хлюпала под ногами… «Это создаст нужное настроение, — думал я. — Ведь мы едем не развлекаться, а на место таинственного преступления!» — Пушкин любил осень, — сказал промокший Покойник. — Спрашивается: за что?..
*
«Выходной день — воскресенье», — прочитал я на облезлой табличке.
О, какие печальные сюрпризы подсовывает нам жизнь!

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 1 июня

Письма издалека

"Избранные письма 1894-1906", Элеонора Лорд Прей

Первый том избранных писем ЭЛП, национальной героини моего родного города, несколько подпорченный переводчиком, но все равно. Вот когда я говорю о повседневной жизни прошлого, проступающей в некоторых текстах, Элеонора приходят на память первой. В предыдущих книгах она говорила все ж больше через посредство редактора и исследователя - Биргитты Ингемансон, которой низкий поклон еще раз за всю ее титаническую работу с этими уникальными эпистолярными архивами. А тут и она, и ее близкие говорят сами - и становятся натурально литературными персонажами, характерами, образами. Причем не только люди - еще и некоторые корабли. И это, я вам скажу, поинтересней "Войны и мира" будет. Потому что там - история, Аустерлиц, Бородино, то и се, а тут - сама жизнь, тихая, незаметная и гораздо более значимая, чем все эти ваши бородины и аустерлицы.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 31 мая

Чтобы нарисовать паровоз

«Осколки разбитого вдребезги. Дневники и воспоминания 1925-1955», Павел Зальцман

Павел Зальцман – выдающийся художник, ученик Павла Филонова, друг Владимира Стерлигова, человек, близкий к ОБЭРИУ, - было бы странно, если бы ко всему этому он не оказался еще и потрясающим литератором. Я подробно писал о его незавершенном романе «Щенки», который мне кажется одним из главных литературных произведений на русском языке, написанных в первой половине ХХ века. «Щенки» - захватывающая фантасмагория о голоде Гражданской войны – и рассказы Зальцмана, а также сборник его стихов «Сигналы Страшного суда» (и отдельно его блокадная поэзия) - и вот теперь, наконец, изданные дневники: их вполне легко читать отдельно друг от друга, но все же лучше бы воспринимать именно в таком порядке. Хотя все его тексты, в том числе и дневники, и отдельно друг от друга обладают несомненной литературной ценностью.

Но я – о дневниках. И вот тут важно понимать, что дневники Зальцмана, по большому счету, обманывают ожидания. Чего ждешь от дневниковых записей человека, близкого к ОБЭРИУ и учившегося у Филонова? Естественно, подробностей об этих людях, об их жизни (существовании), об их работах, разговорах, настроениях. Всего этого в дневниках Зальцмана нет. «Одной из основных черт дневниковых записей является игнорирование автором того, что обычно представляет главный интерес для историка искусства и культуры, - пишут в предисловии составители. - Мы почти не встречаем имен П. Филонова, Д. Хармса, других деятелей искусства, с которыми Зальцман состоял в тесной связи либо встречался. Он мало пишет о своей творческой работе при том, что эмоции по поводу окружающего его быта высказывает более чем открыто. Такой избирательный метод письма мы считаем осознанным приемом художника-кинематографиста, а мозаичную панораму, открывающуюся нам на страницах его записей, - уникальным литературным документом эпохи». Так и есть, «Осколки разбитого вдребезги» (именно такое название дано дневникам Зальцмана) – именно что литературное произведение, больше похожее на автобиографическую прозу, которая только притворяется дневниковыми записями.

Собственная рефлексия, собственный взгляд на окружающую действительность (порой, достаточно чудовищную), собственное видение человеческих характеров и особенностей (не всегда приятных) Зальцману важнее каких-то документальных свидетельств. Его дневники – взгляд художника на модели, но, при этом, взгляд мыслителя на то, что эти модели окружает. «Улицу перебегал маленький мужик, старичок с палкой, в грязных сапогах, рыжебородый, делая очень большие шаги. Бежит, а за ним бричка, а за бричкой, разбрызгивая грязь, грузный автомобиль мчится, и прямо на него.
О, как я обомлел, я судорожно застыл на половине шага, напрягшись, выпрямился и с замиранием сердца ждал, что будет, не имея силы ни двинуться, ни вскрикнуть. Я весь был поглощен своей напряженностью. Но все кончилось благополучно.
У меня страшно тряслись ноги. Это, конечно, не от жалости (или сочувствия) к человеку и не от страха за него. Так отчего же? Я сам, если б я был на его месте, был бы спокойнее, чем теперь, глядя на него. Почему так невозможно быть безразличным к людям и вообще живым существам?..» (1929) Или вот еще что: «Вот и интересно подумать бы. Когда меня, мои творения ругают, я страшно зол, раздражен, обижен, и разорвал бы того, кто говорит так. Когда меня хвалят, моя мнительность толкает меня на вопрос – не ли усмешки на лице хвалящего.
Я затрудняюсь объяснить, как это. Отчасти я боюсь, “чтоб не сглазили”, и мучаюсь от одной мысли, а такая мысль обязательно при похвале у меня появляется, достоин ли я ее, этой похвалы.
Только похвала очень глупого человека может мне доставить удовольствие: я знаю, что он искренен и не смеется надо мной, я знаю, что он не завидует мне…» (1929)

