Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 16 июня

Курировали-курировали, да не выкурировали

Curation: The power of selection in a world of excess by Michael Bhaskar

Майкл Баскар — издатель цифровых книг, соучредитель издательства Canelo. Я не знала, а это именно он создал довольно уже легендарную (как я понимаю) электронную книжку-приложение "80 дней" по Марку Твену, взорвавшую в свое время аппстор. Баскар берет слово "кураторство" и выворачивает его наизнанку с целью рассмотреть, что же оно теперь означает такое в изменившемся мире. Дело в том, что это слово выпало из своего обычного арт-музейного контекста и превратилось в бесящее всех модное обозначение, которое натягивают на все подряд. Кураторы плейлистов, кураторы блогов, кураторы ресторанного меню. Если в русскоязычной среде этого пока не так много, но ростки видны и здесь. И не зря! Считает Майкл Баскар. Раз слово есть и живет, значит, не отвешивать губу на него надо, а изучать причины такого широкого употребления и процессы, которые за этим стоят. Вкратце, следуя его изложению, — причина в перенасыщении рынка, изобилии всего, которое топит нас и заставляет иногда отказываться от выбора вообще. Всего очень много. Больше не надо. В такой обстановке важнейшей становится работа уже не самого творца или производителя, а того эксперта, который разбирается в каком-то поле и сможет вынести суждения, стать законодателем вкуса, совершить работу по отбору и оформлению, благодаря которому потребителю достанутся сливки. Мало того, по мнению Баскара, кураторский подход ко всему-всему — главнейшая современная тенденция, которая может привести к чему угодно: то ли нейросети захватят мир, то ли все спасутся в осознанном различении и заботе о качестве информации и вещей.

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 15 июня

Вавилонский хор

"В переводе: переводчики о своей работе и том, что это значит"

…Если переводчика все же «прислонить в тихом месте к теплой стенке» и заставить разговаривать, он/а в лучшем случае примется раздувать сложность своих творческих/технических задач, довольно рутинных, накачивать свою работу дополнительной ценностью в глазах обывателя, так сказать, в худшем — раздувать щеки и преувеличивать собственные личные заслуги. Удержаться на грани пристойного переводчику отчего-то, как правило, довольно трудно — может, дело в комплексах недооцененности, а может, потому, что весь экшн в этой работе внутри, не станешь же снимать кино про то, «как ботаны пялятся в мониторы» (с).

В этом сборнике участникам, по большей части все удалось (ну, за исключением пары совсем уже клинических представителей цеха). Тексты внятны, люди занятны. Хотя многие «проблемы», с которыми они сталкиваются, давно решены (нами, как минимум), а «задачи» представляются довольно-таки подлежащими решению (вплоть до того, что сами под эти решения ложатся). Иногда буквально вплоть до «Марьванна, нам бы ваши трудности» (ах, как нам сохранять иностранность в тексте? ах, нам лучше курсив или кавычки? …ну ебвашумать, деточки). Все равно иногда приятно получать подтверждение верности каких-то своих переводческих решений и лишний раз убеждаться, что ты в мире не одинок.

Fun Fact With Books: а вы знали, что только с 1925 по 1969 г. «Грозовой перевал» во Франции переводился и издавался 20 (двадцать!) раз? Это к вопросу о «канонических», блядь, переводах.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 14 июня

Путешествие в мир мертвецов

«Заумник в Царьграде. Итоги и дни путешествия И.М. Зданевича в Константинополь в 1920-1921 годах», Сергей Кудрявцев

«Если не считать происшествия, свидетелем какового я нечаянно оказался в Константинополе, странствия эти никакого не заслуживают внимания…» - писал Илья Зданович о годе, проведенном в городе, который позже он описывал с использованием выражений типа «мир мертвецов». В Константинополе Зданевич оказался по пути из меньшевистской Грузии во Францию, и этого путешествия не могло не состояться – кроме того, что Константинополь в то время был перевалочным пунктом русской эмиграции, бежавшей от разбушевавшихся большевиков – там примерно в одно и то же время оказались и Врангель, и Вертинский, и Гурджиев, и Поплавский, и футуристы, и еще много кто, – без этого года не было бы таких знаковых текстов Зданевича, как роман «Философия» или заумная пьеса «лидантЮ фАрам», - текстов, знаковых не только для их автора, но и вообще для русской заумной литературы.

