Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 11 августа

Ты, воздух

Одно стихотворение Григория Дашевсккого

У поэта Даны Сидерос есть хороший телеграм-канал «Стихи вместо всего» (@stixi_vmesto), где она постит разные чужие стихи... ну, вместо всего остального, что вообще можно было бы теоретически куда-либо запостить. Очень понимаю этот сантимент. Сегодня у меня стихи вместо эфира. Поэзию Дашевского, ничего не могу поделать, хочется писать вместо всего везде, к нему обращаешься, когда нужен ясный голос, прозрачный, как прохладная вода, и бездонный.


Ты, воздух, всё свое лазурь, лазурь

о духоте, клонящей в сон меня.

И яви ни в одном глазу.
Мне трудно дышать тобою, лжецом таким.
Но солнце ест глаза,
словно оно – дым
от иного огня,
который будет гореть и уже горит.
Оно наклоняет мой взгляд в предлежащий прах,
словно оно – споткнуться страх,
словно оно – стыд.


1988

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 10 августа

В погоне за миражом

"Катаев. Погоня за вечной весной", Сергей Шаргунов

Решил побыть со своим народом (тм) и прочесть. Сразу скажу — не пожалел. Кто такой Шаргунов, я не очень знаю, и ничего у него больше не читал, но Катаева он любит, это видно — и в этом один из плюсов книги. Написано все с тем градусом повествовательного раздрызга, который, видимо, призван эмулировать «мовизм» самого Катаева. Поэтому в результате получился отнюдь не «гомогенный плоский нарратив» (опять же, тм), что отдельно приятно, а некая мозаика мнений, голосов, опять мнений, отрывков, фактов, фактоидов и прочего набрызга, из которого фигура собственно Катаева то ли проступает, то ли нет. Сам голос биографа в книге сведен к минимуму необходимых обобщений (их немного, и потому они бросаются в глаза), но, в общем, не толкований, что тоже вполне достойно само по себе, а привычного нам с детства связного повествования не монтируется. И это тоже хорошо — читателю остается пространство для дыхания и мозгового маневра.

Исходно понятно, что в таких биографиях, написанных потомками сильно после рассматриваемой эпохи, неизбежно происходит некоторая пересборка культурного кода. С одной стороны Шаргунову поэтому следует отдать должное: по кромке времен он прошел вполне изящно, старался быть объективным, а сам не выпячивался. Но сам материал тут таков, что удержаться в рамках приличий довольно затруднительно, это я тоже понимаю. История жизни талантливого советского приспособленца от литературы, написанная по зову, что называется, сердца, — это смесь, которую в неожиданных местах может рвать на части. Любой современный взгляд на былую эпоху, тем паче такую непростую, — он, в силу необходимости, будет бросаться через стекло, а вот видны ли на этом стекле мазки жирных пальцев — вопрос отдельный.

Тут их немного, но они видны. С Вирабовым и его био Вознесенского несколько лет назад случай был вообще шизофренический. Шаргунов же только скатывается до легких набросов на «украинский национализм». С одной стороны понятно — «одесская школа» стала заметным явлением советской литературы, без своих социо-национально-культурных свар там дело не могло обойтись, но в нынешнем контексте они видны как вполне конъюнктурные. В другое время — нет, а сейчас — да. И автор, вместо того, чтобы до конца держаться хотя бы линии «пролетарского интернационализма», выдвигать на первый план «единую многонациональную общность» и т.д., «принимает стороны» и как-то «не одобряет», это видно. Чем только поддерживает отвратительную имперскую доминанту подлинно сталинского мышления, которая у нас, как видно, сейчас в тренде. Иначе, чем услужливым вилянием позвоночника в угоду текущей доктрине, выглядеть такое поведение не может. Повторю, такого — немного, но оно — есть.

Другой оттеночек «социального заказа» (ведь «жить в обществе и быть свободным» и т.д., как мы отлично усвоили, «нельзя»): Катаев явно оправдывается автором как «центрист» и «государственник» (ну и «патриот», понятно… вылезла сейчас у меня фройдова описка — «парториот»). Тем самым блядство и подлость, приспособленчество и двурушничество фигуры как-то уравниваются в правах с тем ценным и хорошим, что эта фигура внесла в хронотоп (пусть этого хорошего и немало). Автор, похоже, удобно забывает другой хрестоматийный тезис: настоящий честный художник — он всегда против власти. Он «сам по себе», да — с этим у Катаева явно было все в порядке, — но еще и противостоит силе, которая на него давит просто потому, что может, потому что, будучи силой, вынуждена укреплять себя и силами другого порядка, творческими. Лично Катаева, верно служившему режиму, допустим, даже вопреки собственным «белогвардейским» убеждениям, оправдывать, конечно, не нужно, как не стоит его и осуждать, но вот оправдывать альянс художника и власти вообще — это конъюнктура и блядство, сколь бы при этом талантлив или субъективно любим художник не был. Как раз такое, по-моему, и невозможно простить.