«Для того, чтобы нарисовать паровоз, надо по крайней мере попасть под него…» - вот что он пишет в том же 1929-м. По поезд ему еще предстоит попасть – аресты друзей, гибель в блокадном Ленинграде родителей и Филонова, любимого наставника, голод и эвакуация – и снова голод, отсутствие работы, борьба с космополитизмом (интересно, что в дневниках нет совсем ничего о политике, о Советской власти, но имя упыря Жданова в них есть). «Беспокойство во сне одно, а днем другое, днем чужое, а во сне мое...» - запишет он 5 декабря 1939 года, и это, пожалуй, одна из самых важных строк книги.

Здесь, конечно, есть множество сокровищ – и какие-то мотивы, только зарождающиеся, которые потом будут в полную силу звучать в «Щенках», и все же свидетельства о том же Хармсе, Стерлигове, Глебовой, Филонове, Алисе Порет, и сокровища литературные – вдруг возникающее автоматическое письмо, на которое переходит Зальцман, или его сны, которые иногда кажутся реальнее яви – «беспокойство во сне одно, а днем другое…», да? Разрозненные, обрывочные дневники Зальцмана – не историческое свидетельство, не документ времени, не портрет художника на фоне эпохи. Дневники Зальцмана – это именно что портрет самого времени, суть его, его душа, лишенная физического тела. Зальцман позволяет заглянуть в душу этого времени – поступок, на который способен лишь настоящий писатель.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 30 мая

Полный вперед

"Творческие права", Дэнни Грегори

Вот, например, вы садитесь за руль.

Вам нужно чувствовать пространство машины, куда большее, чем ваше тело; вам нужно определять движение машины по повороту руля; вам нужно предугадывать поведение других машин на дороге; вам нужно следить за маршрутом, помнить смысл знаков, не забывать подавать сигналы, вовремя менять масло, шины, бензин, какие-то детали... Боже, насколько проще было бы ездить на велосипеде! А уж ходить пешком и подавно!.. Но мы все знаем, что любой человек может научиться водить. Быстрее или медленнее, но может. Любой.

Вот, например, вы берете в руки кисть и краски.

И понимаете, что вам не дано. Что не хватает таланта. Что нет нужной гениальной наследственности. Что вдохновение приходит и уходит, и в любом случае не к вам. Что руки не слушаются, что линии невыразительные, цвета не те, и вообще сплошная лажа. И нет смысла пытаться.

Не каждому же быть творцом, так?

Фигак!

Когда мы не создаем хоть что-то (желательно великолепное), мы перестаем чувствовать себя творцами. Когда мы создаем что угодно, мы находим в своем творении несовершенства, критикуем себя и остаемся недовольны. А вот яблоня каждый год создает плоды и ни разу не говорила, что они ей не удались. Птицы создают гнезда. Жуки и бабочки летают. Птицы поют. Сверчки стрекочут. И не считают, что прошлым летом стрекотали чище и с душой, не то, что сейчас.

И вы, несомненно, тоже творите.

Даже когда вы не замечаете, что то, что вы делаете – это творчество.

Даже когда вам не нравится результат.

Даже когда вам сложно.

Даже когда... Всегда. Мы просто не можем без этого жить.

Но что-то в нашей культуре приводит нас к мнению, что творчество "дано" или нет, а вовсе не вырабатывается в процессе обучения, следуя сперва простым правилам, а потом посложнее, а потом добавляя непредвиденные ситуации и усложнения.

Эта книга учит нас, как читать знаки. Где находится сцепление и какой ногой на него давить. Зачем дергать рычаг управления. Как найти нужный проводок, если все заглохло.

И что не надо бояться.