Сам по себе Зданевич – фигура уникальная и загадочная. «Мне кажется, что писать никому не нужные заумные стихи – самая важная вещь на свете…» - заметил он в письме Наталье Гончаровой осенью 1921 года. Писатель, теоретик русского авангарда и дадаизма, издатель, художник, друг Михаила Ларионова, Натальи Гончаровой, Алексея Крученых, Владимира Маяковского и других, соратник отца итальянского футуризма Филиппо Маринетти, человек, представивший художественному миру Нико Пиросмани, коллега французских сюрреалистов и дадаистов, директор занимавшегося производством тканей в составе фирмы Шанель завода (Коко Шанель была крестной матерью дочери Зданевича), поэт, наконец, писатель и журналист, скрывавшийся под множеством псевдонимов, не все из которых известны до сих пор. Этой биографии хватило бы не на один десяток человек – странно даже предположить, что год, проведенный таким человек в бурлящем Константинополе, мог оказаться бессмысленным. Он, собственно, таковым и не оказался, о чем красочно, с привлечением многочисленных (и редких!) иллюстраций, повествует книга Сергея Кудрявцева.

По большому счету, эту книгу можно читать в отрыве от личности самого Зданевича. Текст Кудрявцева – это опасное и крайне затягивающее путешествие по Константинополю начала 1920-х. Здесь «за “сумасшедшим углом” русский продает акварели… Как много оказалось среди русских хорошо рисующих… Но почти все с выкрутасами – “ищут новых путей”…» - писал в 1921 году об это городе публицист, националист и монархист Василий Шульгин. Здесь проходят шумные и азартные тараканьи бега: «Самые настоящие, черные тараканы. Но величины потрясающей. “В банях собираем…” У каждого таракана свое имя. Вот общий фаворит – “Мишель” – зверски поводящий усами. Вот более стройная “Мечта”… Это целый букет имен, где есть все – и от большевизма, и от эмиграции, и от парфюмерии с косметикой до тихой беженской грусти…» - подмечал в том же 1921-м журнал «Зарницы». Здесь поет декадент Вертинский, чудодействует мистик Гурджиев, эпатируют публику футуристы. Здесь плетут интриги разведки всех стран, здесь в ходу валюта разных – включая несуществующие – государств. Здесь, наконец, готовится восстание. Здесь трагически умирают осколки Русской империи, Белой армии, и трагедия превращается в фарс. И все это служит фоном для года, который Илья Зданевич называл потерянным и не заслуживающим внимания, - года, который нашел отражения в текстах и самой последующей жизни человека, без которого не представить первый русский авангард и вообще русскую литературу первой половины ХХ века.

«Но я поэт. Нигде же не записано, что и поэтам надо учиться…» - написал Илья Зданевич в заявлении в Комиссию искусств при Учредительном собрании Грузии, октябрь 1920 года. Заявление было принято, и Зданевич отправился во Францию. Но сначала был Константинополь. Город, «в котором случилось происшествие, свидетелем какового я нечаянно оказался». Что это было за происшествие? Пожалуй, сохраню интригу. Но, уж поверьте, в Константинополе 1920-1921 годов происшествий было больше, чем нужно для одной книги.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 13 июня

Let's go fly a kite

"Бегущий за ветром", Халед Хоссейни

В Афганистане живет маленький мальчик Амир. Его папа, Баба-сагиб, богатый и влиятельный человек, бесстрашный, благородный, честный, мужественный и достаточно жесткий. Он ценит стойкость и принципиальность. Амир... ну не то, что не такой... просто мягче. Амир любит писать рассказы. "Сочинительство" в Афганистане особо в почете. Амир страшно хочет завоевать признание отца. И такой шанс ему выдается в день, когда весь городок соревнуется в запуске и подрезании воздушных змеев. На состязании, когда больше ста змеев парит в воздухе, Амиру нужно остаться последним, срезать соперника, найти его змея и принести домой.

Хасан — слуга Амира. И друг. Правда, тут все сложно. Потому что Хасан был хазареец, а не пуштун, шиит, а не суннит. Амир знал его всю жизнь, ведь отец Хасана давно служил у отца Амира, Хасан родился во дворе Амира, в маленьком сарайчике, обе их матери умерли во время или вскоре после родов, Хасан и Амир всегда играли вместе, и все же Амир никогда не мог назвать Хасана своим другом вслух.

Хасан всегда прикрывал Амира, хотя зачинщиком всех шалостей и проказ был Амир. Хасан никогда не умел противостоять Амиру. И Хасан лучше всех ловил упавших воздушных змеев, он словно знал заранее, куда принесет их ветер, и бежал, бежал прямо к нужному месту.