Несомненно и то, что Катаев во всей своей противоречивости — лучший символ той отвратительной государственно-художественной помойки, которая у нас известна под названием «советская литература». Уж точно — один из самых наглядных (как тот же Вознесенский). А вопросы языка, стиля, его заходы на модернизм, «европейскость» антуража и реквизита (недоступных, как мы помним, подавляющему большинству его верных читателей и преданных поклонников) — это все так, вишенка на тортике. Чтобы при чтении так не тошнило.

постскриптум: vladivostok connection

Сам одесский хронотоп в гражданскую войну имеет немало общего с владивостокским (только культурная жизнь была богаче и разнообразнее – в силу большей близости к столицам империи, легче было драпать от красных), Но этим – и дружбой с Мандельштамом – не исчерпывается связь Катаева с родным городом. Был еще “красный поп” и звезда оперы Василий Островидов, который с конца XIX века по 1914 год служил в Кафедральном соборе Владивостока и был председателем местного отделения Союза Михаила Архангела (это черносотенцы, мои маленькие друзья; сам Катаев, кстати, в детстве был и черносотенцем, и юдофобом, если вы не заметили), но впоследствии, как и наш герой, перекрасился. Вместе с “красным попом” впоследствии Катаева чуть не шлепнули зеленые (т.е. попа-то они шлепнули, а Катаев удрал). Так что вот еще одна тема для местных краеведов и патриотов малой родины. Но меня разве кто слушает?

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 9 августа

Долгая счастливая жизнь

«Белый гром зимы. Владимир Стерлигов, Ирина Потапова. 1939-1943»

В 1940 году Владимир Стерлигов нарисовал танцующую женщину, в поднятой левой руке – букет полевых цветов. И приписал внизу: «Целый день мы пляшем, пляшем / И букетиком мы машем, / Все роскошно, все чудесно, / Жить без танца очень пресно!» За два года до этого, в 1938-м, он был освобожден из Карлага, куда попал после ареста в 1934-м, обвинения в антисоветской деятельности и осуждения на пять лет. Когда его освободили, он некоторое время оставался в Караганде, потом, в 1939-м, получил «минус 6» (запрет на проживание в шести крупнейших городах страны), прописался в Петушках, но почти весь 1940 год провел в Ленинграде и Москве, где нелегально работал, пытаясь выжить – пока 22 июля 1941 года не был призван в армию. «Мне так органически потребно воевать за радость, которая ведет и людей и самого постоянно вверх, она такая необойдимо чистая и светлая и такая постоянно сильная, что, конечно, кажешься многим глупым бараном и, очевидно – смущаешь. Все на свете бывает. А в грусть и уныние все-таки идти не хочу, пусть лучше буду бараном. А чем же брать ужас, горе и бесконечные страдания? Они только тогда в смысле, когда побеждены радостью. Это Творчество Жизни…» – написал он в письме своей возлюбленной, Ирине Потаповой, где-то в феврале-марте 1940 года.

Я пишу про книгу, которой еще нет – она, дай Бог, появится к концу августа в уникальном, рукотворном издательстве «Барбарис», а я держу в руках сигнальный экземпляр и в буквальном смысле боюсь выпустить его из рук. Потому что книга «Белый гром зимы» – настоящее, всамделишнее сокровище. Хотя о том, кто такой Владимир Стерлигов, сегодня едва ли знают люди, не погруженные в историю советского искусства ХХ века.

Наверное, надо начать вот с чего. Стерлигов был учеником Казимира Малевича, под его руководством изучал супрематизм и кубизм, был знаком с Филоновым, Матюшиным, Харджиевым, вместе с Суетиным и другими вошел в образованную в 1929 году «группу живописно-пластического реализма», с 1926-го был близок к ОБЭРИУ (некоторые исследователи называют его одним из обэриутов), в 1929-м начал заниматься книжной иллюстрацией, в том числе в «Еже» и «Чиже», писал стихи и прозу. Потом был арест, о котором – см. выше, служба в армии, контузия в самом начале 1942-го, известие о смерти Хармса (на которое Стерлигов отозвался текстом «На смерть Даниила Ивановича»), женитьба на Татьяне Глебовой, медаль «За оборону Ленинграда», жизнь в Алма-Ате, возвращение в Ленинград и дальше – работа и «долгая счастливая жизнь». Не очень, на самом деле, долгая – Стерлигов умер в 1973-м в возрасте 69 лет. И не очень счастливая – хотя, как посмотреть.