Иначе мы далеко не уедем.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 29 мая

Страхи-ужасы

"Ташкент – город хлебный", Александр Неверов. "Гуси-лебеди", Андрон Непутевый

Очередное перепереиздание повести “Ташкент – город хлебный” отлично от предыдущих тем, что снабжено довольно обильным справочным аппаратом, что нынешнему детско-юношескому читателю позволит лучше понять описываемые времена, а также характерно-традиционно отменными, как во всех Бернштейновских изданиях (не особенно, правда, детскими) иллюстрациями – на сей раз Алексея Капнинского. Книжка, вообще-то, и писалась не для детей, но поскольку главный ее герой – двенадцатилетний мальчик, то она как-то потихоньку переселилась на детлитовскую полку. И я не уверен, что не зря – уж больно она страшна для племени младого, уж больно до отказа наполнена масштабной трагедией поволжского голода начала 20-х– настолько всепоглощающей, что для людей, живущих внутри нее, она переходит в разряд неизбежной обыденности, которую можно либо с привычной натугой пережить, либо просто взять, да и умереть (что многие тысячи и сделали).

Перечитав нечитанную с детства повесть, я потянулся за другими книжками Неверова и понял, что он вообще писатель страшный, не смущавшийся бить читателя по ранимым местам, не жалевший читательской нежненькой душонки и лично работавший в волжских деревнях учителем в смутные голодные времена межвластья и зачатков бандитской коллективизации (о которых написаны “Андрон Непутевый” и “Гуси-лебеди”) и лично бежавший от всепоглощающего голода в хлебный Ташкент. Не знаю, почему в людоедские времена эти книжки издавались и переиздавались (может, потому, что автор рано умер – в 1923 году – и не попал в лагеря или не встал к стенке) – нет в них никакой симпатии к большевикам, да и к простому народу нет любви, а есть объективное понимание отчаянной крестьянской растерянности пред лицом надвигающихся ужасных перемен, необдуманным, но естественным следствием которой может случиться и чудовищная жестокость по отношению к давнишнему ближнему своему, и доброта со смирением, и лихорадочная перемена лагерей.

Тут ко мне в дверь позвонил курьер из пиццерии. Похоже, он приехал в Москву из какого-то места, которое почти сто лет назад считалось более хлебным. Для того, чтобы сделать хлебной жизнь своей семьи там, на родине, он здесь, в Москве, кормит меня пиццей, корочки от которой я выбрасываю в помойку.

Макс Немцов Постоянный букжокей вс, 28 мая

​Бит продолжается

Наш традиционный литературный концерт — о битниках и не только

А начнем мы его вот с такого эпиграфа в честь нынешнего именинника:

На перевод этого текста песни Боба Дилана, продолжателя дела битников в каком-то смысле, у Вадима Смоленского ушло пять лет. Понятно, что «Экспериментальной фабрике Вишала» для того, чтобы положить на музыку текст Аллена Гизбёрга, понадобилось, видимо, несколько меньше времени, зато у нас теперь есть две версии его «Воя» — танцевальная и симфоническая:

А вот их (его) же версия «Блюза Бауэри» Джека Керуака:

Вот, кстати, сам Керуак, если вы забыли, как он выглядит и говорит. По этому редкому интервью можно оценить, как он владел жуалем:

Кстати, о Керуаке — вернее о его анораке. Он, вместе с некоторыми другими культурными иконами ХХ века, упоминается в прекрасной песне Аляна Сушона «С ума (б не) сойти»:

Вишал же, меж тем, заставляет танцевать даже под Уильяма Барроуза:

Музыкальное наследие самого Барроуза довольно велико, и мы его краями уже касались. Аллен Гинзбёрг тоже много и плодотворно играл выступал гастролировал что-то, кое-что мы уже показывали. Но вот совершенно звездный состав: сам АГ, Пол Маккартни, Филип Гласс и Ленни Кей:

А вот Гинзбёрг соло — поет Уильяма Блейка при этом:

В 1970 году они с Питером Орловски даже записали пластинку по стихам Блейка, вот она:

И творчество Пола Боулза, хоть он и не совсем битник (но рядом), так же многообразно. Для начала, он был композитор-авангардист, а уж потом писатель:

Писал он и песни — на стихи Теннесси Уильямза:

А тут некий «Толстый Веган» взял и написал песню про него. Но шире всего Боулз, пожалуй, известен как фольклорист и популяризатор марокканской музыки:

Свою дань уважения Боулзу отдал даже такой невероятный, казалось бы, музыкант, как Винс Кларк:

Ну и немного о Томасе Пинчоне, который тоже существовал как-то параллельно битникам. Вот две песни из «Радуги тяготения», новые и радикальные версии «Агриморфри»:

И «Толстый веган» написал о книге Томаса Пинчона песню. Последний же номер в нашей сегодняшней программе: владивостокская группа "Breaking Band" не так давно положила на музыку еще одно литературное произведение человека, который был от битников недалек, - Кена Кизи. Знакомьтесь, бессмертный гимн "всех ебил" "Cut the Motherfuckers Loose":

А закончим мы, по традиции, песней о словах — Брайон Гайсин, не последний для битников человек, пришел их освободить:

У вас в ушах звучал Голос Омара. Главное - не бросайте читать.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 27 мая

Моя лошадь убежала

"Царь-оборванец и секрет счастья", Джоэль бен-Иззи

Лазать в книжки, которые перевел в прошлой жизни, — дело противоречивое: с одной стороны, финский стыд, потому что умел несопоставимо меньше, чем сейчас, после стольких лет практики, а с другой, в очередной раз понимаешь, что именно с таких книг, в какие влюбляешься сразу и при этом не за обилие переводческих "подарков" (есть у нас такое понятие, но сейчас не об этом) и не за особый вызов переводчику (какой там вызов на старте-то — боишься, что и с простым не справишься), а именно за неотразимое обаяние, за человечность и универсальность авторского разговора. Такими книгами крещаются в переводчики подобные мне парвеню без соответствующего академического образования.

"Царь-оборванец" вышел в "Лайвбуке" (тогда еще "Гаятри") в 2005 году, это моя первая всамделишная работа в переводе. Джоэль бен-Иззи — концертирующий сторителлер-стендапер из еврейской традиции, в точности такой вот веселый милый человек, каким его видно по его тексту (мы беседовали с ним разок по телефону). В этой книге он рассказывает свою всамделишную историю, как у него случилась опухоль горла, и после операции он потерял голос, а вместе с голосом — дело всей жизни. Да-да, эта книга из той категории, которые, стыдясь этого, читаешь и с состраданием, и с потаенным облегчением: фуф, у меня-то все в порядке, вот у человека действительно беда. Утратить инструмент любимой работы для меня, к примеру, — адское испытание, мало что страшнее может быть. Примеряешь на себя — осторожно, чтобы ни в коем случае не прилипло! — и понимаешь, что для переводчика это была б любая болезнь, связанная с утратой памяти и высших мыслительных функций, или какой-нибудь лютый тремор в руках, что печатать не получается, только диктовать, а я, к примеру, в самом том, как буквы вылетают на экран из-под пальцев, вижу/ощущаю, оно или не оно выходит. И диктовка поэтому скорее всего была бы профессиональным самоубийством.

Короче. Джоэль бен-Иззи рассказывает нам, как он жил и приключался без голоса, пока его не восстановили хитрым протезом, предваряя каждую главу из своей личной истории байкой, сказкой, поверьем, анекдотом из самых разных мировых устных традиций, и каждая сказка тесно увязана с его историей — и сразу отдает тебе соль опыта, урок, вывод, какие грядут в ближайшей главе. Понятно, что такие книги исходят из утешительного убеждения, что любое испытание — бесценный опыт с так или иначе удачным концом, и жить исходя из этой предпосылки, конечно, легче и приятнее, нежели думать, что судьба лупит нас по мордасам без всяких барышей для нас самих, и никакая вытекшая юшка ничего-то в нас не искупит и не улучшит. Бен-Иззи — не первый и не последний автор, убежденный, что всё не зря, но некоторым не веришь, а ему — запросто.

Дополнительная зрительная радость этой книги: нам в те поры удалось уговорить Резо Габриадзе порисовать для этого текста, что он с удовольствием и сделал. Поэтому книга с картинками.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 26 мая

Визионерский фрагмент

"Фрагменты любовной речи", Ролан Барт

«Я хочу сменить систему: ничего больше не разоблачать, не интерпретировать, но обратить самопознание в наркотик и через него получить доступ к полному видению реальности, к великой и ясной грезе, к пророческой любви.

(А что, если сознание — подобное сознание — и есть наша человеческая будущность? Что если на еще одном витке спирали, в один прекраснейший всех день, с исчезновением всякой реактивной идеалогии, сознание станет наконец — снятием различия явного и тайного, видимого и сокрытого? Что если от анализа требуется не уничтожить силу (и даже не исправить или направить ее), но только ее украсить — художественно? Представим себе, что наука об оплошностях откроет однажды свою собственную оплошность и что эта оплошность будет новой — неслыханной — формой сознания?»

Уже прошло 1291 эфир, но то ли еще будет