До того самого дня, когда Амир завоевал гордость своего отца.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 12 июня

Абраша без покоя

"Последнее письмо из Москвы", Абраша Ротенберг

Носивший забавное ласкательно-уменьшительное имя еврейский журналист (как нам говорят, довольно известный в свое время) украинско-местечкового происхождения, эмигрировавший в Аргентину в тридцатые годы прошлого века, впоследствии переехавший в Израиль, вынужденный вернуться в Аргентину снова, а потом бежать оттуда в Испанию, написал довольно занудные воспоминания. Где по многочисленным и необязательным полочкам разложены самые разнообразные его мысли и впечатления: и про поиски национальной идентичности – как в совке, так и на новообретенной родине, и про болезненные взаимоотношения с отцом, и про трагическую потерю отношений с семьей, оставшейся в СССР, и про то, что он долгое время эти мысли в себя не впускал. Но, если б не его дотошное занудство, мы б не узнали, каково оно было еврейскому мальчику в Буэнос-Айресе, и каково ему было туда добраться с мамой из уже вполне закрытой страны Советов (а вот интересно, откуда б мы еще узнали про евреев Аргентины), и каково было там его отцу, который убежал туда в 20-е (и это тоже фиг откуда выяснишь), как там обитали евреи, и как складывались внутрисемейные связи (и как случались их разрывы) большого клана эмигрантов из России, и почему кое-кому пришлось из Аргентины бежать снова, и как тяжело, драматично тяжело было жить человеку, которому сложная жизнь бурлящего мира так и не позволила обрести банальный предсказуемый комфорт – и психологический, и географический, и просто общечеловеческий.

Впрочем, в двадцатом веке мало кто мог похвастаться наличием точно спрогнозированного спокойствия...

Голос Омара Постоянный букжокей вс, 11 июня

Королю комедии и блюза, бессменному Берти Вустеру и доктору Хаусу, писателю, сегодня 58

Дню рождения Хью Лори

Я в утонченность облачен,
И утонченность – мой пароль,
И с головы до самых пят
Я утонченности король.
Но вот ты рядом,
И как-то я потёк.
Когда ты рядом,
Я весь в слюнях и взмок.

Я до мизинца утончен,
На мне блестяще все сидит,
И утонченное авто
Мое изящно тарахтит,
Но вот ты рядом,
И как-то я потёк.
Когда ты рядом,
Я сплошь слюней кулёк.

Строишь глазки мне, и я пропал,
Слюнями я рубашку и пиджак запятнал.
Ты спроси, что у меня на уме,
И всё, что сумею вымучить: «э, мнэ…»
Я утонченно ем еду,
Я утонченнейше дышу,
Я утонченным гребешком,
Свои залысины чешу,
Но вот ты рядом,
И как-то я потёк.
К
огда ты рядом,
Я сплошь слюней кулёк.


Пер. Шаши Мартыновой

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 10 июня

Месмеризм мертвых

"Подмастерье", "Порученец", Гордон Хотон

первой книге дилогии я сообщила граду и миру в "Омаре" еще в 2014-м, а сделать так, чтобы книга досталась и моим друзьям, и друзьям моих друзей, захотела, когда впервые прочла дилогию, — в 2013-м. Понятно, что не всех поголовно завораживают истории о смерти и о том, что может происходить после нее, а для меня рассматривать все возможные варианты за пределами happily ever after (особенно в этой формулировке меня всегда возмущало вот это "ever") — любимая читательская забава. И Хотон, спасибо ему до неба, предлагает двадцать с лишним авторских листов этого удовольствия.

В прошлом эфире, по первом роману, я писала о том, что приклеило меня к этим текстам в первую очередь. Теперь имеет смысл и нужно порассуждать о том, что в этих двух романах возвращает меня к ним все эти годы снова и снова, помимо медитации на смерть, на вопрос, что это означает — быть живым, и из-за чего, в конечном счете, они оказались в "Скрытом золоте", рядом с мэтрами уровня Бротигана, Бартелми или О'Брайена. Важно понимать, впрочем, что калибрами никто тут не меряется, это несерьезно — в частности, и потому, что это совершенно разные высказывания, и по стилю, по форме, и по потоку смыслов, и потому, что романам Хотона чисто хронологически еще предстоит выдержать пресловутую проверку временем, но мы со своей стороны приложили и еще приложим усилия. Русскоязычное издание ожидаем осенью этого года.

Поразительно для меня в этих довольно просто — с сюжетной точки зрения устроенных романах то, что вот эта огромная черная звезда, тема смерти и ее универсальная функция фотопроявителя для смысла той или иной отдельной жизни и жизни вообще, может на время затмить второстепенные с виду темы, неразрывно с нею связанные. Но если дать этим текстам побыть внутри, попривыкнуть к нестерпимому жару этой черной звезды, проступит и несколько не менее интересных штук, с которыми Хотон работает в первой и второй частях дилогии. Далее — в порядке прихождения мне на ум.

Объективация человеческого тела. Хотон раскладывает перед читателем во всей красе и то, каким странным, неприятным (если не отвратительным) и одновременно чудесным становится (остается?) человеческое тело после того, как человек в нем умер, — и пока он в нем еще сидит! О том, как люди (и не-люди, действующие в романе, и сам автор) обращаются с другими телами, Хотон, со всей очевидностью, думал немало, и в его романах навалом ситуаций — насилие, секс, танец, захоронение, лечение, физические испытания, драки, обслуживание, связанное с прикосновениями, — где читателю постоянно предлагают вглядеться, как одни тела обходятся с другими, по взаимному согласию, без него и в обстоятельствах, когда договориться невозможно, и где она, эта незримая грань сознательного участия в делах других тел.