Примерно в 1939 году Стерлигов, только что вернувшийся из Карлага и живущий на нелегальном положении, познакомился с Ириной Потаповой – невероятно красивой потомственной аристократкой, скрывающей свою «неблагонадежную» родословную. Их роман в письмах – в основном, в письмах самого Стерлигова, недавно обнаруженных, случайно уцелевших, – и составляет центральную часть этой книги. «Дуда, нежнушка, милая, ну как Вы так говорите, что сердитесь на себя? Духа, невозможная радость, которую вытерпеть трудно, вот что эта жизнь! Жизнь светлая. И как ее надо беречь! Ведь душенька совсем любимая должна быть, ведь это как дыхание, ведь это никак и ничем назвать нельзя. Как же вы сердитесь на себя? Это очень, очень грустно и плохо и больно. Тогда что же мне делать? А я люблю, люблю, люблю милушку, Вас, всю Вашу жизнь, все, что Вы есть…» – писал он ей в феврале 1940 года. Господи, душа разрывается.

Возможно, эта любовь спасла его. Мне нужно повторить несколько вещей – он только что вернулся после Карлага, ему нельзя было жить в Москве и Ленинграде, вокруг арестовывали и расстреливали дорогих его сердцу людей, и просто людей вокруг тоже все время арестовывали, расстреливали или сажали, и весь его архив, все его тексты и рисунки – все, что он успел сделать до ареста, – были уничтожены после ареста – или пропали в бездонных архивах НКВД. Оставалось жить. «Знаете еще что, ведь человек безумно красив своей жизнью…» – это из его письма, датированного февралем 1940-го.

Его обэриутских текстов не сохранилось. Хотя и в редких сохранившихся стихах (которые тоже есть в книге), и в тех самых письмах язык обэриутов оживает, как будто он – язык, созданный для жизни, как будто нет ничего более естественного, чем этот самый пресловутый язык, убитый и растоптанный. «Хо! Хо! Хо! А Хармс сражен. Веселился от души. Он сказал, что мои стихи сильнее Заболоцкого и что я, Ваш покорный слуга, бродяга непутевый, большой поэт. Во! Во! Во! И что им всем стыд за 7 лет, а что я сделал больше их всех вместе и что они все развалины, а передо мной преклоняться можно, во! во! во! На колени!..» – с восторгом пишет Стерлигов в июне (?) 1941 года.

«Поражены. Молчали как расшибленные…» – вот так пишет он о том, как читал Введенскому и компании то, что «написал сегодня много» из поэмы «Пир королей», от которой сохранились лишь фрагменты. Крошечные фрагменты. «Пир королей» - картина, созданная Павлом Филоновым в 1913 году, одна из самых страшных его работ, – послужила отправной точкой поэмы Стерлигова: «И день, и ночь, сестра и брат, / Тучна походка суток. / У смутных неоткрытых врат / Проходит каждая минута. / Но мы с бокалами в руках / Подходим к ним, стовечным, / С венками ржи на головах / И с откровенной речью. / Громкоголосый бодрый хор, / Гортани золотом обиты. / Таким идет державный двор / И в мир, и в поле битвы…»

Да, а потом еще была война. Во время войны Стерлигов зашел в оставленную школьную библиотеку, где книги лежали высокой кучей, а с края – харджиевский томик Хлебникова. Положил во внутренний карман шинели, так всю войну и проходил – вспоминал Андрей Шишкин, профессор Университета в Солерно и директор римского Центра Вячеслава Иванова – один из тех, благодаря которым была найдена переписка, которая легла в основу книги. А вот из письма Стерлигова с Карельского фронта (осень 1941-го): «Столько уже прожито и какого, столько отложилось в душе каждого человека, и потом – эти дни, недели, месяцы, что любое произнесенное слово – как богохульство. Все молчит и все боится смерти и мучается от лишения жизни…» Любое произнесенное слово – как богохульство.

Книга «Белый гром зимы» очень хочет казаться книгой о любви. «Милый душный голосок слышал – все хорошо! Как же Вы мне не святенькая?!» – это из письма апреля (?) 1940-го. И очень хочется представить это все историей любви, иначе совсем страшно. Но – не получается. «Ночью под одеяло забирались крысы, которые тоже мерзли, а если я подкладывала под подушку маленький кусочек сухаря из этого хлеба земляного, то они забирались туда и все съедали, – вспоминает Ирина Потапова блокаду, в которой ей удалось выжить. – Я никогда не забуду ощущения чего-то живого, прислоненного к моей ноге. При первом движении они уходили, и слышно было, как спрыгивают с кровати. Крысы были везде, ели все – ремни, корешки книг. Борьба с ними была невозможна, да и не под силу. Они жили с нами и весь 1943-й, и очень трудно было прятать еду. Это очень умные животные. Раз я вечером подвесила сумку к люстре, чтобы в 6 часов утра идти на дежурство, но в сумке хлеба уже почти не было. По потолку, по цепям люстры, по крюку крыса подобралась к сумке, прогрызла ее и почти все съела. Я говорю о крысах потому, что они составляли часть жизни в блокадном городе…» Да, еще была блокада, а потом снова оставалось жить.