Ритуальность. Всадники Апокалипсиса и вообще сюжет Откровения Иоанна — одна из основ реальности этой дилогии, и она глубоко церемониальна. Комический эффект, возникающий от того, что всадники "идут в ногу со временем" и меняют коней на типовые автомобили, парадные облачения на футболки и джинсы, ведут обыденные разговоры о том, что там у нас к завтраку, занимаются бюрократической возней, переживают спады настроения, уныние и растерянность, склонны к мелочным страстям и подвержены детским увлечениям, — это все передышки для читателя и, безусловно, необходимая нота здоровой очень английской иронии, совершенно "питоновской". Мне слышна за всем этим никогда впрямую не оговариваемая печаль об утрате человечеством магической стороны жизни — ритуала, самого простого способа соприкасаться с незримым, с волшебным, с необъяснимым. Причем магия тут не в смысле питер-пэновских звездочек в воздухе и добрых фокусов Гэндальфа, а в смысле самого беззнакового волшебства этого мира, которое, вообще-то, для благоговения, а не на потеху детям. Во второй книге об этом, на мой взгляд, даже больше, чем в первой.

Не-всё-устройство. Не могу сказать, нарочно или случайно Хотон так сделал и знает ли он сам во всех исчерпывающих подробностях устройство громадной машины его мира Трех хранилищ, но они остаются за текстом и открывают читателю бескрайнее (!) пространство для спекуляций и додумывания — как, впрочем, и реальность Иоанна Богослова и его Откровения. Я поймала себя на том, что достраиваю за Хотона эту машинерию, проверяю ее на непротиворечивость и — человеческую! — логику, но мне (и никому из нас) никто не обещал, что она там (Там) есть, вообще-то. И вот это сверхжизнеподобно, и от этого немножко голова кругом.

Прямота сообщения. Подобные притчевые книги-о-главном (вторая былиннее первой, и в ней меньше хиханек, хотя ирония никуда не девается) частенько бывают "книгами ответов", рецептами, прописями смысла бытия. Уйти автору от этого очень не просто — слишком уж давно культура вообще и литература в частности бодается с этими темами, и, как ни крути, болтаются в ноосфере отполированные временем голыши "правильных" ответов. Дагласа Эдамза и его элегантное "42" переплюнуть вряд ли кому удастся, это вершина стёба над "великими ответами", но Хотон, с одной стороны, предлагает — в полном соответствии, кстати говоря, с классическими мифологическими конструкциями, — структуру "я спросил у тополя, я спросил у ясеня", а с другой — ухитряется проскальзывать в миллиметре от догматики, и из щели незакрытой этой двери на меня, читателя, будь здоров сквозит честной безответностью. И открытые концы обоих романов — точный финал (продолжение) этой с волос толщиной безответности.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 9 июня

Иллюзия истины и другие приключения

«Думай медленно... Решай быстро», Даниэль Канеман

Название книжки почему-то перевели именно так, как перевели, хотя в оригинале она называется Thinking, Fast and Slow. Это, в отличие от русифицированного, отражает теорию, которую излагает Даниэль Канеман. Канеман — один из основоположников психологической экономической теории (Нобелевку в 2002 году он получил именно по экономике — но за использование психологических методов, «в особенности — при исследовании формирования суждений и принятия решений в условиях неопределённости»). Для того, чтобы объяснить, каким образом ошибки мышления обусловшены самим механизмом этого мышления, он выделяет две «системы». Они и есть главные воображаемые персонажи этой книги, не существующие на самом деле, но успешно работающие как модель сознания.

Система 1 — срабатывает моментально, автоматически и почти незаметно

Система 2 — сознательные умственные усилия

Хотя Система 2 считает, что распоряжается в человеческом уме она, Канеман постулирует, что именно Система 1 порождает впечатления и чувства, которые потом становятся главным источником убеждений и сознательных выборов Системы 2. Как из их взаимодействия рождается несовершенство и сложность человеческого способа думать, почему в хорошем настроении мы более склонны к логическим ошибкам, откуда у нас возникает иллюзия истины и что такое эффект ореола — все это и многое прочее увлекательно и очень внятно излагает Канеман. Пылко рекомендую книжку всем, кто внимательно относится к работе своего сознания.