Нет, не получается читать эту книгу как историю любви. «И вот эта катастрофа разразилась и… оказалась сильнее любви и веры, т.е. нас разбросало в разные стороны. Но, как и говорил Вам, писал: я шел к Вам. У меня было не так. Я все это знал и знаю и делом пытался спасти свое «неверие» в Вас, т.е. характер Вашей веры. Иначе и просто: нашу любовь. Еще раз говорю, что у меня была одна цель – Вы. И чего она стоила, сказать трудновато. Если только увидимся…» – написал Стерлигов весной 1943 года, уже из Алма-Аты, в последнем письме Потаповой, которая почти до конца своей жизни молчала об этой любви. А Стерлигов после разрыва с ней навсегда перестал писать стихи.

«А дома очень уютно, спокойно и хорошо. Если будет благополучно, и будет работа, то не хотелось бы никуда уходить…» (Из письма Владимира Стерлигова Ирине Потаповой, март, 1941 год.)

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 8 августа

Для тех, кто еще не полюбил себя

"Герман", Ларс Соби Кристенсен

Эту книгу мне дала моя 83х-летняя бабушка. Говорит "на обложке внизу написано "для тех, кто еще не полюбил себя", и я решила, что мне уже пора".

Книга про маленького мальчика Германа. Он есть опавшие листья, его мама готовит котные рыблеты или киделькафри, его папа работает на строительном кране, а еще моется по пояс перед каждой едой, а дедушка "здоров как лосось, поскрипит еще авось".

Тут все нормальные.

И вдруг его парикмахер хочет поговорить с мамой Германа, а потом мама ведет себя странно и тревожно, и Герман провожает ее к врачу, но только врач почему-то осматривает только Германа, родители покупают Герману билеты в кино и на обед появляется только его любимая еда. Да еще и мороженое. Подозрительно?

Да два раза.

Эта книга о том, как жить подростку, как жить человеку, с которым происходит что-то непонятное. Над которым смеются и издеваются, которого поддерживают и любят. С которым не случается что-то смертельное ужасное, но все же – непонятное и тревожное, выделяющее, требующее сил и крепости.

Понимаете?

Да два раза.

Тут все все понимают.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 7 августа

Чтение с замедлением

"Слово в пути", Петр Вайль

Сборник гастрономических, антропологических, искусствоведчестких… полагается называть это «эссе», но для дивных слов, выходивших из головы Вайля и ложившихся на бумагу, это определение явно скучновато. Ибо написанное сочно, красочно и душевно. И читать это надо медленно, смакуя. Максимально (насколько возможно) приближая скорость чтения к естественной скорости смены тем и перемещения автора в реально-географическом пространстве. Понятно, что сравняться в скоростях не получится (если у вас нет в запасе годика-другого), но притормаживать вращение калейдоскопа все-таки приходится, а иначе уровень плотности впечатлений и соображений по поводу этих впечатлений зашкаливает, и прочитанное укладывается в голове читающего до обидного плохо. Чудесно, что имеются картинки – издатели не поскупились на довольно обильные цветные вклейки. Жалко, что их все равно мало. И жалко, что текст не идет бок о бок с иллюстрацией – впечатления усилились бы не вдвое, а устепенились бы в квадрате – впрочем, я все равно не смог вспомнить ничего идеально-симбиотического в этом смысле. Так что буду считать сей запрос чрезмерным и сие желание продуктом мгновенной избалованности: к хорошему быстро привыкаешь, а хорошей-то книжке – прямо с первых страниц…