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 8 июня

И тетрадь в рыболовную сеточку

"Глобус Владивостока (Комментарии к ненаписанному роману)", Василий Авченко

Второе, несколько более расширенное издание прекрасной пустяковины из-под бойкого журналистского пера Василия Авченко. Но сколько его ни дополняй, все равно будет мало. Пока что эта книжка годится на подарок, но имеет смысл сделать из "Глобуса" натурально энциклопедию. "Всемирную энциклопедию Владивостока", да. Попытки делались местными журналистами и краеведами, но какие-то вялые. Потому что, к примеру, тот факт, что "город нашенский, которого нет" обессмерчен Джойсом, как-то не получил должного отражения в мифологическом сознании - просто потому, что Владивосток закопан в недра "Улисса", а этот роман, как известно, читают только маньяки, которые к означенному месту впадают в амок; где закопан - не скажу, ищите сами. И мучайтесь теперь в своих очкурах.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 7 июня

Синий вечер смотрит в мое окно

Цви Прейгерзон, «В лесах Пашутовки»

Первым предложением первого рассказа книги Цви Прейгерзон сразу настраивает на нужный лад: «В третий день месяца тишрея, как раз ан пост Гедальи, исполнилось Лизаньке девять лет, а в субботу праздничной недели Суккот пришли в родительский дом убийцы». А другой рассказ, тоже 1927 года, начинается так: «Девственница Бейла Рапопорт, в изобилии красоты и лет жизни, большую часть своего времени проводила в грусти и тоске по избраннику сердца, который все никак не появлялся…»

В общем, месяц назад в издательстве «Книжники» вышло полное собрание рассказов Цви Прейгерзона – уникального писателя, ровесника ХХ века, всю жизнь прожившего в России и писавшего прозу на иврите. Судьба Цви-Гирша (Григория Израилевича) Прейгерзона, если коротко, уникальна для и без того перегруженной уникальными судьбами советской литературы. Крупный специалист в области обогащения угля, автор учебников и доцент Московского Горного института, он всю жизнь писал прозу… на иврите. Ровесник века, будущий писатель родился в 1900 году в Волынской области, в религиозной семье и с детства говорил на идише и иврите. Его ранние стихи читал и хвалил Хаим-Нахман Бялик. В 1913-м Цви год отучился в Палестине, в гимназии «Герцлия». Вернувшись в начале Первой Мировой войны, он не смог уехать обратно и остался учиться – в Одессе. Он недолго служил в Красной армии, а в 1927-м был напечатан его первый рассказ – в одном из издаваемых в Палестине на иврите журналов. Но с началом 1930-х печататься за рубежом стало невозможно – советская же печать была для Цви Прейгерзна закрыта. Но он продолжа писать – в стол. 1 марта 1949-го его арестовали – он был реабилитирован лишь в конце 1955-го, до того отбывая срок в лагерях Караганды, Инты, Воркуты. После возвращения из лагерей Прейгерзон продолжил писать прозу на иврите – и преподавать в Московском Горном институте. Цви-Гирш Прейгерзон умер в Москве в 1969 году, его прах захоронен в Израиле, в киббуце Шфаим.

А книга «В лесах Пашутовки» - это зафиксированная в прозе жизнь штетла, утопающего в крови Гражданской войны, плачущего и смеющегося, уничтожаемого во время Второй Мировой войны, идущего на убой в гетто и выживающего, несмотря на невзгоды. «Это целый мир, трагический и смешной, жалкий в своей терпеливой забитости и величественный в своем беспредельном горе, целый мир персонажей, некогда заселявших города и местечки бывшей черты оседлости. Цви Прейгерзон воссоздает этот исчезнувший мир с поистине бабелевским экспрессионизмом…» - написала о книге Дина Рубина. Но смешная и трогательная короткая проза Прейгерзона (в переводе Алекса Тарна) – это еще и стилистическая история советской литературы, от языковых экспериментов 1920-х, через реализм 1940-х и лагерные документальные записи к лирике шестидесятников.

«Синий вечер смотрит в мое окно, а из-за его спины выглядывает ночь во всеоружии сияющего месяца и множества звезд. Призраки прошлого толпятся в моей голове, и вытеснить их оттуда не может даже оглушительный шум, доносящийся из соседней комнаты, где что-то празднуют комсомольцы, молодая поросль нашей железной партии...»

Как-то так, если коротко.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 6 июня

Заочное обучение разуму

"12 лекций по гендерной социологии", Здравомыслова, Темкина

Курс делится на три раздела:

Первый раздел знакомит читателей с историей гендерной социологии, феминистской эпистемологией и методологией.

Он состоит из трех лекций:

1. "Становление гендерных исследований в социологии". Здесь можно узнать, каким образом возникли гендерные исследования и какое место они занимают в социальных науках, каков политический контекст академических инноваций, связанный с развитием женского движения, как формировались разные направления феминистской теории, и состоялась ли феминистская революция вообще.

2. "Феминистская эпистемология". Здесь показано, как структура исследовательской ситуации, отношение объекта и субъекта исследования, суть исследовательского процесса и прочие вопросы решаются применительно к предметному полю гендерных исследований.