Голос Омара Постоянный букжокей вс, 6 августа

208 лет Альфреду лорду Теннисону

УЛИСС

Немного пользы в том, что, царь досужий,
У очага, среди бесплодных скал,
Я раздаю, близ вянущей супруги,
Неполные законы этим диким,
Что копят, спят, едят, меня не зная.
Мне отдых от скитаний, нет, не отдых,
Я жизнь мою хочу испить до дна.
Я наслаждался, я страдал безмерно,
сегда, — и с теми, кем я был любим.
И сам с собой, один. На берегу ли,
Или когда дождливые Гиады
Сквозь дымный ток ветров терзали море, —
Стал именем я славным, потому что,
Всегда с голодным сердцем путь держа,
Я знал и видел многое, — разведал
Людские города, правленья, нравы,
И разность стран, и самого себя
Среди племен, являвших мне почтенье,
Я радость боя пил средь равных мне,
На издававших звон равнинах Трои.
Я часть всего, что повстречал в пути.
Но пережитый опыт — только арка,
Через нее непройденное светит,
И край того нетронутого мира,
Чем дальше путь держу, тем дальше тает.
Как тупо-тускло медлить, знать конец,
В закале ржаветь, не сверкать в свершенье.
Как будто бы дышать — уж значит жить.
Брось жизнь на жизнь, все будет слишком мало.
И сколько мне моей осталось жизни?
Лишь краешек. Но каждый час спасен
От вечного молчания, и больше —
Весть нового приносит каждый час.
Копить еще какие-то три солнца, —
Презренно, — в кладовой хранить себя,
И этот дух седой, томимый жаждой,
Вслед знанью мчать падучею звездой
За крайней гранью мысли человека.
Здесь есть мой сын, родной мой Телемах,
Ему оставлю скипетр я и остров,
Возлюбленный, способный к различенью,
Неторопливой мудростью сумеет
В народе угловатости сровнять
И привести к благому ровным всходом.
Он безупречен, средоточно-четок,
Обязанности общие блюдя
И в нежности ущерба не являя,
Богов домашних в меру он почтит,
Когда меня здесь более не будет.
Свое свершает он, а я мое.

Вот порт. На корабле надулся парус.
Замглилась ширь морей. Мои матросы,
Вы, что свершали, бились, размышляли
Со мною вместе, с резвостью встречая
И гром и солнце, — противопоставить
Всему умея вольное лицо, —
Мы стары, я и вы. Но в старых годах
Есть честь своя и свой достойный труд.
Смерть замыкает все. Но благородным
Деянием себя отметить можно
Перед концом, — свершением, пристойным
Тем людям, что вступали в бой с богами.
Мерцая, отступает свет от скал,
Укоротился долгий день, и всходит
Медлительно над водами луна.
Многоголосым гулом кличет бездна.
Плывем, друзья, пока не слишком поздно
Нам будет плыть, чтоб новый мир найти.
Отчалим и, в порядке строгом сидя,
Ударим по гремучим бороздам.
Мой умысел — к закату парус править,
За грань его, и, прежде чем умру,
Быть там, где тонут западные звезды.
Быть может, пропасть моря нас проглотит,
Быть может, к Островам дойдем Счастливым,
Увидим там великого Ахилла,
Которого мы знали. Многих нет,
Но многие доныне пребывают.
И нет в нас прежней силы давних дней,
Что колебала над землей и небо,
Но мы есть мы. Закал сердец бесстрашных,
Ослабленных и временем и роком,
Но сильных неослабленною волей
Искать, найти, дерзать, не уступать.


Пер. Константина Бальмонта.
Живопись Сергея Черкасова.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 5 августа

И вновь о подателях миров

"Южнорусское Овчарово", Лора Белоиван

Нарыть книгу с безупречным полноценным миром — всегда ценный подарок. Чтобы смочь такой мир создать, в нем надо пожить и его надо полюбить: никакой бог/демиург не может не быть частью своего мира, хоть на время, просто на боге/демиурге больше ответственности, чем на тех, кто этот мир благодаря ему населяет. Лора — часть мира ЮРО и на ней ответственность за него, а судя по тому, как там все удачно и заманчиво (даже когда жутенько), работу свою этот бог/демиург выполняет как следует.

Южнорусское Овчарово — некоторая, скажем, деревня у Тихого океана рядом с большим городом Владивостоком, где жизнь богаче наших о ней представлений (как обычно), с той разницей, что нашелся человек — Лора, — не поленившийся это запротоколировать. Только такие деревни и можно вообще населять и при этом не спятить, только такого рода действительность пригодна для полноценного существования на всех контурах магического сознания. Особенно для "городского" человека, если он вдруг решает переехать в деревню. Для меня Лорина книга ценна не только как для читателя и фаната самостоятельных сотворенных миров: это инструкция, как обращаться в своей голове с новой непонятной действительностью (деревенской, например), чтобы присвоить ее, обжить.

Очень, очень удачно, что "Южнорусское Овчарово" формально — роман в рассказах: это позволяет не запихивать насильно (и против правды жизни) много-много историй в чехол единого нарратива, а предлагать трехмерную многоголосицу жизни этого мира как она есть, то есть увязанную гораздо хитрее и с виду рассыпчатее, чем может предложить традиционная романная форма. Ружья в настоящем сотворенном мире стреляют, но гораздо причудливее, чем привычно читательскому сознанию.