3. "Методы и принципы эмпирического гендерного исследования". Здесь рассматривают конкретные исследовательские практики гендерных исследований и то, как они обновили инструменты полевой работы социолога.

Второй раздел знакомит читателей с социологическими подходами, анализирующими гендерные различия.

4. "Полоролевой подход". Тут рассмотрена теоретическая стабильность социального порядка, достигаемая через разделение труда, контроль социальных ролей, связь половых ролей с семейной напряженностью и ролевыми конфликтами, и постепенное проявление понятия "гендер" как альтернатива концепту половых ролей.

5. "Социальный конструктивизм". Тут предоставлены гендерные теории, конструирующие гендер во взаимосвязи с конструированием других стратификационных различий (расы, класса, возраста и пр.)

6. "Гендер как структура и практика". Тут рассматриваются структурные модели производства гендерного порядка, реализуемые в практиках мужественности и женственности: разделение труда, отношение власти, структура репрезентаций и структура захвата/удержания.

7. "Гендер как первичный фрейм и социальный институт". Тут акцентируется формат микровзаимодействий, структурирующих гендерное неравенство. Коммуникация выстраивается на основе базовой категоризации акторов на мужчин и женщин, следующих образцам мужских и женских поведенческих стереотипов.

8. "Конструирование маскулинностей и исследования мужчин". Тут показана контекстуальность и историческая динамика образцов и предписаний мужественности, "кризис маскулинности" и то, как подрыв патриархального гендерного порядка приводит к изменению социальных позиций мужчин.

Третий раздел демонстрирует, как гендерный анализ работает в исследовании отдельных предметных областей.

9. "Гендерные различия в сфере занятости". Рассматривает такие феномены как "стеклянный потолок", гендерный разрыв оплаты труда, гендерная типизация занятости.

10. "Гендерные различия и отношения заботы". Рассматривает заботу как сферы оплачиваемого и неоплачиваемого труда, в контексте занятости и семейных отношений, эмоциональной вовлеченности, аутсорсингу практик заботы, типологии различных режимов заботы в государствах социального благосостояния.

11. " Гендерные различия, здоровье и медицина". Рассматривает гендерные различия в отношении к здоровью, гендерные различия в оценке показателей здоровья, изменения во взаимодействиях врачей и пациентов в репродуктивной медицине.

12. "Феминистские и женские общественные движения". Рассматривает общественное участие.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 5 июня

Лента Иличевского

"Справа налево", Александр Иличевский

В общем-то, книга Иличевского очень похожа на тщательно просеянную фейсбучную ленту, владелец которой выкинул из нее хамство, котиков (собачек, кажется, оставив), желтоватые скандалы, тупоавтоматичные перепосты без личных комментариев и интимные фотки с курортов/тусовок/кабаков (если они не сопровождаются хоть каким-то значимым текстом). Непохожа на фейсбучную ленту книга Иличевского только одним: он тут – единственный автор. Ну, и еще по мелочи: он все-таки условно ее структурировал, поделив на подразделы “Слух”, “Обоняние”, “Память” и прочее. Но структурность и впрямь сильно условна, потому что так называемые “эссе” (а на самом деле – микроэссе, посты, статусы, куски тревелогов, простотексты – называем, как хотим) – они про жизнь автора – и физическую, и метафизическую, мыслительно-чувствовательную, где всякая там органолептика все равно приводит человека думающего к его собственным уму и сердцу, после чего он, человек этот, не умеющий не делиться, выкладывает нам сердечно-умно переработанные продукты, а мы уж либо думаем: “эвона, какой тонкач!”, либо полагаем, что “блин, у меня вот прямо точно такое же было ощущение!” – и в обоих случаях остаемся довольными (раз уж мы не только сидим в социальных сетях, но иногда и за книжки хватаемся) и вспоминаем надоевшие в школьные годы слова классика: “Следовать за мыслями великого человека — есть наука самая занимательная” – пусть Иличевский (который пока, слава Богу, жив и не оскульптурен ни в одном Пантеоне) великим не считается, но его спокойно-романтические раздумья о впечатлениях все равно нас подтаскивают куда-то туда, в направлении чего-то немелкого, несиюминутного, важного и имеющего шанс великим вдруг сделаться для нас лично.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей вс, 4 июня

Адок на двоих

"Не страшна Вирджиния Вулф", Эдвард Олби

Этой пьесе осенью исполнится 55 лет, а читается она что 20 лет назад, что сейчас — как оба раза в моем случае — свеженькой, как завтрашняя газета. Ну, может, сейчас обе пары, особенно Ник с Лапусей, могли бы как-то скомпенсировать эти три часа сценического времени ада посредством мобильных телефонов, но Джордж или Марта, вероятно, в какой-нибудь момент перекрыли бы доступ к вай-фаю или как-то еще саботировали интернет в доме (или отняли/раскурочили) мобильные аппараты своих во всех смыслах слова несчастных гостей. Олби придумал бы что-нибудь изысканно-изуверское, нет сомнений. Мне в целом видится занимательной идея напихать в Олби ультрасовременных реалий и убедиться, что сущностно ничего не изменится.