Тем, кто уже читал Лорины "Карбид и амброзию": да, ЮРО читать можно и нужно, теперь этот мир стал грушевиднее и полнее, новых историй — ровно половина, а порядок их расстановки стянул эту действительность туже и логичнее.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 4 августа

Муха против человечества

«Вечната муха», Георги Господинов, Никола Тороманов

Сегодня будет читерский эфир с картинками, но я не могу удержаться. Ко всему прочему книжка нынешнего эфира еще и на болгарском. Обаятельная графическая история, написанная Георги Господиновым, нарисованная Никола Торомановым. Жанр этой остроумной изобретательной штуки авторы обозначили как «трагикомикс» — и он посвящен мухе! Здесь есть все — от книжки «Старецът и мухата» до фильма «Clockwork fly». Муха врывается во все области человеческой культуры: музыка, кинематограф, литература, религия бесконечно преломляются в мозаике фасеточных мушиных глаз. Разглядывать можно бесконечно.

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 3 августа

Изгойские хроники 3

"Поэзия и мистика", Колин Уилсон

По завершении последней книжки в этом заходе отчего стало понятно, до чего вообще философия и художественное высказывание «сердитых молодых людей» устарели и провинциальны. Казалось-то это всегда, еще с университетского курса по зарубежной литературе, но тогда мнение мое было скорее интуитивным, а тут — конкретное подтверждение. Автор всеми своими ластами, правда, отпихивается от принадлежности к «течению», но ничего не поделаешь — оно его все равно уже утащило с собой. Поиски «сильной личности», «нового героя» — до чего они сейчас выглядят наивными и напыщенными. Даже стремление к свободе, личностному росту и совершенству — те же битники, английским изводом которых вроде как были СМЛ, те же Барроуз или Буковски, которые уж точно ни к какому «движению» не примыкали, — насколько у них этот вектор обозначен убедительнее и художественно целостнее, не говоря про достоверность. Да, мы делаем поправку на время, но не может сделать ее на географию: Англия в середине ХХ века была далеким клочком суши на этой карте, которого ветра эпохи не коснулись. Либо тщательно обогнули. Нет в СМЛ подлинной свободы и простора — некуда им податься со своего острова.


Потому-то этот очерк, написанный по заказу Ферлингетти для его издательства «Городские огни», и выглядит диковинным экспонатом в издательском портфеле. О поэзии и мистике в нем, на самом деле, тоже не очень много сказано.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 2 августа

Коллекционер

Давид Маркиш, «Дар Иды»

Так получилось, что я, кажется, в четвертый раз за этот год пишу про книги Давида Маркиша. Но он пишет много, и пропустить его новую книгу никак нельзя. Тем более, что она – про то, о чем я все время думаю (и о чем я писал в тексте о замечательной книге Маркиша «Белый круг») – про веру почти каждого из нас в то, что, когда-нибудь, в самом дальнем уголке грязного блошиного рынка, мы наткнемся на стоящий копейки шедевр. Новая книга Маркиша «Дар Иды» целиком посвящена этой вере – и тому, как она становится самой настоящей реальностью.

«Дар Иды» – несколько историй неожиданных открытий и потрясающих находок. Именно потрясающих – а как еще назвать утерянный портрет Переца Маркиша работы Марка Шагала, или картины других великих представителей русского авангарда, пылящиеся на стенах провинциальных бань, вдруг появившихся из пепла уничтоженного собрания Якова Кагана-Шабшая, вынутых из-под кровати старой женщиной в далекой ссылке? Как назвать уникальную картину, годами используемую в качестве… совка для домашней пыли в маленькой комнатенке и тем самым спасенную? В «Даре Иды» таких историй – больше десятка. Больше десятка самых невероятных историй, в которые невозможно поверить, но которые – были.

На обложке книги изображен бегущий над землей (на самом деле, конечно, летящий) Сергей Параджанов – великий режиссер, художник, волшебник, собиратель всего на свете. Маркиш, следом за своим другом Параджановым, тоже собирает все на свете, но – облаченное в слова: он собирает истории. Из которых, как и из блестящих мелочей из коллекции Параджанова, и складывается жизнь.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 1 августа

Беги, Вивиан, беги

"Жизнь и приключения господи Бьёрк", Юнас Гардель

Вивиан сбежала из дома. Даже два раза подряд.

На самом деле она уже взрослая. Взрослым иногда даже нужнее сбегать.