Понятно, что Олби вообще и эту пьесу имеет смысл читать не только для того, чтобы с ехидной безнадежностью убедиться, что человечество разбивается на пары и надолго остается в них зачастую по каким угодно причинам, кроме открытия совместного космоса, совместного со-творения, взаимной поддержки, почтения и восхищения друг другом. Хотя когда старые как мир истины мешали хорошим писателем создавать нетленку? И не только потому, что Олби — великолепный привет Бекетту и Ионеско. И не только за острую, безжалостную, бескомпромиссную наблюдательность, доведенную до гротеска в деталях. Олби, как и полагается человеку с идеальным драматургическим вкусом, создает диалоги, которые громаднее жизни(тм), и потому хтонический ужас обычной семейной жизни, которому в "Вирджинии Вулф" дна не наблюдается, настолько лютый и ничем не смягченный. Когда читала впервые, то и дело подумывала, что Джордж с Мартой и Ник с Лапусей — не люди, а, скажем, оборотни, чудовища, просто разных пород, что ну нельзя же так друг над другом измываться, интеллигентная университетская публика же. Ан нет, можно. Хотя мне в 20 лет это казалось пограничным с миром плохих снов и уж точно инструкцией на будущее, по каким принципам нельзя строить отношения ни с кем, тем более — с избранником.

И напоследок — техническое: настоятельно рекомендую читать эту пьесу в оригинале: вам откроется несопоставимо больше нюансов, все станет ярче, жестче, четче — и убийственнее. Макс несколько лет назад переперевел ее, все значительно улучшилось по сравнению с "классической" версией, книги в этом переводе нет, но Макс не поленился выложить его у себя в блоге.

Макс Немцов Постоянный букжокей сб, 3 июня

Наши поучительные чтения

Дневники К. И. Чуковского, в двух томах

Дорогая редакция благодарит Макса Немцова за экстренный внеочередной эфир.


Первый том этих дневников я читал, когда он только вышел, еще в начале 90-х т.е., и тогда в фигуре Чуковского мне даже мнилось нечто героическое. Прошло четверть века — и что? Выяснилось, что почти ничего не только героического, но мало-мальски достойного (или даже пристойного) в ней нет. Как-то растворилось, развеялось на ветрах истории. Видимо, дело во мне.