Как все хорошие девочки, она мечтала о муже, детях, обоюдном уважении и любви, но первый ее муж оказался безразличным предателем-манипулятором, она долго жила только им, а он бросил ее ради любовницы, отсудив у Вивиан всё, даже старинные вещи её родителей. Второй её муж оказался тоже безразличным чванливым богачом, не только он, но и его семья и даже соседи умели снисходительно показать ей, что она пустое место. Пассивно-агрессивно, она даже придраться и закатить истерику не могла.

И вот она собрала манатки, написала мужу прощальное письмо и сбежала. Но меньше чем через сутки не выдержала и вернулась. Заметила, что письмо он не читал, так что все ок, вот только он даже не обратил внимания, что она вернулась, попросил не мешать ему смотреть телевизор... И Вивиан развернулась и таки снова ушла. Совсем.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 31 июля

Выплыл-выплыл!

"Чапаев-Чапаев", Виктор Тихомиров

Бывший “митек” (если, конечно, “митьки” бывают бывшими) сочинил эдакий эксцентричный гротеск, никак не похожий на современную прозу (тем и примечательный), а характерный скорее для советской литературы 20-30-х годов. То, в чем преуспели (каждый по-своему) Зощенко, Булгаков, отчасти “Серапионовы братья”, ну и многие канувшие в историю почти бесследно. Про что: про то, что Чапаев, дескать, не утонул (сублимация советско-детских желаний), и вот вокруг него, неутонувшего, и раскручивается дурацковатый сюжет. Причем круги расходятся иной раз сильно далеко от выплывшего Чапаева: там и жулики разной степени порочности, и бесстрашный юный милиционер, и не менее бесстрашные и столь же юные пионеры и особенно пионерки. Нельзя сказать, что читателя (как минимум в моем лице) в процессе отслеживания описываемых событий захлестывают волны эмпатии, однако ж оно и стилистически забавно, и фабульно увлекательно. А прямо вот сильно-пресильно сочувствовать персонажам постмодернистской полупародии – наверное, невозможно. Если б не печально-романтический конец – то и вообще не защемило бы мое сердечко ни разочка. Кажется, понял, как прозвать данный странный жанр – шутовской роман (по ассоциации с бывшим когда-то модным плутовским).

Макс Немцов Постоянный букжокей вс, 30 июля

А вокруг — имена, имена…

Наш традиционный литературный концерт

Самое время вернуться к литературным именам — давно мы не обращали на них внимания. Вот некоторые не самые очевидные. Например, прекрасная ванкуверская команда «альтернативного кантри» своим названием взяла роман Кормака Маккарти «Кровавый меридиан» (1985):

В «альтернативном кантри» вообще ребята начитанные. Эти черти из Нью-Орлинза перечитали Стивена Кинга (роман 1987 года):

«Томминокеры», кстати, вообще популярная концепция у хард-рокеров, что не удивительно. Вот еще два примера проникновения их в музыку:

А вот и первоисточник:

Но мы отвлеклись, как это с нами обычно случается. В такой удивительной разновидности музыкальной продукции, как «христианский рок», люди, оказываются, читают массовую литературу (а не только библию). Вот группа «Дьявол носит “Прада”» (по роману Лорен Уайзбергер 2003 года):

Но вернемся к нетленному (нет, мы сами не поклонники «христо-рока», как легко догадаться). Ска и панк нам гораздо ближе — особенно если они читают Джозефа Хеллера:

А вот и маловероятное сочетание — поэма Хенри Уодсуорта Лонгфеллоу «Крушение “Вечерней звезды»” стала названием симпатичной ирландской команды, играющей дум-дрон-метал:

И эта идея, опять же прижилась и не нова: в честь этой поэмы свои песни называли и Джордж Харрисон, и «Проукэл Харум»:

(Тут хотелось бы поставить сноску о наличии во вселенной коллектива под названием «Харе Джорджесон», которую ее тоже поют:)

Конец сноски. Да, я узнал об этом недавно и считаю своим долгом поделиться этим знанием с миром. А вот этот коллектив знают все, потому что в нем пела великая Дженис. С их названием все просто, хотя не все фиксируют в нем присутствие Джорджа Оруэлла (а он там есть!):

Еще один след Оруэлла — в «Министерстве любви», само собой:

Оно же присутствует у «Эвритмики» в их насквозь литературном трибьюте Оруэллу:

А вот эти очень литературоцентричные люди взяли своим названием фамилию крайне маловероятную для музыки:

И еще одно невероятное сочетание, возможное только в век постмодернизма. «Подразделение радости» взято из романа Ка-Цетника «Дом кукол», а вот откуда там «мертвые души» — не очень понятно. Хотя песенку можно слушать и как иллюстрацию к Гоголю:

И последнее, совсем неочевидное заимствование. «Мой химический роман» — прямое включение Ирвина Уэлша и его книги об экстази:

Вот на этой, как говорится, оптимистической ноте переходим к заключительному номеру нашей сегодняшней программы. Сегодня это будет «Танцующий крыжовник» из Владивостока с песней о любви — но нет, не к чтению на сей раз. И даже не о любви к книгам. А о любви книг к переплетчикам.