С самого начала — вихлявый позер, даже «наедине с собой», поверхностный халтурщик (сонеты прозой переводит, но считает это подвигом) — но с метким взглядом на современников, только за их счет и выделяется. В дневниках, вроде бы не рассчитанных на публикацию (или все же рассчитанных?) постоянно принимает «англосаксонские позы», любуется собою в зеркале — ах, какой же я бездарный! — в явной надежде, что читатели придут и опровергнут. При том, заметим, что наследники и родственники выбирали записи, годные для агиографии и потомков. Что ж там осталось между строк тогда? — хочется спросить.
Читать первый том увлекательно и стыдно — как подглядывать за русской культурой начала ХХ века. Дальше должен был следовать длинный прогон про его неоднозначное отношение к детям, но мой внутренний цензор воспретил — не мое все же дело об этом судить, я как читатель рядом не стоял.
Поражает другое — и этого больше, чем достаточно (даже при том, что мы не знаем, что в этих текстах было изначально). С какой же неохотой он всю жизнь занимался переводом, редактурой переводов и методологией перевода. И человек, для которого художественный перевод был чем-то вроде нелюбимой падчерицы, потом сочинил пасквильное «Высокое искусство»…
Но как документ эпохи (и не одной) дневники эти весьма ценны, спору нет. Понятно, что в первые годы после революции этим творческим и интеллигентным осколкам прежней России выживать удавалось только из-за того, что разнообразная (хотя на самом деле — нет, вполне однообразная) советская сволочь еще не обрела силу — не налилась свинцовой мерзостью, была глупа (все эти комиссариатские девицы, над которыми Чуковский хихикал), и в том, чтобы обводить ее вокруг пальца, объезжать на кривой козе, был даже какой-то веселый азарт. Но это лишь поначалу — потом все постепенно становится гораздо стремнее и опаснее.
Однако то, что раньше воспринималось как непрерывность русской культурной традиции с дореволюционных времен, при ближайшем рассмотрении и по прошествии времени дает трещину, виден надлом, натуга. Понятно, что творческая интеллигенция всегда стоит в оппозиции власти, но по дневникам Чуковского отлично видно, как некогда вменяемые люди попросту втаптываются в грязь, раскатываются по булыжнику. На их внутренней повестке дня остается лишь звериное выживание при новом строе (чего стоят одни только его стенания насчет непарных галош и унижения от нищеты). Автор становится все более мелок и мелочен, все происходящее подается нам с точки зрения тыловой вши. В этом, конечно, трагедия, но сам Чуковский в ней — отнюдь не герой. Примерно к середине 1924 года, судя по сохраненным для нас внучкой записям), вся независимость социального и политического мышления у нашего автора пропадает, и он становится верным клевретом режима. Метаморфоза завершилась. Чуковский к 40 годам окончательно состарился и сломался. Дальше все только хуже.
Второй том дневников — совсем другая книга, публикаторы в предисловии, конечно правы. Мало того, что начинается она с болезни и смерти Муры, но примерно тут, по косвенным признаком, ему становится понятно, до чего блядской и убогой стала жизнь при новом режиме. Что, заметим, не мешает ему (в дневнике!) вовсю хвалить комсомол и его функционеров, превозносить колхозы (как раз примерно когда совки довели страну до голода и людоедства)… В любви к Сталину, забегая вперед, Чуковский в дневнике признается даже после того, как упырь сдох — что его заставляло? Видимо то же, что водило его рукой, когда он выдирал из дневника страницы, уничтожал целые тетрадки (иначе куда они делись? я вас спрашиваю, а?) и вписывал другим чернилами «это написано для властей». Вполне концлагерный менталитет, в мягкой форме так хорошо нам знакомый. Вот интересно только, своими фирменными бессонными ночами думал он когда-нибудь о том, как все сложилось бы, останься он в свое время в Лондоне? Мне как читателю этот вопрос покоя не дает, а в дневнике на него ответа нет. Что, конечно, было бы удивительно, имей мы дело с человеком более цельным, но в нашем случае — нет.
Автор много десятков лет был вынужден существовать в этом отвратительном убожестве, находя отдохновение лишь в воспоминаниях о старом режиме и его нравах — совместно с такими же, как он, кто посмелее, кто нет. Гаже всего при этом — его двоемыслие, развертывающееся перед нами во всей своей оруэлловской красоте. Личный дневник, рассчитанный на чтение властями, что может быть символичнее? Мерзее может быть только чтение советских газет. Поразительно, как ему столько лет удавалось жить в этой беспросветной лжи.
Особенно поучительно для меня было читать эти дневники параллельно с биографией Бекетта: тут поистине два мира — две литературы. Самое актуальное в середине ХХ века — Джойс — пролетело совершенно мимо, будто и не было такого никогда. Шкловский, как известно, еще в середине 1920-х годов рекомендовал Чуковскому все бросить и заняться Джойсом. Тот, как не менее известно, не внял и о Джойсе не написал ни строчки (кроме одной в дневнике). Судя по всему, даже не читал. Может, это и хорошо, иначе хрен знает, что бы у нас сейчас было вместо Джойса, как у нас хрен знает что вместо Уитмена.
А то, что Чуковский пишет — огрызки, мы понимаем, но показательные, — об английской и американской литературе — фантастически узколобо и некомпетентно. Нравится ему, похоже, только всякая пошлятина, которую он считает шедеврами языка и стиля: она способна трогать его до слез. Ну и да — он из тех людей, кто, не дрогнув пером, способен писать «мое творчество». Как правило в сочетании «враг моего творчества».
Отдельно следует заметить экономику его межличностных отношений — это фон всех дневников. Пока Чуковский не стал более-менее обласкан властью (что не отменяло, мы понимаем, цензуры его работ), он обращал внимание на пальто своих гостей. После же того, как он «вошел в обойму», место пальто в характеристиках людей занимают их (убогие) советские чины. Всю жизнь он да, помогал другим чего-то добиться, выступал эдаким универсальным фиксером, посредником между властью и человеком. Причем, делал это, судя по записям, довольно натужно, с большой неохотой, мучаясь и постоянно желая заниматься чем-то другим. Что это было? Наивный ли он дурак, начисто лишенный инстинкта самосохранения, — или так он зарабатывал себе моральный капитал, раз уж не мог заработать настоящего? Нет ответа. Но, судя по непрерывности такой деятельности, «вхожесть» в приемные и кабинеты ему все-таки нравилась.
Тональность несколько меняется в последние годы жизни (искренняя, судя по всему, дружба с Солженицыным, правозащитное «подписантство» — под влияние Лиды, не иначе). А примерно за год до смерти Чуковский в дневниках (по крайней мере, в их опубликованной версии) словно бы прозревает: у него появляется хоть какая-то честность в социальных и политических оценках советской действительности, особенно после чехословацких событий. Похоже, он наконец перестает бояться. Но уже, к сожалению, слишком поздно.

Уже прошло 1313 эфиров, но то ли еще будет