У вас в ушах по традиции звучал Голос Омара. Книги навсегда!

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 29 июля

Джиси ике*, ударение на последний слог, оба раза

"Американица", Чимаманда Нгози Адичи / Americanah, Chimamanda Ngozi Adichie

Книга выйдет, тьфу-тьфу, в издательстве "Фантом Пресс" в этом году.


Про что роман, конспективно, в столбик, не в порядке важности тем:
1. о школьной любви двух нигерийских людей (поколение второй половины 70-х), которая оказалась живучей;
2. о том, каково быть афроамериканцем, черным не-американцем, черным африканцем в Африке, англоафриканцем, черным не-англичанином — подробно, разными художественными методами;
3. об истории черных людей в Америке;
4. о современной американской расовой политике, официальной и неофициальной;
5. о разнообразных африканских акцентах в английском;
6. о межэтнических отношениях между западноафриканскими людьми;
7. об уходе за африканскими волосами на голове;
8. о Бруклине, Принстоне, Балтиморе, Лагосе, Лондоне, Нсукке;
9. об американской и нигерийской еде;
10. о Бараке и Мишель Обамах;
11. о студенческой жизни в Нигерии и в Штатах в девяностых-нулевых;
12. о разнообразных и многочисленных неприятных человеческих чертах, замашках, привычках и повадках (подробно);
13. о некоторых приятных человеческих чертах, замашках, привычках и повадках;
14. о разнице в нигерийских и американских семейных устоях;
15. о разнообразных манерах общения;
16. о современной истории, политике и экономике Нигерии;
17. о моде;
18. о сексе;
19. о детях;
20. ну и еще то-сё по мелочи.

Это хороший, подробный, просторный роман, с которым проживаешь насыщенный кусок судеб предложенных людей. Пишут, что по роману собрались снимать кино, и я бы глянула, кого Адичи утвердила там на роли: роман устроен так, что ужасно интересно, как выглядят персонажи. Люди в романе получились достоверные, живые: они то восхищают, то бесят и всё, что в промежутке. Ифемелу (ударение на первое "е"), главная героиня, — человек, с которым мне лично было бы трудно: она зачастую сначала говорит или делает, а думает потом. И она, конечно, страшная язва и зараза, временами — не по делу, и поэтому иногда ее хочется стукнуть или сказать встречную гадость. Впрочем, будет в книге одно место, ближе к концу, когда героине наконец сообщают, как называется ее поведение, и от этого возникает чувство глубокого удовлетворения (с). Но в целом нигерийцы ведут себя настолько как русские (простите за обобщение), что мотивации их понятны до трогательного. Обинзе (ударение на "и", первое "о" произносится как среднее между "о" и "у", а не как безударное "о", т.е. "а", в русском) — пацан гораздо более приятный и милый, чем Ифем, я б с таким дружила.

В многочисленных интервью, посвященных книге, Чимаманда постоянно подчеркивает, что это роман о неумирающей любви, однако на мой читательский глаз любовная линия этой нетощей книги — некоторая условная елка, поставленная для того, чтобы повесить на нее гору игрушек, гирлянд, фонариков и дождиков, под которыми елка, в общем, подразумевается (не в невесомости же висит все это), ее даже отчетливо видно, но столько всего на нее понавешано, что я, к примеру, с интересом почитала бы оба блога главной героини — из них в книге приводится немало выдержек, уместно, особенно из первого, американского. Прямо в виде отдельной книги, как бывало в поры ЖЖ, когда печатали подборки постов крупных блогеров. Эта вот елочность сообщает роману некоторое подобие обширного набора баек из жизни, но Адичи потрудилась стянуть их воедино так, что претензии к лоскутности романа выглядят пусть и не порожними, но уязвимыми. Само обилие этих баек, многие из которых не имеют сквозного значения для книги в целом, создает у меня-читателя довольно устойчивое ощущение единства высказывания: так сценки громадного людного южного базара, не связанные друг с другом, становятся единым целым — жизнью южного базара. И да: этот роман политическое высказывание, и расовое, и феминистское.


* Держись; всё наладится; будь молодцом (игбо).


Ну и я тут "обложку" слепила, простите.

Уже прошло 1313 эфиров, но то ли еще будет